bannerbannerbanner
Проездом

Петр Дмитриевич Боборыкин
Проездом

Полная версия

Доктор громко рассмеялся.

Точно масло пролили его слова на душу Вадима Петровича.

– Да, вот подите, доктор, не случись со мной здесь болезни, я бы через год подписывал с госпожой Леонтиной Дюпарк брачный контракт. А тут в одну неделю я прозрел, и весь самообман открылся передо мной, вся страшная глупость, на которую я шел… так, по малодушию и холостой, неопрятной привычке…

– И знаете еще от чего? От того, что зажились за границей, оторвали себя от почвы… Я употребил это слово – почва; но я не славянофил, даже не народник. Но без бытовой и без расовой физиологической связи не проживешь. Отчего вас затянула первая попавшаяся связь? От бедности выбора. Вы там иностранец, в семейные дома входить там труднее, легкость нравов известного класса женщин балует, но отвлекает от нормы. Вот и очутишься во власти одной из тамошних хищниц!

– Да, да, – повторил Стягин, – начинал лишаться воли… Здесь я ушел в себя и почувствовал, как бы сказать…

– Барином себя почувствовали, Вадим Петрович, человеком почвы, домовладельцем, помещиком, возобновили связь с нашею Москвой, с таким товарищем, как Дмитрий Семенович, и не захотели отдавать себя на съедение, во имя бог знает чего!.. Вы еще вон какой жилистый! Сто лет проживете! Вам еще не поздно и о продолжении вашего рода подумать…

– Куда уж!

Этот возглас Стягина вызвал в нем вдруг мысль о Вере Ивановне. Ее стройная фигура, умная и красивая голова с густыми волосами всплыли перед ним, и ему ужасно захотелось ее видеть. Захотелось и заговорить о ней с доктором, но он застыдился этого.

– Все будет, Вадим Петрович, – продолжал свои доводы доктор, – только оправьтесь хорошенько, проведите у нас зиму, надо вам снова привыкнуть к зиме в теплых комнатах, посадим вас на гидротерапию… А там подойдет весна – в усадьбе поживете. Кто знает, быть может, и останетесь.

Стягин не возражал. Париж не тянул его. Ехать туда – это значит опять сойтись с Леонтиной или ждать от нее разных гадостей. Она его даром не упустит, и лучше здесь покончить с ней, хотя бы дорогою ценой. Представилась ему и зима в Париже – мокрая или с сухими морозами, с зябким сиденьем у камина, с нескончаемыми насморками и гриппами, к которым он был так наклонен. Прямо в Париж он ни в каком случае не вернется отсюда. И перспектива русской зимы не пугала его. Это его немного удивило, но не огорчило.

– А вот и Дмитрий Семенович жалует! – воскликнул доктор, вставая. – Слышу его шаги по лестнице.

Стягин весь встрепенулся.

– Вы куда же, доктор? – спросил он, видя, что тот берется за шапку. – Ведь у меня секретов от вас нет… Я уже сказал, что вы врач тела и души.

– Я тороплюсь… Только пожму руку Дмитрию Семеновичу и надо бежать. А вы, кажется, в волнении… Не бойтесь… Мы вас не выдадим… Москвичи – народ верный, даром что у них репутация лукавых собирателей земли Русской.

XIII

Маленький, краснеющий нос Лебедянцева улыбался и глаза игриво переходили от одного приятеля к другому, когда он протягивал им руку.

– Извини, брат, – сказал он Стягину, – тебе руки не следует подавать… У тебя еще в суставах опухоль…

– Ничего, ничего, – успокоил его Стягин. – Ты что-то весел. Твоей жене лучше?

Доктор с интересом повторил тот же вопрос.

– Лучше, лучше, – затараторил Лебедянцев, пожимая плечами и обдергивая свой серый пиджак. – Все налаживается… Недельку-другую побудет в лечебнице, а у меня гостит Вера Ивановна.

– Вера Ивановна? – переспросил Стягин и возбужденно поднял голову.

– Да, возится с ребятишками… учит их, гулять водит, – бонна заболела тоже, да и не управилась бы.

– Вот и прекрасно!.. – вскричал доктор. – Я напомню изречение вольтеровского Панглоса. А теперь имею честь кланяться. К вам, Вадим Петрович, я не заеду до воскресенья… Продолжайте ту же диету…

– Это по части тела, а по части души? – остановил его Стягин.

– Лебедянцев, наверное, привез вам добрые вести… Он мне расскажет после.

