Самые обостренно-чувствительные повествования об окрестностях церкви Сент-Джайлс-ин-де-филдс пришлись на первые десятилетия XIX века. То было время Грачовника – острова, состоявшего из доходных домов с подвалами и приблизительно ограниченного улицами Сент-Джайлс-Хай-стрит, Бейнбридж-стрит и Дайот-стрит. Внутри этого злосчастного треугольника, существовавшего, пока с целью ликвидации трущоб не была проложена Нью-Оксфорд-стрит, находились Черч-лейн, Мейнард-стрит, Кэрриер-стрит, Айви-лейн и Черч-стрит с мешаниной двориков, тупичков и переулочков, которая превращала район в лабиринт, служивший для здешних обитателей убежищем, где можно было скрыться, раствориться. «Прочим людям лучше было сюда не соваться, – писал Эдвард Уолфорд в "Лондоне старом и новом", – а если они все же совались, им быстро становилось ясно, что надо поскорей уносить ноги».
Грачовник называли также Малым Дублином и Святой землей, поскольку населяли его в основном ирландцы. Здесь жили чернорабочие, подметальщики мостовых, уличные торговцы – но также и воры, фальшивомонетчики, проститутки, бродяги. Переулки были узки и грязны, окна ветхих домов нередко просто затыкались тряпьем или бумагой, внутри было сыро и нездорово. Покосившиеся стены, земляные полы, низкие потолки с пятнами плесени; запах в помещениях был неописуем. В книге Томаса Бимза «Лондонские трущобы» говорится, что эти мрачные улицы были «полны праздношатающихся… женщины с опухшими лицами курили короткие трубочки, мужчины практиковали весь спектр профессий между зеленщиком и птицеловом». Здесь можно было видеть «замурзанных детей, отощалых мужчин с длинными нечесаными волосами, одетых в лохмотья… собак, больше похожих на волков». Чуть в стороне от богатых столичных улиц из числа самых оживленных и деловых лежали эти области застойной бездеятельности и вялой нищеты; тут проявился один из многих вечных и ужасающих лондонских контрастов. Здешние ночлежки в шутку именовались «операми нищих»[21] из-за царивших в них пьянства и шума.
На протяжении многих поколений здесь, к слову говоря, ежегодно устраивался карнавал нищих. Фактически эту жизнь скрашивали, делая ее выносимой, только блуд и алкоголь. В официальном отчете за 1847 год говорится, что одну комнату в доме «днем занимают лишь три семьи, однако на ночь сюда набивается столько народу, сколько может уместиться». Нередко в небольшой комнате ютилось двадцать и более человек с товарами, которыми они торговали на улицах (чаще всего это были апельсины, лук, селедка и водяной кресс). В одном переулке возле Черч-стрит в комнате, «похожей на коровник», «ели, пили и спали семнадцать человек». Пол в этом устрашающем помещении был «сырой и находился ниже уровня двора».
Снова и снова подчеркиваются сырость и зловоние, на которые жаловались еще Рен и его современники. Район кишел переносчиками всевозможных болезней, и неудивительно, что здесь свирепствовали лихорадка, холера и чахотка. Томас Бимз обратил внимание на молодого человека со смертельным чахоточным кашлем – «он был совершенно наг, не имел даже рваной рубашки, и всего-навсего на него было наброшено тонкое одеяло и синяя тряпка, похожая на конскую попону; он их откинул, желая показать нам, что не обманывает». Во многих случаях смертельно больных людей «оставляли умирать в одиночестве без всякого ухода, без всякого внимания – "кончаются, не подавая знака"[22] – …без единого звука на устах, выдающего религиозное чувство, без Бога в окружающем мире…» Никого не было рядом, чтобы прошептать: «Святой Джайлс, помоги им!» – да и что толку? Небесный патрон, можно сказать, бежал из этих краев. Ирландцы вели себя здесь жестоко и безоглядно, ибо верили, что находятся в «языческом городе», где все позволено. Грачовник воплощал в себе наихудшие условия жизни за всю историю Лондона; люди здесь достигали низшей точки, дальше которой была только смерть, и ирландцам казалось, что город и его жители уже пребывают во власти дьявола.
