bannerbannerbanner
полная версияНянька

Олли Ver
Нянька

Полная версия

Глава 6. Те, кто ничего не хотят от нас

Она смотрит на меня голубыми глазами, и по её взгляду я вижу – плевать ей, о чем я думаю и чем мне обернулась наша выходка. Она злится:

– То есть как – не хочет?

Я обреченно пожимаю плечами:

– Вот так, – и изображаю оплеуху невидимому затылку.

Анька смотрит на мой незамысловатый жест – она не смеется, как сделала бы раньше. Она переводит взгляд серьезных голубых глаз с моей руки на мои глаза, и мне становится неуютно под её взглядом. Под её взглядом мне частенько становится неуютно даже тогда, когда она улыбается. Её волосы распущены и ложатся на плечи крупными волнами сверкающего на солнце золота. Они искрятся переливами, а отдельные локоны настолько воздушные и мягкие, что напоминают мне сахарную вату.

– И ты перестанешь гулять со мной?

А что мне делать? Какие у меня варианты?

Я пожимаю плечами. Анька смотрит на меня и её пухлые губы превращаются в тонкие полосы.

***

Мама ходит из угла в угол. Меня перевели в одноместную палату, и моя мама круглосуточно сидит со мной – бледная, всклокоченная, злая. Она не говорит по телефону – она шипит в различных тональностях. На том конце провода её секретарь, который принял на себя большую часть обязанностей на время маминого отсутствия в офисе и присутствия её здесь, со мной. Её пребывание здесь стоит немало, и я не столько о моральных затратах, что понадобились, дабы поднять на уши всех знакомых врачей и обеспечить мне полноценный уход «все включено», сколько о финансовых, если принимать во внимание убытки от упущенных возможностей. Сейчас мама не работает, сейчас мама никого не принимает, сейчас мама – не адвокат – она – мать и сторона защиты своей дочери. Не поймите меня неправильно – я совсем не хочу сказать, что мама бросает все и мчится ко мне, чтобы потом в припадке ярости кидаться в меня своей добродетелью, словно камнями: «я недосыпала ночей ради тебя; я работала до седьмого пота, чтобы у тебя было все, чего ты пожелаешь; я бросила все ради тебя». Нет. Я почти уверена… нет! я твердо знаю, что она никогда не «припомнит» мне своей самоотдачи, потому что мама очень быстро забывает геройские подвиги – как чужие, так и свои собственные. Она очень быстро проживает эту жизнь, и ей некогда оглядываться назад и разглядывать под микроскопом последствия своего самопожертвования. Она очень быстрая, и, наверное, именно это делает жизнь с ней такой нелегкой – она ждет от остальных той же прыти. К сожалению, далеко не все на неё способны. Например, я.

Следователи допросили меня еще три дня назад. Допросили, как свидетеля, потому как совершенно очевидно – я такое сделать не смогла бы.

Первыми нас нашли две женщины и один мужчина, прибежавшие на мой крик – я валялась в обмороке, прислонившись спиной к стене дома, блондинка под одним из тополей. Обе – в луже собственной мочи.

Дальше – скорая, полиция, больница.

Само собой, я – свидетель, ведь ничего подобного я сделать не смогла бы. Не смогла хотя бы потому, что врачи, дежурившие в тот день в приемной, вызывали из короткого отпуска самого опытного и рукастого хирурга края, дабы он по-людски соединил воедино верхнюю и нижнюю челюсти блондинки. Я бы не смогла заполнить третью часть её легких экссудатом (чем-чем?) неизвестной этимологии (что это вообще за слово?), так что теперь у блондинки из бока выходит трубка – дренаж, который стравливает жидкость, чтобы та могла дышать. Я бы точно не смогла порвать ей рот так, что теперь у блондинки два внушительных шрама по бокам её рта, так что сам Гуинплен обзавидуется. Но главное не в этом – я бы точно не смогла ввести молодую здоровую девчонку в состояние кататонического безмолвия. Физически блондинка полностью восстановится, врачи даже обещают сделать косметические операции по уменьшению шрамов – их даже видно не будет. А вот её психическое состояние оставляет желать лучшего.