Первым вопросом Стягина по уходе доктора было:

– Так Вера Ивановна у тебя будет жить?

Он не, мог сдержать чувство не то радости, не то досады на то, что вот лишен ее общества и услуг, а Лебедянцеву она заменяет и больную жену, и гувернантку.

– Чего же лучше, братец!

– Этак весь ее день будет уходить на твою семью… Она совсем ко мне не покажется.

– Почему?.. Бонна выздоровеет. У нее легкая простуда… Да и дай срок. Вера Ивановна – девушка с амбицией, большая умница… Сюда не пойдет, пока у тебя идет еще война… Ха-ха!.. А ты что ж меня не спросишь, с чем я к тебе сегодня пожаловал?

Стягин точно совсем забыл про Леонтину, про все то, самое существенное для него, с чем мог явиться Лебедянцев со своей дипломатической миссии в "Славянский базар".

– Да, да! Как стоят переговоры?

Но он спросил это почти спокойно.

– Чудак ты! – прыснул Лебедянцев. – Ведь тут, брат, надо будет принимать экстраординарные меры.

– Какие еще?

– Ты не волнуйся без толку. Первым делом, – Лебедянцев присел к нему и закурил, – твою особу надо оградить от вторжения этой дамы. Она порывалась и даже грозила произвести эскляндр! Я должен был припугнуть ее.

– Чем?

– Известно чем – полицией!

– Этого еще недоставало! Пожалуйста, без вмешательства квартального… Ничего этого я не желаю!

Прежняя брезгливая усмешка с оттянутою нижнею губой явилась на лице Вадима Петровича: он – европеец, либерал, презирающий всякую сделку с произволом, – не может, хотя бы и косвенно, обращаться к полиции, прибегать к произволу.

– Без этого нельзя!.. – продолжал Лебедянцев. – Припугнуть необходимо, иначе она сюда вторгнется, ты струсишь…

– Никогда! – энергично вскричал Стягин.

– Ну, побьешь ее!.. Допускаю. Ты получишь опять острый рецидив и сделаешься калекой.

Стягин смолк.

– Она теперь, послушай, как поговаривает… Может кинуться к здешним властям… Положим, у ней никаких прав нет, но скандал разнесется. Тебя здесь знают, в дворянских палестинах… Пойдут сплетни…

– Очень мне нужно! Я давно разорвал связи со всеми этими Сивцевыми Вражками и Поварскими!

– Это так тебе только кажется… А, небось, не вкусно будет, если какой– нибудь член английского клуба возьмет да и спросит в упор: а правда ли, мол, что вы с французскою гражданкой Леонтиной Дюпарк сделали гадость?

Стягин морщился, и его этот оборот разговора коробил. Не то что он трусил, а ему противна была мысль о дрязгах; он не желал, ни под каким видом, попадать в историю здесь, в Москве, где никто, даже Лебедянцев, не знал доподлинно его прошедшего с этою женщиной, принимал в нем участие по товарищескому чувству, но в глубине души, быть может, осуждал его.

– Чего же она требует?

– Чего! Мало ли чего! Законного брака или, по крайней мере, обеспечения до конца живота своего… как у них там водится… чтобы все нотариальным порядком… Говорит, что ты ей обещал торжественно…

– Ложь! – крикнул Стягин и хотел было в ехать, но Лебедянцев удержал его. – Гнусная ложь!.. Наша связь могла кончиться браком… Но я никогда ей его не обещал… Веришь ты мне или нет?

– Верю!

– И насчет духовной или уступки ей части моей собственности я также не давал ей обещания!

– Да нечего меня уверять! Ты брюзга, но никогда не лгал и слова своего держался. Но мы ведь решили с тобой, что тут без отступного не обойдется.

– Отступное! Отступное! Все это пахнет бог знает чем… какою-то гадостью!.. Дело простое и ясное… Связь тянулась десять лет… Самый обыкновенный парижский collage… Здесь Леонтина показала свои карты. Здесь же я не пожелал делать глупости – венчаться с нею или оставлять ей, по завещанию, все, что я имею. Я ее не люблю!.. Да никогда как следует не любил, а она меня еще меньше! Сейчас мы говорили с доктором, и он совершенно меня оправдывает.

– А кто тебе сказал, что я тебя обвиняю? Я безмерно рад… Надо ее спустить честно-благородно – вот и все!

– Я не отказываюсь уделить ей часть моих средств.