Властвовал над людьми, однако, не столько дьявол, сколько домохозяин. Лондон покоится на коммерческой выгоде и денежном интересе, и его жилищное хозяйство отражает именно эти императивы. Город рос главным образом за счет спекулятивного строительства, разбухая благодаря последовательным волнам вложения капитала и извлечения прибыли, погружаясь в кратковременную спячку в периоды спада. Сент-Джайлс дает нам особенно яркий образец эксплуатации. Маленькая группа владела всем жилым фондом района (например, в квартале, к которому относится Черч-лейн, восемь человек владели примерно 80 % домов), и эти люди сдавали в аренду отдельные улицы. Кто-то за оговоренную сумму брал улицу на год и сдавал в ней дома по одному с понедельной оплатой, а арендатор дома, в свою очередь, сдавал в нем комнаты. Съемщик комнаты брал деньги с тех, кто ютился в ней по углам. Так поддерживалась неумолимая иерархия нужды и отчаяния, в которой никто не желал брать на себя ответственность за жуткие условия существования. В них винили либо ирландцев, либо испорченность «низших слоев», которые, как считалось, неким образом сами навлекли на себя эти беды. В карикатурах Хогарта и Филдинга осуждаются скорее жертвы, нежели их притеснители.
Возникло также представление о здешней преступной «толпе», или «ораве» («mob»), – недифференцированной массе темных личностей, подрывающей основы порядка и безопасности. В книге Питера Лайнбо «Лондонские висельники» описывается вооруженный рейд на «ирландский притон», во время которого «всполошилась вся округа, и люди кинулись на нас сотнями – мужчины, женщины, дети. Я сказал "женщины"? Нет, какое там – полуголые дьяволицы». Демонизирующая лексика «языческого города» обращена здесь на самих угнетенных. Однако, если взглянуть на «толпу» пристальней, она, возможно, окажется более разнообразной и интересной. Многие полагали, что, поскольку этот район давал пристанище пришлым людям, чуть ли не каждый его житель обитал в нем временно. Но исследование жилищных реестров и журналов осмотра помещений показывает, что население было относительно стабильным и что его перемещение в рамках самого прихода происходило лишь внутри резко очерченных границ; иными словами, неимущие держались своей малой округи и не стремились ее покинуть. Позднее, когда вследствие плановой перестройки района многие части Грачовника были уничтожены, их обитатели перебрались на соседние улицы, где условия их жизни стали еще более стесненными. Здесь проявилось общее свойство лондонцев: они тяготеют к жизни в относительно ограниченных территориальных пределах. К примеру, до сих пор в Хэкни и в Лейтонстоуне можно найти людей, которые ни разу не совершали «путешествия на запад»; точно так же некоторые обитатели Бэйсуотера или Эктона никогда не посещали восточных районов города. У неимущих Сент-Джайлса этот территориальный императив был выражен чрезвычайно ярко: они жили и умирали все на тех же нескольких квадратных ярдах земли с привычной им системой лавчонок, питейных заведений, рынков и уличных контактов.
Великий социальный топограф Чарлз Бут назвал приход Сент-Джайлс вместилищем «неквалифицированной рабочей силы», но, подобно слову «mob», термин этот вряд ли вполне справедлив в отношении характера занятости в этой части лондонского «дна». Здесь жили точильщики ножей и уличные певцы, зеленщики и изготовители половиков, дрессировщики собак и подметальщики перекрестков, продавцы птиц и сапожники, торговцы селедкой и печатной продукцией. Процветали в этих краях и более экзотические профессии.