Поэтому я – свидетель. Я – свидетель. Свидетель тому, что врагу не пожелаешь. Даже такому, как блондинка.

Где мы двое?

Закрываю глаза – мама мерит шагами комнату и пытается не орать, а я вспоминаю лицо жуткой твари, что сломала блондинке челюсть.

Где мы двое?

Не орать у мамы получается очень плохо.

Что тварь имела в виду? Если вообще имела. Сейчас, под сильным успокоительным, я могу думать о ней, как о вещи совершенно будничной. Её образ, смягченный добрыми дяденьками-фармацевтами, становится безобидным и, в какой-то мере, даже красивым. Нет, она все еще уродлива, но уже не в той мере, что была четыре дня назад. Сейчас она даже становится какой-то привлекательной. Нет, не так – до привлекательности уродливой. Я вздыхаю, мама рычит – вот вся моя жизнь в нескольких словах.

Где мы двое?

Это был именно вопрос, и тварь хотела, чтобы я на него ответила.

Мама нервно дышит в трубку, и, наверное, сетует на то, какие маленькие палаты в государственных больницах – негде размахнуться. Я открываю глаза и смотрю на белый потолок и думаю о том, как забавно складывается моя жизнь – сколько себя помню, я – трусливая и молчаливая – всегда притягиваю к себе сильных и громких людей. Всегда. Я для них, как магнит. Все, кто меня окружают, так или иначе превосходят меня, неважно, в какой мере и в каком качестве, важно то, что всю свою сознательную жизнь я догоняю, а не веду. Мать, Анька, Тимур и даже Кирилл. Вам покажется забавным, но на этом круг моих близких заканчивается. И в этом кругу я – единственная трусиха и плакса. Ко мне так и тянет тех, кто любит и умеет командовать, начиная от матери, которая никогда не упускает возможность проверить мои мысли и действия на соответствие социально одобренным шаблонам, заканчивая Кириллом, который ловко стащил с меня одежду при первой же возможности. Никакая я не константа, нет во мне точки отсчета его реальности – я просто очередная.

Где мы двое?

Откуда мне знать? Я тебя впервые вижу.

Даже Анька, и та всегда была в авангарде, таща меня за собой на буксире, как шлюпку с пробитым дном. Я всегда шла за ней, укрываясь от встречных ветров за её узкой спиной. Мой микро-Наполеон.

Я представляю себе человека, который всю сознательную жизнь плывет по течениям, создаваемыми другими людьми. Он ничего не решает сам кроме того, что ему надеть и съесть, но ведь и не это делает отдельного индивида полноценной личностью, верно? Большую часть жизни я ведома за руку теми, кто сильнее, смелее, умнее, проворнее меня. Тем, кому хватает смелости жить так, как им хочется, а не так, как им сказали. И вот этот человек барахтается, подгоняемый потоками чужих желаний, не в состоянии понять, чего же он сам хочет. Он просто не успевает сообразить, ведь как только он выплывает из одного водоворота, его тут же засасывает в другой.

А теперь представьте, что все потоки исчезли. Его выбросило в открытое море жизни, перестало нести его по волнам и теперь он (или она) предоставлен сам себе. Итак, что же будет делать человек, выброшенный в открытое море, которого всю жизнь тащили на себе или за собой?

Тонуть.

Никто не учил меня плавать – меня всегда тащили и подгоняли, и в один прекрасный день, когда вся движущая сила испарится, я пойду ко дну.

Я очень боюсь утонуть.

Я уже осталась без Аньки, и это было так больно, словно меня четвертовали. Смотрю на свою мать, вышагивающую из угла в угол, и думаю, что с такой работой она очень быстро заработает какой-нибудь недуг. И что мне делать тогда? Я – рыба-прилипала без хозяина. Бестолковый кусок плоти, который не отращивал плавники за ненадобностью, не затачивал зубы без особой необходимости, не обрастал сложной сенсорной системой, способной обнаружить даже самые слабые электрические разряды, не нажил панциря. Эволюционный мусор.

