В эту минуту я находился около Роже, который рубил ванты, еще державшие свалившуюся мачту. Я почувствовал, что он крепко сжимает мне руку. Оборачиваюсь и вижу: он опрокинулся на палубу и весь залит кровью. Он только что получил заряд картечи в живот.
Капитан подбежал к нему.
– Что делать, лейтенант? – вскричал он.
– Прибить флаг к обломку мачты и пустить судно ко дну.
Капитану не очень понравился этот совет, и он сейчас же отошел.
– Ну, – произнес Роже, – не забудь своего обещания.
– Пустяки! – ответил я. – Ты еще поправишься.
– Бросай меня за борт! – закричал он с ужасными ругательствами, хватая меня за полы. – Ты видишь, я все равно подохну, бросай меня в море, я не хочу видеть, как спустят флаг.
К нему подошли два матроса, чтобы отнести его в трюм.
– К пушкам, мерзавцы! – закричал он. – Палите картечью, цельтесь в верхнюю палубу! А ты – раз ты не держишь слова, я тебя проклинаю, считаю за самого трусливого и подлого человека!
Рана его, очевидно, была смертельна. Я видел, как капитан подозвал гардемарина и приказал ему спустить флаг.
– Дай мне руку, – сказал я Роже.
В то самое мгновение, когда флаг наш был спущен…
– Капитан! У бакборта кит! – прервал рассказчика подбежавший мичман.
– Кит! – вскричал капитан, просияв от радости и прервав свой рассказ. – Живо! Шлюпку в море! Лодку в море! Все шлюпки в море! Гарпуны, веревки! – И т. д. и т. д.
Так мне и не удалось узнать, как умер бедный лейтенант Роже.
Огюста Сен-Клера не любили в так называемом большом свете; главная причина заключалась в том, что он старался нравиться только тем, кто приходился ему по сердцу. Он шел навстречу одним и тщательно избегал других. К тому же он был беспечен и рассеян. Однажды вечером при выходе из итальянской оперы маркиза А. обратилась к нему с вопросом: «Как пела Зонтаг?*» – «Да, маркиза», – отвечал Сен-Клер, приятно улыбнувшись, но думая о другом. Такой странный ответ ни в каком случае нельзя было приписать робости с его стороны; и с знатным вельможей, и с знаменитостью, и даже с самой модной красавицей он обращался так же свободно, как если бы говорил с равным себе. Маркиза объявила, что Сен-Клер заносчив и дерзок до невероятия.
Однажды в понедельник госпожа Б. пригласила его на обед; она долго с ним разговаривала, и, уходя, он сказал, что никогда еще не встречал более очаровательной женщины. Госпожа Б. набиралась ума в течение месяца, с тем чтобы потом израсходовать этот ум у себя дома в один вечер. Сен-Клер встретился с ней в четверг на той же неделе. На этот раз она показалась ему скучноватой. Результат следующего за тем посещения был тот, что Сен-Клер решил не появляться больше в ее гостиной. Госпожа Б. поспешила объявить всем и каждому, что Сен-Клер – человек совершенно невоспитанный и притом самого дурного тона.
Он родился с сердцем нежным и любящим; но в молодости, когда так еще легко воспринимаются впечатления – впечатления, отражающиеся потом на всей жизни, – его слишком пылкая натура навлекла на него насмешки товарищей. Он был горд и самолюбив. Он, как ребенок, дорожил чужим мнением. Он призвал все свои силы, стараясь научиться скрывать все то, что, по его тогдашним понятиям, считалось унизительною слабостью. Цель была достигнута; но такая победа над собой обошлась ему дорого. Перед людьми ему действительно удавалось скрывать ощущения нежной души своей; однако ж терзался он ими тем сильнее, чем больше замыкался в самом себе. В свете приобрел он вскоре печальную известность человека равнодушного и неотзывчивого; когда он оставался наедине с самим собою, его встревоженному воображению представлялись страдания, тем более жгучие, что он ни с кем никогда не хотел делить их.