До 1666 года, когда в южной части прихода возникли дома, она представляла собой пустырь, называвшийся Кок-энд-Пай-филдс. Это место не было вполне застроено и до 1693 года, когда были проложены семь улиц, сходившиеся к центральной колонне и образовывавшие звезду. Участок получил название Севен-Дайалс[23]. Возможно, имелась в этом градостроительном факте конца XVII века некая символическая составляющая, которая вполне осязаемо воплотилась в присутствии здесь немалого количества астрологов. Был, например, Гилберт Андерсон, «известный знахарь-шарлатан», живший на Кросс-стрит подле гостиницы «Колыбель и гроб»; был доктор Джеймс Тилбери в «Черном лебеде» у церкви Сент-Джайлсин-де-филдс, продававший траву ложечницу, якобы смешанную с золотом; У. Бейнем, обитавший в нескольких шагах от него «в угловом доме против верхнего конца Сент-Мартинз-лейн близ Севен-Дайалс, приход Сент-Джайлс», брался заранее сообщить клиенту о том, «кто выиграет конные либо пешие гонки»; опять-таки, «близ Севен-Дайалс в приходе Сент-Джайлс живет дама знатного рода, седьмая дочь Седьмой Дочери», которая может предсказать исход беременности или судебной тяжбы. «ОНА ТАКЖЕ ТОЛКУЕТ СНЫ». Еще один знаменитый алхимик-шарлатан жил «у церкви Св. Джайлса – над дверью вы можете видеть напечатанное объявление». В нем содержалось обещание раскрыть чудотворную тайну серы и ртути. Был еще пользовавшийся сомнительной известностью Джон Эдвардс, который жил «на Касл-стрит в приходе Сент-Джайлс», где он продавал лекарства, пилюли и настойки для лечения как людей, так и животных. Все эти персонажи упомянуты в книге Томпсона «Шарлатаны старого Лондона».
Приведенные примеры того, что теперь принято называть альтернативной медициной, относятся к XVII и началу XVIII века, однако эта часть Лондона и в дальнейшем сохраняла сомнительную репутацию центра оккультизма и всяческой подозрительной деятельности. В более поздние годы в Сент-Джайлсе обосновывались и франкмасоны, и Общество Сведенборга, и Теософское общество, и Орден золотого рассвета. В нескольких сотнях шагов от Монмут-стрит находится книжный магазин «Атлантида» – по-прежнему самый знаменитый в Англии магазин оккультной литературы. Вот вам еще один пример территориального императива, или «гения места», удерживающего жителей с их профессией внутри определенной ограниченной части города.
Джек Эдвардс был не только целителем, но и исполнителем «баллад» (популярных песен, нередко носивших сатирический или обличительный характер), и баллады, сочиненные в Севен-Дайалс, пользовались не меньшей известностью, чем события и люди, которым они были посвящены. Первым, кто стал печатать и распространять дешевые брошюры, тексты песен и бродсайды (отдельные листы крупного формата с напечатанным с одной стороны текстом – чаще всего балладой), во множестве циркулировавшие в XVIII веке на улицах Лондона, был Джеймс Катнак, житель Монмут-корта. Продавалось все это по пенсу за штуку – отсюда словечко catchpenny, буквально – «схвати пенс», отдававшее должное его коммерческой смекалке. Медяки, однако, ему приходилось сдавать в банк, потому что никто, кроме банка, их не брал, опасаясь инфекции, которая могла на них гнездиться. Репутация Севен-Дайалс всегда была темной и тревожной; чтобы пенсы вновь становились блестящими и привлекательными, Катнак кипятил их в поташе и уксусе.
В непосредственной близости от Сент-Джайлса действовали еще пять издателей баллад, публиковавших уличную литературу под такими названиями, как «Несчастливая дама из Хэкни», «Послание от Иисуса Христа», «Предсмертное слово, которое произнес [имярек]». Эти бродсайды были для лондонцев подлинными «новостями» и передавались из рук в руки; во многих случаях новости эти носили подрывной или политический характер и касались событий, непосредственно затрагивавших жителей. Например, в одной из баллад середины XVIII века, изданных в Севен-Дайалс, речь идет о местном работном доме: «Работные дома превращаются в тюрьмы, а их надзиратели – в палачей». Рассказ о смерти некой миссис Мэри Уистл в этом казенном учреждении вызвал у многих жителей негодование. В балладах содержалось также немало сокрушений по поводу печальной судьбы обездоленных и нищих, многие из которых умирали на тех самых улицах, где печатались посвященные им баллады. В каком-то смысле Сент-Джайлс с его буйным населением и ужасающей смертностью был, можно сказать, альтернативным источником власти. Здесь было самое подходящее место для фальшивомонетчиков, фактически выпускавших альтернативные деньги, подрывая тем самым систему коммерции и финансов, чья мрачная тень столь ощутимо ложилась на неимущих жителей района.