– В этом весь вопрос. Но она хочет произвести усиленное давление… Она желает быть русскою барыней. Она хоть и фыркает на Москву, однако, раскусила, что у тебя я свой отель – она так называет этот дом – и un château – это на ее жаргоне усадьба, и всем этим она мнит владеть, как помещица и дворянка. И ничего этого она не получит, если ты не будешь труса праздновать и не бросишь всякие твои неуместные деликатности!.. Я, брат, никогда ретроградом не был… Доносить на нее не стану, ни хлопотать о ее высылке за границу… Но припугнуть следует… и ты мне скажешь великое спасибо за одну комбинацию… На нее меня сама судьба натолкнула…

– Что еще? – все еще расстроенным голосом окликнул Стягин.

– А вот что… Поднимаюсь я по лестнице "Славянского базара" – ко мне навстречу господин в бачках, щупленький, в бекеше, по-петербургски, в цилиндре, нос острый, очки. Что-то знакомое… Как бы ты думал, кто?

– Кто?

– Бедров. Забыл? Юрист!.. Одного выпуска с нами. Да ты, никак, с ним на ты был… Он сын барина здешнего… чуть не сенатора… У них и дом был где-то на Собачьей площадке.

– Помню, помню!

– Ведь он теперь – особа! Ты его совсем из вида упустил?

– Какое же отношение все это имеет ко мне и к Леонтине?

– А ты не брыкайся! Я сейчас сообразил нечто, остановил его, он очень обрадовался, совсем не важничает; когда о тебе узнал, даже точно маслом ему петербургское-то обличье его обдало… хотел быть у тебя непременно… Здесь он поживет больше недели. Он-то и будет главным пугалом для французской гражданки Леонтины Дюпарк… Я все так подстрою, что она увидит в нем deux ex machina. А ты, в свою очередь, откройся ему по душе. Он будет польщен. Я его помню, у него хорошая чувствительность была. Я о нем много наслышан. Он хоть и карьеру свою делал, однако, остался верен идеям нашего времени… И даже тут успел мне кое-что такое сказать… Вдобавок, он законовед и по-французски должен говорить – дворянское дитя, и с его поддержкой я тебе обещаю, что через неделю от всей гражданки Дюпарк и духу не будет… Пудрдери ее – и тот испарится. И все – честно-благородно, не разорительно, – на франки обойдется, а не на рубли золотом.

 

И Лебедянцев рассмеялся так подмывательно, что и Стягин улыбнулся, вытянул ноги, в которых не было уже никакой боли, и спросил:

– Когда же Бедров хотел заехать?

– Завтра непременно будет. За сутки я ручаюсь насчет вторжения сюда гражданки Дюпарк… То-то, небось! Повеселел? Все за тебя работаем. И Вера Ивановна приказала тебе сказать, что желает тебе полного успокоения… Как только доктор позволит тебе выехать, приезжай поблагодарить ее. А теперь прощай!

Лебедянцев потрепал его по плечу и выбежал.

XIV

Из кабинета Вадима Петровича вынесли кровать и ширмы. Нет уже в нем запаха лекарств, все прибрано и вычищено.

Только тонкие полосы дыма хороших сигар расходились по просторной комнате, куда зимнее солнце вошло с утра и весело играло на изразцах печки.

Друг против друга сидели, в креслах, Стягин и Викентий Ильич Бедров – уже тайный советник и "на линии сановника", как определил его Лебедянцев, – сухощавый, лысенький, с маленькими бакенбардами брюнет, хорошо выбритый, в черном сюртуке и серых панталонах солидного покроя, с манерами светского чиновника, в золотых очках.

Стягин смотрел на него сквозь легкое облачко сигарного дыма, и ему еще как-то не верилось, что вот этот самый тайный советник, про существование которого он и забыл, сделался вдруг посредником в его холостых парижских «итогах», и в несколько дней оформил все прилично и благородно… Леонтина уже на пути к Берлину, она получила свое «отступное» в виде капитала в процентных бумагах и всю парижскую обстановку его квартиры, кроме библиотеки, вместе с платой, по контракту, за пять лет вперед.

Но устроилось это так скоро и складно потому, что гражданка Дюпарк поняла, кого имеет перед собою. В глазах ее Бедров был « magistrat» – и перед этим званием она смирилась; сообразила и то, что у Стягина такой влиятельный и высокопоставленный товарищ, – не чета обдерганному Лебедянцеву, которого она с Марьетой назвала: « l'âme damnée de l'autre» а под именем « l'autre» подразумевала Вадима Петровича.