Сказать по правде, найти друга нелегко! Нелегко? Вернее сказать, невозможно. Существовали ли когда-нибудь два человека, не имевшие тайны один от другого? Сен-Клер не верил в дружбу, и это замечено было всеми. Он был холоден и сдержан в обществе с молодыми людьми. Он никогда ни о чем не расспрашивал; все его мысли и большая часть его действий оставались для них загадкой. Французы вообще любят говорить о себе; Сен-Клеру приходилось иногда против воли выслушивать задушевную исповедь знакомых. Его друзья – под этим названием надо разуметь тех, кого мы видим раза два в неделю, – законно жаловались на его недоверчивость; и в самом деле, тот, кто без повода с нашей стороны разоблачает перед нами свои тайны, обижается обыкновенно, если мы не платим ему тою же монетой. Взаимность в разоблачении сердечных тайн считается как бы общим правилом.
– Он всегда застегнут на все пуговицы, – говорил о нем красивый эскадронный командир Альфонс де Темин. – К этому проклятому Сен-Клеру нельзя питать ни малейшего доверия.
– Я думаю, что он близок к иезуитам, – возразил Жюль Ламбер. – Один знакомый клятвенно уверял меня, что дважды видел, как он выходил из церкви Сен-Сюльпис*. Никто не знает его настоящих мыслей. Я, по крайней мере, в его обществе чувствую себя связанным.
Разговаривающие расстались. На Итальянском бульваре Альфонс де Темин встретил Сен-Клера, шедшего с поникшей головой и смотревшего в землю. Он остановил его, взял под руку и тут же выложил перед ним свои любовные похождения с госпожой ***, муж которой был груб и ревнив.
В тот же вечер Жюль Ламбер проиграл в экарте* все свои деньги. Он стал танцевать. Танцуя, он неумышленно толкнул какого-то господина, который, проиграв только что значительную сумму денег, был сильно не в духе. Последовал обмен резкими словами; результатом был вызов на дуэль. Жюль Ламбер попросил Сен-Клера быть его секундантом и в то же время занял у него денег, которые так потом и не возвратил.
Сен-Клер, несмотря на все о нем сказанное, был, однако ж, человек приятный в общении. Его недостатки вредили только ему лично. Он был услужлив, часто приветлив, и редко бывало с ним скучно. Он много путешествовал, много читал, но говорил о своих путешествиях и читанных им книгах не иначе, как когда настоятельно его к тому принуждали. Он был высок ростом, приятной наружности; черты его отличались благородством; в них отражался ум; лицо его всегда, однако ж, дышало спокойствием; в улыбке его было что-то привлекательное.
Я забыл одно важное обстоятельство. Сен-Клер отличался большой внимательностью к женщинам; он предпочитал их беседу мужской. Любил ли он? Вопрос разрешить было трудно. Во всяком случае, если такой наружно холодный человек любил кого-нибудь, предметом его страсти могла быть только – это все знали – хорошенькая графиня Матильда де Курси. Это была молодая вдова, которую посещал он с редким постоянством. Предположения основывались на следующих доводах: утонченное, почти церемонное обращение Сен-Клера с графиней; то же и с ее стороны; он старался не произносить в свете имя графини; когда же он бывал к тому вынужден, то никогда не присоединял похвалы к ее имени; дальше, до того как Сен-Клер был представлен графине, он любил музыку, она выказывала тогда столько же расположения к живописи; после знакомства вкусы обоих вдруг переменились. И наконец, графиня в прошлом году отправилась на воды; шесть дней спустя Сен-Клер последовал за нею.