Неудивительно также, что приход был средоточием проституции и ночных заведений. Самыми знаменитыми по этой части были переулки и дворы поблизости от Друри-лейн; именно здесь Генри Мейхью услышал слова женщины «сорока с лишним лет, неряшливо одетой, потасканной и невзрачной на вид», которые вошли в его книгу «Труженики и бедняки Лондона», изданную в 1851–1862 годах. Записи Мейхью – примечательный и трогающий сердце источник как серьезных сведений, так и анекдотов об уличной жизни. Правдивость и точность этих записей порой вызывали сомнение – во многом потому, что Мейхью принадлежал к поколению авторов середины викторианской эпохи, склонных облекать жителей «исполинского нароста», как порой именовали Лондон, и происходящие с ними события в одежды сентиментальности и жутковатого вымысла. Тем не менее общему направлению и бесхитростной откровенности записей Мейхью, пожалуй, можно доверять, как, например, этому изложению рассказа несчастной женщины: «Я теперь на Чарлз-стрит обитаю, возле Друри-лейн. А раньше жила в Ноттингем-корте и на Эрл-стрит. Да я, Боже ты мой, где только не жила – начать рассказывать, так вы и половине не поверите. Меня вечно носило туда-сюда, как ветром каким… Да что о моей жизни говорить, о никудышной. Вам-то, у кого и честь, и характер, и чувства, и прочее, вам не понять, как все это из таких, вроде меня, выколачивается. Я и не чувствую ничего. Притерпелась… Думаю, долго-то не протяну – ну и хорошо. Жить неохота, но и помирать не так шибко хочется, чтобы с собой теперь кончить. Я не такая чувствительная, как некоторые, вот в чем все дело». Мейхью пишет, что она «загрубела и опустилась», – но точнее было бы сказать, что ее сделал такой город.
Не все, однако, разделяли ее покорность и фатализм. Д. М. Грин в книге «Люди Грачовника» отмечает, что Сент-Джайлс из-за жутких своих условий нес в себе «семена революции». Любопытно в связи с этим, что в 1903 году второй съезд Российской социал-демократической партии состоялся не где-нибудь, а на Тоттнем-корт-роуд; он был организован Лениным, и на съезде произошло размежевание между большевиками и меньшевиками. Лайонел Кохас, автор книги «Ленин в Лондоне», пишет: «Без большого преувеличения можно сказать, что политическая партия большевиков фактически зародилась на Тоттнем-корт-роуд». Таким образом, Сент-Джайлс действительно вынашивал эти самые «семена» яростного социального взрыва – пусть даже эта месть была неосознанной и весьма отдаленной.
Приход Сент-Джайлс и окружающие его улицы был, если пользоваться языком викторианской эпохи, «нарывом» или «гнойником», способным отравить все тело города; молчаливо предполагалось при этом, что язву следует тем или иным образом удалить или выжечь. В 1842–1847 годах сквозь трущобный район проложили крупную магистраль – Нью-Оксфорд-стрит, – и в процессе перестройки самые скверные переулки и дворы исчезли с лица земли полностью, что сопровождалось исходом их неимущих жителей, которые, правда, большей частью осели всего несколькими улицами южнее. И вновь моралисты того времени использовали физиологическую метафору, характерным и многозначительным образом приветствовав ликвидацию «громадной грязной пахучей кучи». Тем не менее бьющая в ноздри, дурманящая атмосфера этого места отнюдь не была развеяна; изгнанная беднота попросту оказалась в худших и еще более стесненных условиях, чем раньше, тогда как жилые дома и магазины новой улицы первые несколько лет пустовали. Район по-прежнему был сырым, мрачным и зловонным, и там мало кто желал жить. Таким он остается и сейчас. Нью-Оксфорд-стрит – одна из наименее интересных магистралей Лондона, улица, совершенно лишенная характера, если не считать его проявлением то не слишком завидное обстоятельство, что ее архитектурная доминанта – небоскреб Сентерпойнт. Здание высится над тем местом, где в старину располагались «клетка» и виселица, и его, пожалуй, можно считать их подходящим преемником. Район не имеет ныне ни собственного лица, ни предназначения; здесь обосновались поставщики компьютеров, торгует гигантский универмаг «Аргос», стоят непримечательные и неотличимые друг от друга офисные здания и магазины для туристов. В закоулках, отдавая дань прошлому района, по-прежнему околачиваются бродяги – и все же там, где раньше кипела жизнь и набухало страдание, теперь царит унылая тишина, от которой даже святой Джайлс не в силах дать избавление.