Бедров ничем не пугал Леонтину, но повел переговоры так, что в два каких– нибудь дня все было улажено и Стягин получил от нее письмо, где она его благодарила, уверяла в неимении каких-либо других притязаний, была тронута передачей ей даровой квартиры со всею обстановкой и просила позволения приехать проститься с ним.

Прощанье происходило на этом же месте, вчера, в присутствии Лебедянцева, который отвез ее вчера же на Смоленский вокзал.

– И вы опять туда, dahin, wo die Citronen blühen? – спросил Стягина его гость, поглядывая на него умными, немного усталыми карими глазами.

Они были студентами на ты, но им ловчее сделалось говорить друг другу вы при встрече в Москве.

– Dahin? – повторил Стягин. – Я, право, и не знаю куда. В Париж решительно не тянет. У меня там и гнезда больше не будет…

– А здесь?.. Гнездо готовое!

Стягин промолчал. Ему делалось завидно глядеть на такого же холостяка, как он, на петербургского служаку, которого он в другое время обозвал бы презрительным словом "чинуш". Этот чинуш, вот сейчас, говорил с ним о себе, своей службе, ее тягостях, холостом одиночестве, набросал ему невеселую картину того, что делается в Петербурге и в провинции, вверху и внизу, каким людям дают ход, какой дух господствует, на что надеяться и чего ждать.

– Не сладко, очень не сладко, – выговорил Бедров, – потому-то и нужно быть на своем посту. Нельзя дезертировать, нельзя!.. Как бы ни было пленительно под голубым небом, где зреют апельсины… Абсентеистом нашему брату уже поздно быть!

– Вы меня осуждаете за то, что я так долго находился в бегах?

– Не осуждаю, а скорблю…

– Не на службу же поступать! – вырвалось у Стягина.

– А почему же нет? Можно и без вицмундира быть на службе. И здесь, в городе, и в деревне каждый не опустившийся человек приобретает тройную цену… Хам торжествует. И вы, господа, добровольно уступаете ему место. В уезде можно и в сословной должности делать массу добра!

Не раз слыхал Стягин точно такие же речи и был к ним глух. Он оправдывал свое нежелание оставаться дома – бесплодностью единичных усилий и благих намерений, не хотел мириться с неурядицей, дичью, скукой и преснотой деревенской жизни; в Москве не умел выбрать себе дела, находил дворянское общество невыносимым, городские интересы – низменными, культурные порядки – неизлечимо варварскими.

Но в лице Бедрова сидел перед ним как раз тот человек, которого судьба послала точно нарочно затем, чтобы освободить его от единственной житейской привязки к Парижу, где у него нет никаких других связей.

Ведь он и там совсем чужой до сих пор. С русскими он не знается, в свет не ездит, ученых и литературных интересов у него нет, не нажил даже никакого дилетантства, в клубах не бывает, не любит ни карт, ни спорта, за исключением прогулок, утром, верхом. Театр давно утомляет его, да ему из Пасси и неудобно поздно возвращаться домой. Два-три случайных знакомства с французами, да чтение газет и книжек, да заботы о своем пищеварении, поездки на воды, на морские купанья, перебранки с Леонтиной, скучная переписка по хозяйству, по дому в Москве, жалобы на плохой курс, хандра, ожидание старости и смерти.

Стягин поник головой и больше уже не курил.

– Только тем и красна жизнь, – сказал Бедров, вставая, – что стоишь на своем посту.

– Пожалуй, – чуть слышно выговорил Стягин.

Гость взялся за шляпу.

– Вы разве не зайдете еще? – спросил его хозяин.

– Сегодня вечером еду.

– Да я вас, мой друг, не успел хорошенько и поблагодарить за ваше участие. Право, это все так сделалось, точно по щучьему веленью.

– Не будете на меня пенять, – сказал с усмешкой Бедров, – за такую быстроту развязки?

– Что вы!

И Вадим Петрович поднял даже обе руки.

– А все бы лучше, если вы действительно разорвали, не рисковать возвращением в Париж…

– Да я и не поеду туда…

– Поручите кому-нибудь ваш раздел вещей, книг…

– Найдется!

– Наложите-ка на себя, коллега, маленький искус… Проживите до весны, побывайте у себя в усадьбе… Можно ведь и домком зажить… Это вот я, вицмундирный человек, обрек себя на целибат… А вы еще наверстаете…

– Куда уж!