Где мы двое?

Да отстань ты!

И тут меня осеняет…

Сильнее этой твари в моей жизни еще никого и никогда не было.

Судя по всему, ей не грозят ни инфаркты, ни инсульты, ни падения с моста. Судя по тому, как она выглядит, ей уже приходилось подыхать. И это её не остановило.

***

– И как эта хрень называется?

– Откуда мне знать? – я пожимаю плечами. – А у неё обязательно должно быть имя?

– Да я не той твари. Я про таблетки.

– А…

Я достаю пластиковый пузырек и даже не пытаюсь прочесть – отдаю Тимуру, пусть он мучается. Тот хмурится, пытаясь составить из знакомых знаков незнакомое название, и тратит на это пять минут своей драгоценной жизни. Сколько таких вот минут сливаются в часы, недели, года… Интересно, если суммировать, то сколько лет нашей жизни мы тратим только на прочтение названий различных упаковок?

– Первый раз о таком слышу, – говорит он тоном опытного фармацевта, отдавая мне пузырек обратно. – От них прёт?

Я отрицательно машу головой.

– Тогда зачем тебе их выписали?

– Чтобы я не стала как блондинка.

– Кстати, а что с ней?

Я смотрю, как он очищает семечку руками, а затем бросает белое ядро к себе в рот, и сначала думаю о том, что я делаю не так – я разгрызаю шелуху зубами, потом думаю о том, что ему идет ярко-красная толстовка, и только потом мысленно возвращаюсь к тому, что случилось неделю назад. Я неторопливо и безучастно рассказываю Тиму, как же так случилось, что теперь блондинка носит скобы, которые намертво сцепили её челюсти, по какой причине ест и пьет только через трубочку, и почему она молчит, словно немая. Тим внимательно смотрит на меня, и чем дольше я говорю, тем реже семечка очищается от шелухи и попадает на коралловую подушку языка. Наверное, его смущает то, как спокойно и буднично я говорю об ужасе. Но что я могу поделать, если неведома фармо-фигня из пластикового бутылька совершенно лишает меня страха? Я рассказываю все в подробностях, я не лишаю его возможности заглянуть за кулисы и увидеть все собственными глазами – я безжалостно прямолинейна. У него мурашки по коже, в прямом смысле – я вижу, как вздыбливаются волосы на его руках. У Тима отвисает челюсть, и тонкие губы капризной формы становятся немыми, а вот глаза очень красноречиво говорят мне – ты сошла с ума, Танюха.

 

Хм… не исключено.

Но вот за что я ценю Тима, так это за те огоньки, что искрятся в темно-карих глазах – отвага и любопытство. Неуемное, неиссякаемое желание понять меня, вне зависимости от того, какую жуть я несу, и стойкость принять мою правду, какой бы уродливой она ни была.

Когда я замолкаю, он еще какое-то время смотрит на меня с раскрытым ртом, а затем говорит:

– Я могу увидеть эту хрень?

– Нет, – тихо говорю я. – Кроме меня её никто не видит.

– Знаешь, – говорит он, – сейчас, я думаю, самое время рассказать обо всем твоей матери.

– Я так не думаю.

Он вопросительно вытягивает и без того узкое лицо:

– Вот как? И как ты намерена бороться с этим одна?

– А я и не буду бороться, – говорю я так спокойно, что мне самой становится не по душе от моего голоса.

– Хочешь пустить все на самотек?

– А ты думаешь, моя мама – специалист по всякой невиданной нечисти и рванет отгонять эту фигню с охранными амулетами наперевес?

– Нет, я думаю – твоя мама захочет сводить тебя к врачу.

Я демонстративно машу перед его носом бутыльком с личной подписью врача, что выдал его мне, нацарапанной на узкой белой наклейке по центру пластиковой упаковки.