………………………………
………………………………
Обязанность историка вынуждает меня сообщить, что в одну июльскую ночь, за несколько мгновений до восхода солнца, калитка парка отворилась и пропустила человека, который вышел на дорогу, принимая такие же точно предосторожности, как вор, опасающийся быть застигнутым. Парк и поместье принадлежали графине де Курси, человек, вышедший из калитки, был не кто иной, как Сен-Клер. Женщина, закутанная в шубку, проводила его до самой калитки; она вытянула шею и жадно следила за ним глазами, в то время как он торопливо спускался по тропинке, огибавшей стену парка. Сен-Клер остановился, осмотрелся вокруг и рукою сделал знак женщине, чтобы она скрылась. Прозрачность летней ночи позволила ему различить на прежнем месте бледное лицо женщины. Он вернулся назад, подошел к ней и нежно обнял. Ему хотелось уговорить ее вернуться домой, но столько еще оставалось сказать ей! Беседа продолжалась минут десять, затем в стороне послышался голос крестьянина, выходившего на работу. Торопливый поцелуй, калитка быстро захлопнулась, и Сен-Клер стал быстро удаляться.
Он шел знакомой дорогой. Он то подпрыгивал от радости, ускорял шаг и ударял по кустам палкой, то внезапно останавливался или медленно продолжал путь, оглядывая небо, начинавшее алеть на востоке. Можно было принять его за сумасшедшего, вырвавшегося на свободу. Полчаса спустя он остановился у двери небольшого уединенного домика, снятого им на все лето. У него был ключ; он вошел. Он бросился на диван и здесь, уставив глаза в одну точку и блаженно улыбаясь, принялся размышлять и грезить наяву. Воображение рисовало перед ним картину самого полного счастья. «Как я счастлив! – повторял он ежеминутно. – Наконец-то встретил я сердце, которое меня поняло!.. Да, я встретил свой идеал, приобрел в одно и то же время и друга, и обожаемую женщину… Какой характер!.. Какая пылкая душа!.. Нет, до меня она никого не любила!..» Движимый тщеславием, от которого не свободны лучшие наши побуждения, он прибавлял: «Красивее женщины нет в Париже!» И воображение рисовало ему все ее прелести. «Она меня предпочла! У ее ног было избранное общество. Гусарский полковник, красавец и храбрец, и притом совсем не фат… Молодой писатель, пишущий такие прелестные акварели, прекрасно играющий в салонных спектаклях… Наконец, тот русский ловелас, побывавший на Балканах и служивший при Дибиче*. А главное, Камилл Т*** с его умом, изящными манерами, великолепным шрамом на лбу… И ни на кого из них она не обратила внимания. А я!..» И он снова и снова повторял: «Как я счастлив, боже, как я счастлив!..» Он встал, отворил окно, он задыхался; минуту спустя он принялся расхаживать по комнате, затем снова бросился на диван.
Счастливый любовник почти всегда так же скучен, как любовник несчастливый. Один из моих друзей, находившийся попеременно то в том, то в другом положении, нашел способ заставлять меня выслушивать его: он угощал меня отличным завтраком, во время которого я разрешал ему говорить о своей любви сколько угодно, но после кофе я чувствовал настоятельную потребность переменить тему разговора.
Не имея возможности приглашать на завтрак всех моих читателей, я избавлю их от дальнейших любовных мечтаний Сен-Клера. К тому же нельзя постоянно витать в облаках. Сен-Клер был утомлен; он зевнул, потянулся, убедился, что на дворе совсем рассвело и что надо наконец подумать о сне.
Проснувшись и взглянув на часы, он увидел, что времени ему оставалось ровно столько, чтобы одеться и ехать в Париж на званый завтрак в кругу молодых приятелей.
………………………………
Откупорили еще одну бутылку шампанского, число прежде выпитых предоставляю определить читателю. Достаточно знать, что общество пришло уже в то состояние, которое на завтраках в молодой холостой компании наступает довольно быстро: все говорили одновременно, и головы крепкие начали беспокоиться за слабые.
– Желательно было бы, – произнес Альфонс де Темин, не пропускавший случая поговорить об Англии, – желательно было бы ввести в Париже лондонский обычай, состоящий в том, что каждый предлагает тост в честь любимой женщины. Таким способом мы могли бы наконец узнать, о ком вздыхает наш друг Сен-Клер.
Он налил стакан вина и подлил своим соседям. Сен-Клер, несколько смущенный, собирался ответить, но Жюль Ламбер опередил его.