Опять у него вылетело то же выражение, и опять он подумал о стройной и красивой девушке, еще так недавно сидевшей около стола с газетой в руках.

Она теперь у Лебедянцева в роли матери. Ребятишки льнут к ней. Какие рослые и здоровые дети пойдут от такой женщины!

– Задумались? – тихо спросил Бедров, подавая ему руку.

– Спасибо, спасибо, – повторил Стягин, встал и свободно прошел с гостем до двери.

– Сидите, сидите! В передней для вас свежо!

Посредине комнаты Вадим Петрович постоял еще несколько минут. Ему хотелось сесть в сани и поехать к Лебедянцеву, но доктор не разрешил ему выезд. Можно простудиться и опять слечь. Эта мысль не испугала его… Не умрет! С такими припадками ревматизма еще можно помириться. А заболей он – Лебедянцев пришлет Веру Ивановну.

Большое раздумье сошло в душу Вадима Петровича. Он опустился на кушетку, закрыл глаза и долго лежал так, не двигаясь ни одним членом. Он не хотел ничем тревожиться, думать о том, что его ждет, останется он здесь или очутится в Ницце или Каире… Ему было легко… Какая-то приятность впервые овладевала им в этом мезонине собственного дома. Никуда не нужно спешить. Ни перед кем не нужно прыгать, ни с каким шумным вздором возиться. Нечего и глодать себя тем, что живешь скучающим иностранцем и теряешь на бумажках тридцать процентов и более.

Силы еще есть. Средства хорошие. "Отступное" Леонтине не расстроило его дел. С домом, с имением все можно повернуть, как он того хочет… Вот она – почва, о которой говорил доктор.

И неизведанная жалость ко всему этому добру, заброшенному из-за брюзжанья, а потом и ко всей родине начала проникать в него.

– Хам торжествует! – вдруг выговорил он вслух и раскрыл глаза.

А кто позволил ему торжествовать?.. Вот такие, как он, Вадим Петрович, абсентеист и скучающий русский дворянин, добровольно обрекавший себя на роль бесполезного и фыркающего брюзги, чтобы кончить законным браком с гражданкой Леонтиной Дюпарк!

XV

Над террасой, спускающейся от храма Спасителя, стояла зимняя заря. Замоскворечье утопало в сизо-розовой дымке; кое-где по небу загорались звезды. Золоченые главы храма тоже розовели. Величавым простором дышала вся картина.

Электрические фонари разом зажглись, и их розоватый свет смешался с общим тоном освещения. Свежий снег лежал на дорожках цветника, на ступеньках террасы, на крышах домов. Мраморные стены храма отливали желтоватостью слоновой кости.

Тишина нарушалась только тихими волнами загудевшего колокола.

По ступенькам поднялся Вадим Петрович, в бекеше, в котиковой шапке, довольно легкою походкой, изредка опираясь о палку. Он из дому прошел пешком до Кремля, спустился Тайницкими воротами и набережной направился к храму Спасителя.

На верхней площадке он остановился и долго глядел. Картина захватила его. Грудь дышала привольно, глаза покоились на очертаниях Замоскворечья, ища дальнего края, где сизо-розоватая дымка переходила в густевшую синь свода.

Старинная маленькая церковь приткнулась сбоку мраморной громады, и кресты ее фигурных главок искрились в последнем отблеске зари.

Стягин искренно любовался. Волны медного гула, шедшего сверху, настраивали его особенно. Он оглянулся на ту сторону храма, где главные двери. Народ понемногу собирался к службе, почти только простой люд – мещанки в белых шелковых платках, чуйки мастеровых, кое-когда купеческая хорьковая шуба.

Тихо, все еще любуясь картиной, прошел Стягин к паперти, поднялся на нее и еще раз постоял, глядя на уходящие в полумрак улицы Остоженку и Пречистенку и конец бульвара.

Так он себя еще не чувствовал в Москве. Осенью все его раздражало и бесило. Теперь все покоило взгляд, и тишина зимы убаюкивала нервы. Сколько живописных пунктов было по его пути, когда он спускался от Покровки к городу, а потом Кремлем и вдоль Москвы-реки! Ничто ему не мешало ценить своеобразную красивость панорамы. Нечто подобное переживал он только в Италии, в таких старых городах, как Флоренция. "Ужасная" Москва заново привлекала его, и он не пугался такого чувства.

То же продолжал он испытывать, стоя на обширной паперти храма Спасителя.