Панч и Джуди появились в Лондоне много лет назад, и их можно было видеть на улицах вплоть до недавнего времени. Уличные представления давались в городе уже в XIII в., а может быть, и раньше.
«Show! Show! Show! Show! Show!» – «Давай! Давай! Давай! Давай! Давай!» Как сказано в «Лондонском наблюдателе» Неда Уорда, так звучал клич городской толпы XVII века. На лондонских улицах давали множество представлений, но крупнейшая увеселительная ярмарка из всех – Варфоломеевская – проходила в Смитфилде.
Поначалу Смитфилд был просто торговым районом. В одной его части торговали тканями, в другой – скотом; однако его жизнь всегда была бурной, красочной и театральной. В XIV веке здесь устраивались крупные турниры и рыцарские бои; Смитфилд был обычным местом дуэлей и ордалий – «суда Божьего» посредством поединка; здесь вешали и сжигали осужденных. Дух буйного веселья выражал себя здесь и менее свирепыми способами. Часто проводились футбольные игры и борцовские состязания, а в переулке, многозначительно названном Кок-лейн[24] и находившемся непосредственно за торговой площадью, вовсю промышляли проститутки. В число здешних развлечений входили также миракли – религиозно-назидательные представления.
К середине XVI века рынок, где шла торговля тканями, захирел, но за муниципалитетом сохранялась «привилегия ярмарки». Поэтому трехдневная рыночная торговля сменилась ежегодным празднеством, которое длилось четырнадцать дней и эхом отдается в пьесах и романах позднейших столетий: «Чего изволите? Покупайте, покупайте!» Уже в ранний период своей славы ярмарка предлагала посетителям кукольные спектакли, уличные представления, диковинных людей-уродцев, игру в кости и наперсток, танцы и выпивку под полотняными навесами, закусочные, где подавали жареную свинину.
Бен Джонсон обессмертил Варфоломеевскую ярмарку в одноименной пьесе. Он упоминает о звуках трещоток, барабанов, скрипок. На деревянных прилавках были разложены разные разности – мышеловки, имбирные коврижки, кошельки, сумки. Шла торговля игрушками, давались балаганные представления. «Под знаком Башмака и Верхнего Платья» демонстрировалось «ЧУДО ПРИРОДЫ, девица шестнадцати лет, рожденная в Чешире, ростом не более восемнадцати дюймов… Бегло читает, насвистывает, и то и другое весьма приятно для слуха». Поблизости, среди других уродцев и разнообразных балаганчиков, – «мужчина с одной головой и двумя раздельными телами», а также «великан» и «малютка фея». Продавались щенки, певчие птицы, лошади; исполнялись баллады; беспрерывно потреблялись эль и табак. «Ученые люди» составляли за деньги гороскопы, проститутки выискивали клиентов. Джонсон не чурается мелких подробностей и подмечает, например, что для медведей собирают огрызки яблок. Как восклицает один из персонажей, «Господи, спаси! Помогите, держите меня! Ярмарка!»