– Обычай хорош, я его одобряю! – сказал он, приподнимая стакан. – Господа! – провозгласил он. – За здоровье всех парижских модисток, исключая тридцатилетних, кривых, хромых и тому подобных.
– Уррра!.. Уррра!.. – прокричали молодые англоманы.
Сен-Клер привстал и поднял стакан.
– Господа! – сказал он. – Сердце мое не столь любвеобильно, как сердце моего друга Жюля, но оно более постоянно. Мое постоянство тем более похвально, что я уже давно нахожусь в разлуке с дамой моего сердца. Уверен заранее, что вы одобрите мой выбор, если только я не встречу между вами соперника… Господа, за здоровье Джудитты Паста!* За скорое возвращение к нам этой первой трагической актрисы в Европе!..
Темин хотел посмеяться над тостом; аплодисменты остановили его. Отделавшись таким образом, Сен-Клер считал, что он вышел из положения, и успокоился.
Разговор коснулся сначала театра. Драматическая цензура послужила поводом для перехода к политике. От лорда Веллингтона* перешли к английским лошадям, а после английских лошадей, по весьма естественному течению мыслей, занялись женщинами. Молодежь выше всего ценит красивых лошадей и хорошеньких любовниц.
Потом стали обсуждать, каким способом легче всего приобрести желаемое. Лошади покупаются, некоторые женщины также, но о таких не стоит и говорить. Сен-Клер, скромно признав свою неопытность в этом щекотливом деле, все же сказал, что, по его мнению, чтобы понравиться женщине, нужно прежде всего отличаться какою-нибудь оригинальною чертою, не быть похожим на других. Но существует ли общая формула оригинальности? Он думает, что нет.
– По-вашему, стало быть, у хромого или горбатого больше преимуществ, чем у человека стройного, сложенного как все? – спросил Жюль.
– Вы несколько преувеличиваете, – возразил Сен-Клер, – тем не менее я стою на своем. Возьмем пример: будь я горбат, я не застрелился бы с горя, а пытался бы одерживать победы над прекрасным полом. Прежде всего я обратился бы только к двум типам женщин: таким, у которых особенно чувствительное сердце, или таким – а их много, – которые стремятся прослыть оригинальными, эксцентричными, как говорят в Англии. Первым я стал бы расписывать весь ужас моего положения, всю жестокость природы по отношению ко мне. Я постарался бы их разжалобить, сумел бы внушить им мысль, что я способен на страстную любовь. Я убил бы на дуэли соперника и отравил бы себя слабой дозой опиума. Спустя несколько месяцев мой горб перестали бы замечать, и тогда от меня самого зависело бы воспользоваться первым припадком чувствительности. Что же касается женщин, выдающих себя за оригиналок, то победа над ними была бы еще легче. Стоило бы только убедить их, будто точно и непреложно установлено, что горбун не может рассчитывать на успех у женщин, и они немедленно пожелали бы опровергнуть общее мнение.
– Каков донжуан! – вскричал Жюль Ламбер.
– Господа, давайте переломаем себе ноги, раз мы не имели счастья родиться горбатыми! – вскричал полковник Боже.
– Я совершенно разделяю мнение Сен-Клера, – подхватил Гектор Рокантен, который был не больше трех с половиной футов ростом. – Часто случается, что самые красивые, самые модные женщины отдаются таким людям, которых вы, красавцы, никогда не сочли бы опасными…
– Гектор, встаньте, пожалуйста, и позвоните, чтобы нам дали еще вина, – проговорил Темин самым естественным тоном.
Карлик встал, и, глядя на него, каждый с улыбкою припомнил басню о лисице с отрубленным хвостом*.
– А я, – сказал Темин, – чем больше живу, тем больше убеждаюсь, что приятная наружность, – при этом он самодовольно глянул в зеркало, висевшее против него, – и умение со вкусом одеваться всегда были теми оригинальными чертами, которые покоряют самых неприступных.
Он щелкнул по обшлагу фрака, чтобы сбросить приставшую крошку хлеба.