– От психиатра. Самого настоящего, из плоти и крови.

– И ты, конечно же, рассказала ему о том, что видишь жуткое черное нечто?

Я опускаю глаза и смотрю на руки. Тимур говорит:

– Знаешь, почему я не стал паниковать, когда ты впервые рассказала мне об этом твоем чудовище?

Я мотаю головой и все еще пялюсь на свои ладони, а Тим продолжает:

– Прабабушка моего отца прожила сто один год, – говорит он. – Она умерла, когда моему отцу было шесть лет, так что он помнит её очень хорошо, – он чистит семечку, кладет её в рот. – Так вот она рассказывала о призраках, что помогают кочевым племенам и путникам, сбившимся с пути. Она говорила о странных существах, живущих в лесах и горах, бок о бок с людьми. Она рассказывала ему о них, как о чем-то реальном, что есть на самом деле, а не как о сказках и легендах. Она учила его не сомневаться в том, что говорят люди. Она учила его уважению к чужим словам и бездоказательной вере человеку. Она говорила – мы ничего не знаем о нашем мире, а потому не имеет право судить о том, чему не можем дать объяснения. Существуют они или нет – не нашего ума дело. Она говорила – всему есть причина, и не нам судить, кто в этом мире гости – они или мы.

Я поднимаю глаза и смотрю на Тимура – высокий и статный, яркий, контрастный и всё понимающий. Что он здесь делает? И я не имею в виду кривую старую лавочку перед его домом, на которой мы сидим уже битый час, а мою жизнь. Что в ней делает такой нормальный человек?

– Мой отец и меня научил уважать чужие слова, сколь бы неправдоподобными они ни были. Но… – говорит Тимур, – если все зайдет слишком далеко, я буду первым, кто пойдет к твоей матери без твоего разрешения и расскажет ей все о твоем чудовище.

Я опускаю глаза на свои руки и думаю, отчего же мой отец не научил меня верить людям на слово и уважать чужое мнение? Почему мне нечего ему возразить? Поднимаю глаза, смотрю на Тима и думаю – до чего же ему идет ярко-красный.

***

Сижу на своем чердаке и смотрю на старый «Скай» – все-таки есть вещи, которые не меняются. Забавно, но я больше не испытываю неловкости и трепета – я смотрю на происходящее глазами Кирилла и мне кажется, что это совершенно нормально – не иметь уважения к чужой интимной сфере. И тут меня осеняет – это не я его константа, а он – моя. И глядя на приседающий «Скай» я понимаю – планета все еще вертится, солнце все еще светит, гравитация все еще держит нас на Земле и никуда не делся пресловутый инстинкт размножения – «Скай» по-прежнему скачет на задней оси в ожидании оргазма. И слава Богу. Мама вышла на работу. Это тоже относится к неизменным вещам. После моей проверки на вменяемость, естественно. Врачи сказали, что я молодец, но таблетки нужно пропить еще две недели. Вздохнув с облегчением, мама вернулась туда, где чувствует себя, как рыба в воде, а я снова предоставлена самой себе. До конца больничного, который заканчивается через полторы недели, а потом плавно перетекает в каникулы. В общем, у меня лето началось раньше, чем у моих соплеменников.

«Скайлайн» останавливается, замирает и выдыхает. Все – как всегда.

Я поднимаюсь на ноги и спускаюсь на первый этаж. Выхожу из дома именно в тот момент, когда входные двери высоких ворот неслышно закрываются за очередной из его дам.

– Привет, Хома.

– Привет, Кирилл.

– Как дела, подру…– я не слушаю его – сейчас мне неинтересно. Сейчас, когда определилась его позиция относительно общего положения вещей в моей жизни, я говорю себе: «Константа – дело святое, так что её нужно держать подальше от бренного тела».

Открываю калитку и выхожу на улицу, где дома, похожие на мой дом и дом Кирилла, чуть выше по течению превращаются в одноэтажные домики, гораздо скромнее и приземестее. Там, за чередой разноцветных крыш, дорога превращается в тропу. Когда-то, семь лет назад, там лежала раздавленная мышь, а я не была так одинока.