Что любопытно, ярмарку разрешали и в период пуританской республики – несомненно, главным образом с той целью, чтобы самым беспокойным из горожан было где выпускать пар; но поистине расцвела она после восстановления монархии в 1660 году, когда свобода нравов вновь вошла в моду. Один версификатор того времени пишет о представлениях театра масок, где зрителям являются «вавилонская блудница, дьявол и римский папа», а также о танцующих медведях и акробатах. Некоторые номера повторялись из года в год – например, «высоченная голландка», которую показывали ежегодно по меньшей мере семнадцать лет, и «невиданная лошадь – хвост вместо головы». Непременно выступали канатоходцы, в том числе знаменитый Скарамуш, который «пляшет на канате, да еще тачку толкает с двумя ребятишками и собакой, да еще утку держит на голове», и столь же известный Джейкоб Холл, способный, раз вставши на канат, «прыгать, и прыгать, и прыгать». Но возможно, самыми популярными были номера Джозефа Кларка, «нашего английского акробата, мастера поз», или попросту «Кларка-выворотня». Он якобы мог «вывихнуть почти что всякую кость и всякий позвонок своего тела, а потом вправить обратно»; он мог так искривиться, что становился неузнаваем даже для ближайших друзей.
Словом, ярмарка бурлила, как и положено ярмарке. Там даже было чертово колесо, которое тогда называлось whirligig (вертушка), а позднее up and down (вверх-вниз). Как писал в 1709 году в «Лондонском наблюдателе» Нед Уорд, «дети, замкнутые в летучих экипажах, неощутимо возносятся вверх… поднявшись на некую высоту, они затем вновь снижаются в согласии с круговым поворотом сферы, внутри которой они движутся».
Невообразимый шум и гвалт, неизбежные шайки карманников – все это в конце концов переполнило чашу терпения городских властей. В 1708 году двухнедельная ярмарка была сокращена до трех дней в конце августа. Но если ярмарка и стала менее буйной, она отнюдь не стала менее праздничной. Источники того времени отмечают потешные коленца «веселых Эндрю» – клоунов, скоморохов, называемых также «Джеками-пудингами» и «маринованными селедками»; они рядились в шутовские костюмы и шапки с ослиными ушами и аккомпанировали другим артистам на скрипочках. Один из самых знаменитых таких шутов был в неярмарочное время торговцем имбирным печеньем на рынке Ковент-гарден; поскольку за труды на Варфоломеевской ярмарке ему платили по гинее в день, «остальные 362 дня в году он, дабы не убавить себе цену, не смеялся и пропускал шутки мимо ушей».
Бок о бок с «веселыми Эндрю» подвизались лекари-шарлатаны, продававшие простачкам «чудодейственные» лекарства и всевозможные снадобья. На гравюре Марцеллуса Ларона изображен подобный пройдоха с обезьянкой на поводке, одетый арлекином из итальянской «комедии дель арте». Среди общего гама различим и его голос: «Редкостное средство, укрепляющее и бодрящее сердце в любых невзгодах… необычайный зубной порошок… обороняет желудок от всяческих заражений, нездоровой сырости, зловредных паров». Ярмарка, громыхая, катилась вперед. То, что в 1688 году Джон Беньян рухнул без чувств и умер на углу Сноу-хилла и Кок-лейн, представляется вполне уместным.
Если можно говорить о главном действующем лице ярмарки, таковым, несомненно, был Панч, некоронованный король «кукольных спектаклей, карусельных лошадок, тамбуринов, толп и волынок». Он начал появляться на ярмарочных сценах ближе к концу XVII столетия; выход его объявлял скоморох, и представление сопровождалось звуками скрипки, трубы или барабана. Не будучи чисто лондонским явлением, Панч, однако, стал неизменной принадлежностью столичных ярмарок и уличных спектаклей; вульгарность, склонность к физическому насилию и сексуальный подтекст реприз сделали его узнаваемым городским персонажем. «Нередко он подсаживается к девицам, тесно сидящим рядышком на скамейке. Красивые вы мои, – говорит он, плутовски подмигивая, – примите меня в подружки!» Этот толстяк с большим носом и длинной палкой был подлинным воплощением грубой сексуальной шутки; в последующие столетия он, увы, стал плюгавее, писклявее и мало-помалу превратился в развлечение для детишек. Акварель Роулендсона, датированная 1785 годом, изображает кукольный спектакль с участием Панча. Мимо, направляясь в Дептфорд, едут король Георг III и королева Шарлотта, но внимание горожан больше привлекает деревянный балаган, где Панч лупцует жену по голой заднице. Вообще-то он частенько выступал в амплуа подкаблучника, но тут, видно, терпение у него лопнуло. Отчасти, разумеется, акварель Роулендсона представляет собой сатиру на королевскую семью, однако наполняющая ее городская энергия и более сильна, и всеохватна.