– Полноте! – вскричал карлик. – С красивым лицом и платьем от Штауба приобретешь разве таких женщин, которых бросишь через неделю: они прискучат после второго свидания. Чтобы заставить себя полюбить – полюбить по-настоящему, – нужно кое-что другое… нужно…
– Угодно пример? – перебил Темин. – Убедительный пример? Все вы знали Масиньи, знали, что это была за личность: манеры как у английского грума, в разговоре совершенная лошадь. Но он был красив, как Адонис, и повязывал галстук не хуже Бреммеля*. В сущности, это был один из скучнейших людей, каких мне приходилось видеть.
– Однажды я чуть не умер от скуки, – подхватил полковник Боже. – Представьте, мне случилось проехать вместе с ним двести миль.
– А знаете ли вы, – спросил Сен-Клер, – что он был виновником смерти всем вам известного бедного Ричарда Торнтона?
– Полно, – возразил Жюль, – разве вы не знаете, что Торнтона убили разбойники недалеко от Фонди?*
– Да, конечно, но, как увидите, Масиньи был, по меньшей мере, соучастником этого убийства. Несколько путешественников, в том числе и Торнтон, опасаясь разбойников, сговорились ехать в Неаполь вместе. Масиньи решил к ним присоединиться. Как только Торнтон узнал об этом, он из страха, вероятно, пробыть несколько дней в его обществе пустился в путь, не дожидаясь остальных. Он поехал один, а чем дело кончилось, вы знаете.
– Торнтон был прав, – сказал Темин, – из двух смертей он избрал самую легкую. На его месте всякий поступил бы так же. Значит, вы признаете, что Масиньи был скучнейшим человеком на свете? – прибавил он, помолчав.
– Признаем! – подхватили все в один голос.
– Будем справедливы, господа, – сказал Жюль, – сделаем исключения для ***, особенно когда он излагает свои политические планы.
– Признаете ли вы также, – продолжал Темин, – что госпожа де Курси женщина на редкость умная?
Наступило минутное молчание. Сен-Клер опустил голову; ему представилось, что глаза всех присутствующих устремлены на него.
– Кто же в этом сомневается? – произнес он наконец, продолжая смотреть в тарелку с таким видом, как будто его занимали нарисованные на ней цветы.
– Я утверждаю, – сказал Жюль, возвышая голос, – что она – одна из трех самых прелестных женщин Парижа.
– Я знал ее мужа, – сказал полковник, – он часто показывал мне женины письма: они были очаровательны.
– Огюст, – перебил Гектор Рокантен, обращаясь к Сен-Клеру, – представьте же меня графине! Вы, говорят, пользуетесь большим влиянием в ее салоне.
– В конце осени, – пробормотал Сен-Клер, – когда она вернется в Париж… Мне… мне кажется, что она никого не принимает в деревне.
– Но дайте же мне наконец договорить! – вскричал Темин.
Снова наступило молчание. Сен-Клер сидел на своем стуле, как подсудимый в зале суда.
– Вы не видели графиню три года тому назад, Сен-Клер (вы были тогда в Германии), – продолжал Альфонс де Темин с убийственным хладнокровием, – и, следовательно, вообразить себе не можете, какова была в то время графиня. Прелесть! Свежа, как роза, а главное – жива и весела, как бабочка. И знаете ли, кто из бесчисленных ее поклонников более других удостоился ее расположения? Масиньи! Глупейший и пустейший из людей вскружил голову умнейшей из женщин. Скажете ли вы после этого, что с горбом можно достигнуть такого успеха? Поверьте: требуется лишь приятная наружность, хороший портной и смелость.
Сен-Клер страдал невыносимо. Он собрался уже обвинить рассказчика во лжи, но боязнь скомпрометировать графиню удержала его. Ему хотелось произнести несколько слов в ее оправдание, но язык не повиновался. Губы его дрожали от бешенства. Он тщетно искал косвенный предлог, чтобы придраться и начать ссору.