Вслед за какою-то старушкой с подвязанным подбородком, в коротком стеганом салопце, и он проник в боковой ход. Сюда попадал он в первый раз в жизни. Когда Стягин был студентом, храм строился, и строился долго-долго. Никогда его не интересовали работы внутри церкви. Наружный ее вид находил он всегда тяжелым, лишенным всякого стиля, с безвкусною золотою шапкой.

Внутренность храма, когда Вадим Петрович остановился невдалеке от средних больших дверей против мраморного шатра, покрывавшего алтарь, полная живописной полумглы, ширилась в грандиозных очертаниях сводов и стен; снопы маленьких огоньков на паникадилах мерцали в глубине, чуть-чуть освещая лики икон. Сверху ряды золоченых перил на хорах отливали блеском округлых линий.

Чем-то совсем европейским и грандиозным пахнуло на Вадима Петровича под куполом храма: пышная роскошь украшений, истовость всего тона, простота и ласкающая гармония целого. Ему не захотелось ни к чему придираться. Он отдавался общему впечатлению и, уходя, дал себе слово прийти сюда утром изучить все в деталях.

Сходя с паперти, он вспомнил вдруг восклицание Леонтины, когда она вернулась с Лебедянцевым после осмотра московских церквей.

– C'est crâne! – выразилась она про храм Спасителя и воздержалась от всякой парижской бляги.

– C'est crâne! – повторил и он вслух, но тотчас же стряхнул с себя воспоминание о приезде Леонтины, не хотел примешивать к своим сегодняшним впечатлениям память о ее невежественной сорочьей болтовне.

Он пошел пешком обедать к Лебедянцеву, и этот конец, – даже и по-московски не маленький, – не утомлял его. Он бодрым шагом спустился к Пречистенке. Зима принесла с собой полное освобождение от ревматических болей, чего он никак не ожидал. Сухой холод выносил он прекрасно.

К Лебедянцеву его тянуло. Веру Ивановну он видел у себя всего раз. Она пришла не одна, – привела старшую девочку, посидела с четверть часа, на расспросы отвечала мягко, но чрезвычайно сдержанно… Детей она любила, за выздоровление жены Лебедянцева не боялась.

Но ему хотелось и в тот раз поговорить с ней о ее личной судьбе. Неужели она так и проживет в этой невзрачной доле, довольствуясь дешевыми уроками, случайным местом чтицы, чуть не сиделки?

 

Он непременно поговорит с ней, и сегодня же, и прежде всего покажет ей, что он уже не тот Стягин, за которым она так умно ухаживала, не фыркающий брюзга, малодушно носивший иго парижской нечистоплотной связи. Она поймет и оценит.

Сегодня впервые познакомится он и с житьем-бытьем своего товарища, в котором нашел такого испытанного друга.

И чем ближе он подходил к квартире Лебедянцева, тем явственнее сознавал в себе приятное щемление в груди. Как будто он смущен и в то же время на душе ясно сознание прочности своего положения и решимость пустить корни здесь, в этой "ужасной" Москве, даже там, у себя в усадьбе, где столько земли, леса и разных угодий томятся так долго без призора, как нечто лишнее и чужое.

С Пречистенки Вадим Петрович повернул в один из переулков, пошедший ломаною линией куда-то в глубь, совсем не туда, куда бы ему следовало идти. Но эти зигзаги не сердили его. Он знал, что найдет то, что ему нужно, на третьем повороте войдет на просторный двор, возьмет влево и увидит домик с мезонином, подробно описанный ему Лебедянцевым, и поднимется на крылечко.

Так все это и вышло. Вот и ворота; в сгустившихся сумерках свежий снег белеет точно в поле; где-то в конуре брякнула цепь собаки и раздался глухой лай. Окна домика приветливо освещены и внизу, и в мезонине. Крылечко чистое, с навесом.

Стягин позвонил. Ему отворила пожилая горничная, в головке, как носили нянюшки в его детство.

– Пожалуйте, батюшка, Дмитрий Семеныч сейчас вернулись.

Тон горничной напомнил ему Левонтия Наумыча, которого он отблагодарил вчера, предлагал ему поселиться у него в доме, но старик не пожелал покинуть богадельню, где умирать "расчудесно".

В маленькую переднюю выбежала собачка-коротконожка, на кривых лапах, и стала ласкаться к Стягину. За ней показался мальчик лет трех, с большою головой, в опрятной блузе, и улыбнулся гостю большими, круглыми глазами.

Рейтинг@Mail.ru