Внутри себя Варфоломеевская ярмарка полностью стирала привычные границы между сословиями. Один из доводов против нее состоял в том, что в ярмарочные дни подмастерье и лорд могли участвовать в одних и тех же увеселениях, делать ставки за одними и теми же игорными столами. Это чрезвычайно характерно для Лондона в целом – города многоликого и на инстинктивном уровне эгалитарного. Не случайно, к примеру, то, что в Смитфилде именно в дни ярмарки давался ежегодный ужин для юных трубочистов. Чарлз Лэм обессмертил это событие в эссе «Хвалебное слово в честь трубочистов», где он пишет, как «сотни ртов изумляли ночь блеском оскаленных в улыбке зубов», в то время как издали доносился «приятный гомон» самой ярмарки. Можно, правда, возразить: подлинно ли эгалитарен этот жест? Не предназначены ли были подобные празднества лишь для того, чтобы сделать для этих чумазых мальчишек их тяжкую долю более приемлемой? Если так, это можно отнести к числу парадоксов Лондона, подбадривающего тех, кого намеревается проглотить.
Панч представлен также на гравюре Хогарта, посвященной Саутуоркской ярмарке. Называемая «ярмаркой Богоматери», она проходила в Боро и на примыкающих к этому району улицах вскоре после Варфоломеевской ярмарки. Однако, поскольку Хогарт анонсировал свою гравюру просто как «Ярмарка» и «Смешное на ярмарке», можно безбоязненно сделать вывод, что он изобразил характерное и привычное лондонское увеселение. Панч у него сидит верхом на «лошади» с человеком внутри, а та что-то тащит зубами из кармана у клоуна; выше виднеется афиша, рекламирующая «Панч-оперу» и изображающая длинноносого мужчину, который катит жену на тачке к разинутой пасти дракона.
На другом участке ярмарки пестрая группа актеров стоит на деревянном балконе. Надпись на разрисованном холсте возвещает: «Осада Трои – здесь!» Одна из афиш театральной компании Ханны Ли, к которой принадлежат эти актеры, сохранилась до наших дней: «Вдобавок будет показана новая опера-пантомима… с комическими номерами, в которых участвуют Панч, Арлекин, Скарамуш, Пьеро и Коломбина. N. B. Мы начинаем в десять утра и выступаем до десяти вечера без перерыва». Ярмарочный день, как видим, был долог.
По обе стороны от актеров видны акробаты, исполняющие различные номера; канатоходец движется по веревке, натянутой между двумя деревянными постройками, еще один трюкач стремительно съезжает по канату с башни церкви Сент-Джордж-де-Мартер. В левой части гравюры рушится деревянный помост, актеры падают с него на лотки, где идет торговля фарфоровой посудой, и тревожат сидящих за столом игроков в кости. Изображены карлики, фокусники, восковые фигуры, ученые звери – собаки и обезьяны; девица бьет в барабан, лекарь-шарлатан торгует снадобьями; вор-карманник делает свое дело, глотатель огня – свое. Один из посетителей смотрит в глазок деревянной будочки, где за деньги показывают что-то интересное, и не замечает, что рядом бейлиф арестовывает человека.