– Как! – вскричал Жюль с видом крайнего удивления. – Госпожа де Курси могла отдаться Масиньи? Frailty, thy name is women![111]
– Доброе имя женщины – сущий пустяк! – произнес Сен-Клер голосом резким и презрительным. – Каждому позволительно трепать его ради острого словца и…
Пока он говорил, он вспомнил с ужасом этрусскую вазу, которую много раз видел на камине в парижском салоне графини. Он знал, что это был подарок Масиньи после возвращения его из Италии, и, словно для того, чтобы усилить подозрение, ваза последовала за графиней в деревню. И каждый вечер, откалывая свою бутоньерку, графиня ставила ее в этрусскую вазу.
Слова замерли у него на губах; он видел только одно, помнил только об одном – этрусская ваза!
«Хорошее доказательство! Основывать подозрение на такой безделице!» – скажет какой-нибудь критик.
Были ли вы когда-нибудь влюблены, господин критик?
Темин находился в слишком хорошем расположении духа, чтобы обидеться на тон Сен-Клера. Он отвечал с веселым добродушием:
– Я повторяю только то, что говорилось тогда в свете. Связь эта считалась несомненной в ту пору, когда вы находились в Германии. Впрочем, я мало знаю госпожу де Курси; скоро полтора года, как я у нее не был. Может быть, все это выдумки, и Масиньи мне солгал. Но вернемся к начатому разговору; если даже приведенный мною пример неверен, я все-таки высказал верную мысль. Всем вам известно, что самая умная женщина во Франции*, женщина, сочинения которой…
В эту минуту дверь отворилась, и на пороге показался Теодор Невиль. Он только что вернулся из путешествия по Египту.
– Теодор? Так скоро!..
Его засыпали вопросами.
– Ты привез настоящий турецкий костюм? – спросил Темин. – Привез арабскую лошадь и египетского грума?
– Что за человек паша?* – спросил Жюль. – Когда же наконец он объявит себя независимым? Видел ли ты, как с маху сносят голову одним ударом сабли?
– А альмеи?* – спросил Рокантен. – Красивы ли каирские женщины?
– Встречались ли вы с генералом Л.? – спросил полковник Боже. – Как сформировал он армию паши? Не передавал ли вам для меня сабли полковник С.?
– Ну, а пирамиды? Нильские пороги? Статуя Мемнона?* Ибрагим-паша?* – и т. д.
Все говорили одновременно. Сен-Клер думал только об этрусской вазе.
Теодор сел, поджав под себя ноги (привычка, заимствованная им в Египте, от которой он не мог отучиться во Франции), выждал, пока все устанут расспрашивать, и заговорил скороговоркой, чтобы труднее было перебивать его:
– Пирамиды! Поистине это – regular humbug[112]. Они совсем не так высоки, как о них думают; всего на четыре метра выше Мюнстерской башни Страсбургского собора. Древности намозолили мне глаза; не говорите мне про них: мне дурно делается при одном виде иероглифа. Столько путешественников этим занималось! Целью моей поездки было понаблюдать характер и нравы того пестрого населения, которым кишат улицы Каира и Александрии, – всех этих турок, бедуинов, коптов, феллахов, могребинов; я сделал несколько заметок, пока был в лазарете. Какая гадость этот лазарет! Надеюсь, вы не верите в заразу. Я спокойно покуривал трубку, находясь между тремястами зачумленными. Кавалерия там хороша, полковник, хороши также лошади. Покажу вам потом отличное оружие, которое я оттуда вывез. Приобрел я, между прочим, превосходный джерид*, принадлежавший когда-то пресловутому Мурад-бею*. У меня для вас, полковник, ятаган, для Огюста ханджар*. Вы увидите мою мечлу*, мой бурнус и мой хаик*. Знаете ли вы, что при желании я мог бы привезти с собой женщин? Ибрагим-паша прислал из Греции такое множество их, что невольницу можно купить за грош… Но из-за моей матушки… Я много говорил с пашой. Черт возьми, он умен и без предрассудков! Вы не можете себе представить, как хорошо он разбирается в наших делах. Ему известны малейшие тайны нашего кабинета, честное слово. Из беседы с ним я почерпнул много ценных сведений о различных политических партиях во Франции. В настоящее время он очень интересуется статистикой. Он выписывает все наши газеты. Знаете ли вы, что он заядлый бонапартист? Только и разговору что о Наполеоне. «Какой великий человек Бунабардо!» – твердил он мне. Бунабардо – так называют они Бонапарта.