Где мы вместе?

Пластиковый бутылек с таблетками так остался стоять на прикроватном столике – со вчерашнего дня я не приняла ни одной таблетки.

Я соврала вам. Я знаю, где.

***

Узкая тропа поднимается и вот он – мост через реку, которой уже нет. Окончательно высохла. Теперь внизу только камни, но мост по-прежнему стоит. Если вам станет интересно, как довести меня до иступленного ужаса, я вам отвечу – старый деревянный мост. Здесь мой страх дистиллирован и законсервирован. Он висит в воздухе – застывший и вечный, замороженный временем. Его никто не тревожит, а потому эта взвесь из боли и страха, распыленная в густом весеннем воздухе над пропастью с того самого дня, как я была здесь в последний раз, так же остра и свежа, как и в первые секунды после того, как все, что мне было дорого – умерло. Как раздавленная мышь.

Ежусь, словно от холода, хотя сегодня жарко. Делаю один шаг вперед и сокращаю расстояние между мной и первой доской моста до пары метров. Последний раз я была здесь семь лет назад. Еще шаг. Воздух вокруг вздрагивает и словно плывет, обретая консистенцию киселя. Сердце заходится. Блин, я определенно спятила.

Еще один шаг – сердце неистово грохочет, легкие качают воздух, ладони взмокли.

Где мы двое?

Здесь.

Еще одни шаг – звук собственной крови, бегущей по моим венам оглушает меня, нервная дрожь в кончиках пальцев, и я совершенно не чувствую ног.

Где мы двое?

Выходи уже, сволочь…

Еще один шаг – я слышу скрип старого дерева, пожалуй, слишком гнилого, чтобы не бояться ступать на него, но мне некуда деваться. Следующий шаг отделяет меня от земли, и я зависаю над пропастью в десяток метров, удерживаемая лишь старыми, прогнившими досками. Внизу – камни, холодные и острые, а под ногами – трухлявое дерево – весьма ненадежная перспектива, но кто вообще может похвастаться чем-то большим? Большая часть из нас идет по хлипкому, старому мосту, который вот-вот рухнет и держится исключительно на честном слове: нелюбимая работа и грядущий кризис с последующим сокращением штата, а вам сорок три и уже поздно учиться на врача или юриста; неверный супруг, который недавно отметил третью годовщину знакомства со своей любовницей, и вы уже не понимаете, кто из вас любимая жена в гареме; бестолковый сын, которые не хочет учиться, не хочет в армию, не хочет работать – он вообще ничего не хочет, кроме как трахать баб на заднем сиденье своей машины; своенравная дочь, которая не умеет и даже не хочет учиться находить общий язык со своими сверстниками, и вы в сотый раз представляете её старой девой в окружении двух сотен вонючих кошек разных мастей. У всех – свой мост и свои камни, и все, на что нам остается надеяться – что тот, кто строил его, был подкован в строительстве мостов и не прикарманил себе половину тех гвоздей, что должны были быть вбиты в эти доски. Что он достаточно трудолюбив, чтобы сваять что-то настолько крепкое, что оно держит вас вот уже пятнадцать лет, и продержит еще… сколько? Всем интересен этот вопрос, и никто не знает на него ответа. Все, что нам остается – шагать вперед по трухлявым доскам и тихо шептать себе под нос – Господь – пастырь мой, на тебя уповаю я…

Я встала посредине моста, закрыла глаза и замерла. Боюсь смотреть вниз не потому, что боюсь высоты, а потому, что боюсь памяти – я до сих пор вижу её там внизу, на острых холодных камнях. Я бросила её там. Оставила одну.

Боящийся несовершенен в любви.

Для любви нужна смелость. Слишком много смелости – столько, чтобы на двоих хватило, а у меня нет даже на меня одну.

Стою с закрытыми глазами и трясусь от страха. Что же ты медлишь, тварь? Где ты? Звала меня, звала, а сама не являешься. Открываю глаза и смотрю.

Никого.

Кругом лес и тишина, кругом полумрак и прохлада. Стискиваю зубы и тихо шепчу:

– Волки воют за углом, мы с тобой…

Воздух сжимается.

– … гулять идем. Мимо старого крыльца…

Марево из прозрачного киселя дрожит в нескольких метрах от меня. Я еле дышу:

– …, где видали мертвеца. Речку бродом перейдём, где сомы… – вздрагиваю и трясусь, пошатываясь на подгибающихся коленях, потому что в нескольких шагах от меня воздух становится плотным, полупрозрачным, как матовое стекло, – … размером с дом. Мимо кладбища… Господи… – хриплю я, потому передо мной уже не воздух. Жадно хватаю ртом кислород, цепляюсь холодными руками за перила, но продолжаю, – …, где нас зомби чмокнет в правый глаз. А за кладбищем лесок… – тараторю я, слыша, как воздух в моих легких шелестит, словно полиэтиленовый пакет, а голос становится все тише, дрожит все сильнее, потому что впереди меня – тощий торс и длинные, тонкие конечности с обгорелыми пальцами, – …, а в лесу глубокий лог… – я делаю шаг назад, но в этом уже нет никакого смысла – я вижу вытянутый череп и щупальца мертвой плоти, двигающиеся как змеи, – … и колодец там без дна…

Тварь проявляется мгновенно и четко – в одну секунду она материализуется из ничего, превращаясь во что-то черное, жуткое и до ужаса реальное. Что-то, чему нет названия, что настолько страшно, что название ей ни к чему. Она разрывает полотно кожи в нижней части лица, и моим глазам открывается бездна – она мерзко корчится, складывая воздух в слова:

– Где мы двое?

Твою мать! Пячусь назад и спотыкаюсь о деревянную доску. Шлепаюсь на задницу, глядя на то, как тварь идет на меня – она содрогается, она жутко корчится, словно ей невероятно больно каждую секунду её существования, словно её все время бьет током. Нога – омерзительно тонкая, покрытая обгоревшей кожей, лопнувшей в нескольких местах и сочащейся прозрачной, нежно-розовой слизью, выворачивается так, словно в ней нет сустава, и колено проваливается внутрь и вправо. Тварь дергается и идет ко мне.

– Где мы двое? – спрашивает она.

Я пячусь назад, я ползу по деревянным доскам:

– Здесь…

Тварь шагает, выбрасывает несколько кадров и вот вторая её нога обогнала первую, а черное тело склоняется надо мной, узкое, вытянутое лицо зависает в нескольких сантиметрах от моего носа:

– Где мы двое?

Я скулю, я плачу:

– Здесь.

Голова твари ощетинивается тонкими, равными щупальцами – они поднимаются вверх, они окутывают меня живым облаком, они нацеливают тонкие иглы прямо на мое лицо, целясь куда-то в правый глаз…

– Где мы двое?

– Чего ты хочешь от меня? – кричу я, закрывая лицо руками.

Я замираю и жду расправы. Бух, бух, бух… сердце – отбойный молоток, голова – пустая коробка, тело – безвольное желе. Господи, что же я наделала? Бух, бух… ничего не происходит. Бух, бух… тишина вокруг меня звенит, словно камертон. Бух…

Тишина.

Есть те, кто ничего не хотят от нас – они просто рядом. Есть, поверьте, есть те, кто искренне и совершенно бескорыстно будет рвать за тебя сердце, и ничего не требовать взамен. Они закроют тебя собой, они вытащат из любой беды, они будут там, где они нужны тебе больше всего – всегда вовремя, всегда рядом, всегда просто так. Есть! Есть те, кому твоё существование дороже всего на свете, дороже стука собственного сердца. Они любят тебя. Любят так сильно, так чисто и так бескорыстно, что это становится их наследием – тем, что невозможно убить.

Убираю руки от лица и открываю глаза.

Рейтинг@Mail.ru