Варфоломеевская ярмарка не раз избиралась теми или иными авторами как место событий с участием вымышленных персонажей, однако самое, возможно, известное ее литературное изображение автобиографично по характеру. В седьмой книге своей «Прелюдии» Вордсворт вспоминает о пребывании в Лондоне в 1790-е годы, когда он был молод, и делает Варфоломеевскую ярмарку одним из символов этого города с его «анархией и шумом, варварскими и адскими»[25]. Образы «чудовищны по цвету, движению, очертаниям, виду, звуку»; здесь и «обезьяны, которые, вереща, раскачиваются на шестах», и «дети, кружащиеся на каруселях», и «пожиратель камней», и «глотатель огня». Становится ясно, что на протяжении XVIII и начала XIX века характер увеселений не изменился. В реакции Вордсворта на их «варварский шум» и на их бесформенность проявляется, впрочем, его отношение к городу как таковому. Ярмарка фактически становится у него подобием самого Лондона. Начальные строки «Дунсиады» Поупа, иронически превозносящие «могущественную Мать и ее Сына, который доносит звуки смитфилдских муз до королевских ушей», выражают примерно ту же позицию. Ярмарка со всеми ее вульгарными атрибутами, с ее «зрелищами, машинами и театральными увеселениями, прежде угодными вкусу одной лишь черни», служит для Поупа символом беспорядка и анархии, грозящими опрокинуть ценности гуманного и цивилизованного Лондона. Таким образом, проявления эгалитарной энергии города вызывали у тех, кто писал лишь для узкого круга лондонцев, глубочайшее недоверие.
Во времена, описываемые Вордсвортом, ярмарка постепенно расширяла свою территорию и к 1815 году в одном направлении достигла Сент-Джонс-стрит, в другом почти добралась до Олд-Бейли. Она, кроме того, стала опасным местом, где орудовали воровские банды, известные под названием «шайка леди Холланд»; их члены «грабили посетителей, избивали ни в чем не повинных прохожих дубинками, набрасывались на людей почем зря». Это уже не были веселые празднества XVIII столетия, и конечно же, ярмарка не соответствовала тому респектабельному климату, что установился к середине XIX века. Варфоломеевская ярмарка не могла долго существовать в Викторианскую эпоху и в 1855 году приказала долго жить, не вызвав в обществе глубокой скорби.
Как бы то ни было, Вордсворт сумел разглядеть в образах ярмарки некий важный и постоянный аспект лондонской жизни. Он распознал – и, распознав, отверг – неотъемлемо присущую городу и бьющую через край театральность, которая вполне довольствовалась просто выражением контраста, чистым показом без всякого внутреннего или остаточного смысла. В той же седьмой книге его «Прелюдии», которая называется «Пребывание в Лондоне», описывается «стремительная пляска на иноземцах всех возрастов цветовых пятен, бликов и форм, вавилонский шум». Вордсворта коробит эта игра различий с ее подвижностью, с ее неопределимостью. Несколькими строками ниже он говорит: «Магазин за магазином, повсюду символы, выставленные напоказ названия… фасады домов, подобные титульным листам книг»; иными словами, город демонстрирует бесчисленное множество зримых форм, ни одна из которых не выше какой-либо другой. Вордсворт замечает висящие на стенах листы с балладами и громадные рекламные плакаты, слышит крики уличных разносчиков, перечисляет характерные типы горожан: «Калека… Холостяк… Праздный военный» – будто выхватывая все это из некоего громадного и нескончаемого театрального представления. Однако понимает ли Вордсворт до конца ту реальность, которую он столь ярко описывает? Эти «словно по волшебству меняющиеся декорации», эти «драмы живых людей», эта «громадная сцена», эти «публичные спектакли» и участвующие в них актеры, возможно, как раз и выявляют подлинное лицо Лондона. Присущая ему театральность ведет к «экстравагантности в жестах, выражении лица, одежде», из-за которой люди на больших и малых улицах становятся «подвижными картинами»; даже стоящий на тротуаре нищий повесил на грудь плакат, где изложена история его жизни. Реально ли все это? Возможно, и нет – по крайней мере, вполне может показаться, что нет. Вордсворт полагал, что видит только «parts» – «составные части» (это слово означает также и «роли»), и не в силах был вывести из их совокупности никакого «ощущения целого». Возможно, то была его личная неудача?