– «Джурдина – это Журден»*,– прошептал де Темин.
– Сначала, – продолжал Теодор, – Мохамед-Али был со мной настороже. Вы знаете, как вообще турки недоверчивы. Он, черт его возьми, принимал меня за шпиона или иезуита. Он ненавидит иезуитов. Но вскоре он понял, что я просто путешественник без предрассудков, живо интересующийся обычаями, нравами и политическим положением Востока. Тогда он перестал стесняться и заговорил по душам. На последней аудиенции – это была уже третья – я решился чистосердечно ему заметить: «Не постигаю, говорю, почему твое высочество не объявит себя независимым от Порты»*.– «Господи! – воскликнул он. – Я бы рад, да боюсь, что либеральные газеты, заправляющие всем в твоей стране, не поддержат меня, когда я провозглашу Египет независимым». Очень красивый старик, прекрасная седая борода, никогда не смеется. Он угощал меня отличным вареньем. Из всего того, однако ж, что я подарил ему, больше всего приглянулась ему коллекция рисунков Шарле*, где были изображены различные мундиры имперской гвардии.
– Паша – романтик? – спросил Темин.
– Он вообще мало занимается литературой, но вы, конечно, знаете, что вся арабская литература романтична. У них, между прочим, есть поэт Малек-Айятальнефус-Эбн-Эсраф*, издавший за последнее время «Раздумья», по сравнению с которыми «Раздумья» Ламартина* кажутся классической прозой. Приехав в Каир, я нанял учителя арабского языка и начал читать Коран. Уроков я взял немного, но для меня этого было достаточно, чтобы почувствовать дивные красоты в языке Пророка и понять также, насколько плохи все наши переводы. Угодно видеть арабское письмо? Взгляните на это слово, начертанное здесь золотом; это значит: Аллах, то есть Бог.
Тут он показал нам грязное письмо, извлеченное им из надушенного шелкового кошелька.
– Сколько времени пробыл ты в Египте? – спросил Темин.
– Полтора месяца.
Путешественник продолжал описывать все до мельчайших подробностей. Почти тотчас после его прихода Сен-Клер вышел и поскакал к своему загородному дому. Бешеный галоп его коня мешал ему сосредоточиться. Он лишь смутно сознавал, что счастье его разбито и что винить в этом можно только мертвеца и этрусскую вазу.
Вернувшись домой, Сен-Клер бросился на диван, где еще накануне так долго, так сладко мечтал о своем счастье. Он с особым восторгом упивался вчера той мыслью, что его возлюбленная не похожа на других женщин, что за всю свою жизнь она любила только его одного и что никогда она не полюбит никого другого. Теперь этот чудный сон уступил место печальной, горькой действительности. «Я обладаю красивой женщиной, и только. Она умна, но тем больше ее вина: она могла любить Масиньи!.. Теперь, правда, она любит меня, любит всею душой, как только может любить. Быть любимым так, как был любим Масиньи!.. Она просто уступила моим домогательствам, моему капризу, моей дерзкой настойчивости. Да, я обманулся. Между нашими сердцами не было настоящей склонности. Масиньи или я – это для нее безразлично. Он был красив – она любила его за красоту. Я иногда ее развлекаю. «Ну что ж, – сказала она себе, – раз тот умер – буду любить Сен-Клера! Если Сен-Клер умрет или наскучит мне – тогда посмотрим».
Я твердо верю, что дьявол, присутствуя невидимкой, подслушивает всегда несчастного, который сам себя мучает. Такое зрелище должно забавлять врага рода человеческого. И как только жертва чувствует, что раны ее подживают, дьявол снова спешит разбередить их.
Сен-Клеру чудился голос, напевающий ему над самым ухом:
…Большая честь —
Наследовать другому.
Он привстал и диким взором обвел комнату. Какая жалость, что он здесь один! Сен-Клер кого угодно разорвал бы сейчас в клочки.
Часы пробили восемь. Графиня ожидала его в половине девятого. «Полно, идти ли? И действительно, что за радость встречаться с возлюбленной Масиньи?» Он снова улегся на диван и закрыл глаза. «Буду спать!» – решил он. Полминуты пролежал он неподвижно, затем вскочил и побежал к часам, желая убедиться, сколько прошло времени. «Хорошо, если б было уже половина девятого! – подумал он. – Не к чему было бы тогда идти. Было бы слишком поздно». У него не хватало силы воли, чтобы остаться дома; он искал предлога. Внезапная болезнь обрадовала бы его теперь. Он прошелся по комнате, сел, взял книгу, но не мог прочесть ни одной строчки; подошел к пианино, но не раскрыл его. Он посвистел, окинул взглядом облачное небо и начал считать тополя перед окнами. Возвратясь к часам, он увидел, что не сумел протянуть и трех минут. «Нет, я не в силах заставить себя не любить ее! – вскричал он, стиснув зубы и топнув ногой. – Она владеет мной; я раб ее, как Масиньи был ее рабом до меня! Повинуйся же, презренный, повинуйся, если у тебя не хватает духу порвать ненавистную цепь!» Он схватил шляпу и быстро вышел.
Когда страсть владеет нами, мы находим некоторое утешение для самолюбия, рассматривая нашу слабость с высоты нашей гордости. «Я уступаю, я слаб, это правда, – говорим мы себе, – но стоит мне захотеть…»
Сен-Клер медленно поднимался по дороге, ведшей к калитке парка; вдали уже мелькала перед ним фигура женщины в белом платье, выделявшемся на темной зелени деревьев; рука махала платком, будто давая знак. Сердце его сильно билось, колени дрожали; он не мог выговорить ни слова; он почувствовал вдруг необыкновенную робость, – он боялся, как бы графиня не прочла на его лице, что он в дурном расположении духа.
Он взял ее руку; она бросилась к нему на шею, он поцеловал ее в лоб и проследовал за нею в комнаты молча, с трудом подавляя вздохи, теснившие ему грудь.
Одинокая свечка освещала будуар графини. Оба сели. Прическа Матильды обратила на себя внимание Сен-Клера: розан украшал ее волосы. Накануне он принес ей прекрасную английскую гравюру, изображавшую портрет герцогини Портлендской, писанный Лесли* (прическа была у нее та же, что теперь у графини), и сказал: «Простой розан в волосах мне больше по сердцу, чем сложные ваши прически». Он не любил драгоценностей; он был одного мнения с тем лордом, который, не стесняясь в выражениях, говорил: «В разряженной женщине, как в лошади, покрытой попоной, сам черт не разберется». Прошлой ночью, перебирая жемчужное ожерелье графини (у него была привычка непременно держать что-нибудь в руках во время разговора), Сен-Клер сказал ей: «Драгоценности нужны только для того, чтобы скрывать недостатки. Вы и без них очень хороши, Матильда». В тот же вечер графиня, придававшая значение каждому его слову, даже случайному, сняла с себя кольца, ожерелья, серьги и браслеты. В женском туалете, по его мнению, главную роль играла обувь; на этот счет у него, как и у многих других, были свои взгляды. Перед закатом солнца шел сильный дождь; трава была еще совершенно мокрая. А графиня выбежала к нему навстречу в шелковых чулках и черных атласных туфельках… Что, если она простудится?
«Она меня любит», – сказал себе Сен-Клер и с грустью подумал о себе и о своем безумии. Он взглянул, невольно улыбнувшись, на Матильду. В душе его происходила борьба между подозрением и удовольствием видеть хорошенькую женщину, старавшуюся ему угодить всеми мелочами, которые имеют такую цену в глазах влюбленных.
Между тем сияющее лицо графини выражало любовь и веселое лукавство, делавшее его еще привлекательнее. Она достала что-то из лакированного японского ларца и, протягивая Сен-Клеру сжатый кулачок и не показывая, что в нем находится, сказала: