В Ярославском кадетском корпусе его звали макакой за имя Макар или поповичем за то, что отец его, Гавриил Антонович Владимирцев, был в российской армии полковым священником. Весной 1917 года тринадцатилетний Макар перешёл в четвёртый класс.
До февральских умопомрачительных событий – отречения царя и создания Временного правительства России – начальство корпуса кое-как справлялось с брожением в классах; после же февраля машина корпусной жизни стала понемногу разлаживаться.
Одноклассники Макара встретили февральскую революцию по-разному. Сыновья потомственных дворян, владельцев костромских и ярославских поместий, сговаривались не допустить снятия царского портрета в актовом зале. Вместе с верноподданными старшими воспитанниками-монархистами группа Макаровых одноклассников-дворян участвовала в устройстве тайных патрулей, избивавших всякого, кто смел не откозырять портрету обожаемого государя, принуждённого бунтовщиками, жидами и студентами к отречению от престола. А когда портрет был всё-таки снят и сам директор корпуса появился на общем собрании в парадной форме с орденами на груди и алой ленточкой в знак верности революционному правительству князя Львова и господина Родзянко, кадеты-монархисты эскортировали выносимый портрет до дверей, а через несколько дней выкрали его из кладовой, чтобы впоследствии вернуть в зал. Недавно появившийся в корпусе политический комиссар из местных эсеров немного пошумел по поводу истории с портретом, но не слишком усердствовал. Виновники похищения обнаружены не были, на том дело и кончилось.
В одном классе с Макаром сидели за партами также дети купцов-мукомолов, текстильных фабрикантов, инженеров, учителей, владельцев пароходных компаний. Многие из этих воспитанников радовались революции, носили красные бантики и пели «Марсельезу». Среди всех этих интернов, то есть живущих в корпусе воспитанников-кадетов, оказался один попович – Макарий Гаврилович Владимирцев, угловатый и застенчивый мальчик. Политических воззрений он покамест не обрёл, учился на казённом коште, редко выходил из училищных стен, потому что мать жила в Кинешме, а летом снимала две комнатки в Решме, у своей двоюродной сестры, попадьи Серафимы Петровны.
Макару было велено звать её тётенькой. Домик, окружённый яблонями и малиной, стоял почти на самом волжском откосе. Мимо крыльца спускалась с обрыва узкая крутая лесенка-стремянка, похожая на пароходную сходню. Под глинистым обрывом, заросшим мать-мачехой и иван-чаем, валялись дырявые рассохшиеся лодки и ржавые якоря всяких размеров. До них старались доплеснуть мелкие речные волны.
Село Решма было богомольное и торговое, известное по всей Верхней Волге благодаря местной летней ярмарке. Бывало, раскидывала она свои ларьки, палатки и карусели под стенами древнего решемского Назарьевского монастыря. Торговали здесь яйцами и маслом, кустарными сукнами местной выделки, деревянными ложками, глиняной посудой, конскими сбруями, а более всего – кожаными и валяными сапогами, будто бы не знавшими износу ни зимой, ни летом. Ещё гордились решемцы завидными покосами в своей округе, знаменитым мёдом монастырских пасек и обильными уловами рыбы, которую ловцы держали живой в деревянных решётчатых садках, прикреплённых якорями к речному дну.
Сельская улица Решмы, постепенно вытягиваясь вдоль Волги, с годами добралась до глубокого овражка, перешагнула его, соединив берега бревенчатым мостом, и рассыпалась уже за овражком на кучки домиков: из них-то и образовалась потом кривая Рыбачья слободка.
Вместе с рыбаками жили здесь волгари-водники. Хозяева слободских домиков или квартир наведывались сюда только по праздникам. Летом они ходили по реке, зимой по-холостяцки квартировали около затонов, где вёлся ремонт пароходов и барж. Иные домики в решемской Рыбачьей слободе были любовно украшены самодельными образцами волжских судов. Хозяева пристраивали их на особые полочки под застрехами[4] кровель, а ребятишки с завистью смотрели на эти игрушки взрослых людей, тая в душе несбыточную надежду заполучить в руки эдакий пароходик, чтобы запустить по речке Решемке.
Макару Владимирцеву запомнился случай в Рыбачьей слободе. Кучка ребятишек глазела на модель самолётского парохода «Князь Василий Шуйский» на доме одного капитана. Шёл мимо деревенский парень по имени Сашка, прочитал тоску в детских взорах, вскочил на крыльцо, достал модельку и дал детворе пустить пароход «Василий Шуйский» по ручью в овражке, от верховьев до устья, водным путём в сто саженей. Потом вытер модельку и полез водрузить её на прежнее место. Тут-то и застигла его жена капитана, учительница Елена Кондратьевна.
Бранить она Сашку не стала, но глянула с упрёком и сказала сухо: «Как раз от тебя, бывшего ученика моего, я бы этого не ожидала». Повернулась и ушла. Макар долго страдал за Сашку – ведь получилось-то у него, можно сказать, в чужом пиру похмелье!
По вёснам, чуть полая вода спадала, забывая на обсыхающих пригорках льдины и брёвна, раздавался под решемским обрывом первый гудок после зимнего безмолвия. Это буксирный пароход из Городца, одолевая вешнее течение, тащил на канате нарядный плавучий дебаркадер – пристань пароходного общества «Самолёт[5]». В тот же день другой буксиришко волок под решемский обрыв ещё одну пристань, поскромнее отделкой, компании «Кавказ и Меркурий». Пониже «Кавказа и Меркурия» ставило на реке свой дебаркадер пароходство «Русь», и уже после паводка появлялась под обрывом и четвёртая пристань, пароходства «Унжак».
Пароходное общество «Самолёт» заключило довольно своеобразный и весьма выгодный для обеих сторон договор с женским решемским Назарьевским монастырём: когда изящные, комфортабельные самолётские пароходы приближались к Решме, на пристанском флагштоке поднимался вымпел, а с монастырской колокольни раздавался звон большого, многопудового колокола. Распахивались тяжёлые монастырские врата, и на верху большой лестницы появлялся священник в облачении, за ними дьякон, мать-казначея и целый монашеский хор, человек до двадцати. Шествие замыкала монашенка-просвирня. Натужно дыша, тащила она огромную корзину просфор[6], выпеченных из крутого теста весьма искусно, со сложным божественным узором на бледной верхней корочке. Они долго не черствели, пассажиры брали их прямо нарасхват.
Нарядная публика с парохода набивалась в часовню, и священник служил молебен о плавающих и путешествующих. Смолистый дух речной пристани, запах копчёной рыбы и мокрого дерева перемешивался тогда с лёгким дымком росного церковного ладана. Тем временем простой народ покупал у крестьян на пристанских мостках топлёное молоко, огурцы и ягоды. Когда деловитый гудок покрывал многоголосицу на пристани, простой народ исчезал в тёмном пароходном чреве, а важная публика поднималась на свою чисто вымытую верхнюю палубу. Отсюда было видно, как торопливо семенит вверх по откосу монастырский причт[7]. Слава о богомольном решемском обычае шла далеко, и сколько благочестивых купчих отдавали свои рубли в кассы пароходного общества «Самолёт»!
Но какой новый, скорбный и жуткий смысл получили эти коммерческие молебны в те страшные годы, когда монаршая рука одним мановением послала российского солдата под германскую шрапнель!
Макарий Владимирцев видел, как отправлял уездный воинский начальник новобранцев в действующую армию. Уезжали они почти с каждым пароходом. Ладные, рослые, не тронутые никакой хворью, как берёзки в решемской роще, шли новобранцы по трапу в пароходное нутро, а с пристани провожал их многоголосый стон. Там оставались матери, жёны, сёстры, малые ребятишки. Кое-кого из провожающих народ еле удерживал от прыжка через пристанские перила! Вот тогда запах ладана и голоса монахинь, дьяконский бас и колокольный звон наверху, последний возглас священника и последний гудок парохода сливались в зловещую отходную, прижизненные проводы к братской могиле!
Лишь немногим решемцам и кинешемцам довелось потом воротиться с полей смерти к семьям. Приходили поодиночке, без молебствий и звона, кто без пальцев, кто с обвязанной головой. Молча входили в крестьянские избы и рабочие каморки. И встречали их в этих жилищах нужда, убожество, голод и стужа…
Летом Макар любил забираться в пустую лодку на берегу, ложиться на сухое, прогретое солнцем дно и прислушиваться к невнятному лепету и шелесту струй, осторожно вползающих на ракушки и галечник. Ветер приносил упоительный речной запах – смолёных снастей, сырости, рыбы. На сердце у Макара становилось легче, таяли в памяти корпусные обиды, и казалось ему, что сверху, из-за сияющих облаков, ласково глядят ему в самые очи добрый Бог-Отец, его Сын – Христос-Спаситель и горестная Мать-Богородица. Если на облачном полотне возникали белые голуби, вспугнутые местными голубятниками, мальчику чудилось воплощение Духа Святого в пронизанном солнцем сияющем куполе. Эти Макаровы божества не имели ничего общего со строгим Царём Небесным, который ежеутренне принимал молитву, хором возносимую к нему корпусными кадетиками. Их молитва, в строгом строю, по голосам и по ранжиру, походила на рапорт небесному начальству. Никаких сердечных излияний небесное начальство, как и земное, в молитве кадетов не допускало!
К сентябрю 1917 года Макарку отвезли назад, в корпус, переименованный в военную гимназию. Переименование не принесло перемен, воспитанники по-прежнему называли корпус корпусом, а самих себя – кадетами. Начальство не поправляло их.
Но провожала Макара в Ярославль в эту осень не мать, а лицо совсем новое, некий щеголеватый офицер. Представляясь корпусному начальству, он отрекомендовался так: «Подпоручик[8] Стельцов, адъютант полковника Зурова». Инспектор корпуса и воспитатель Макаркиного класса с чувством трясли адъютанту руку, затянутую в лайковую перчатку. Пока адъютант, простившись с Макаром, спускался по парадной лестнице мимо училищного знамени, встречные кадеты замирали восхищённо и, отдавая честь, старались привлечь внимание офицера. Он же со снисходительной улыбкой кивал юнцам, и пальцы, обтянутые лайкой, изящно и небрежно взлетали на миг к лакированному козырьку его фуражки.
В ту осень Макар впервые услышал от матери, что богатый помещик, жандармский полковник Зуров, приходится троюродным братом Макарову отцу. И вот неожиданно, впервые за много лет, полковник вдруг вспомнил о троюродном племяннике Макаре и даже послал Стельцова проводить мальчика из Решмы в Ярославль. С той поры сверстники и наставники выказывали по отношению к Макару меньше пренебрежения, ибо стало ясно, что влиятельный полковник как-то заинтересован в судьбе дальнего родственника.
Этот интерес и родственное благоволение Зурова приняли совершенно неожиданную для Макара форму!
Дождливым сентябрьским утром 1917 года воспитанника Макария Владимирцева сам инспектор вызвал к… директору! Это было событием чрезвычайным.
Всемогущий восседал у большого письменного стола. Макар посещал кабинет вторично, первый раз он был здесь в день приёма. В этот раз мальчик не увидел на прежнем месте бронзового бюста императора Александра Второго. Среди находящихся в кабинете военных и гражданских лиц Макар узнал и франтоватого зуровского адъютанта. – Воспитанник Владимирцев по вашему приказанию явился! – пролепетал вызванный.
Директор кисловато усмехнулся.
– Воспитаннику Владимирцеву пора бы усвоить, – заговорил он, растягивая слоги, – что являются нам лишь чудотворные иконы, а господа воспитанники имеют честь прибывать по нашему вызову. Повторите ваш доклад!
Макар кое-как справился с докладом, и директор окинул его оценивающим взглядом с головы до ног.
– Итак, молодой человек, приятной, но немногообещающей наружности, вас пригласили для свершения неких юридических актов ради интересов ваших и вашего высокого, так сказать, доверителя.
Чуть успокоившись, Макар повёл глазами в угол и теперь заметил знакомый бюст Александра Второго. Бронзовый Царь-освободитель, задвинутый глубоко за стенку шкафа, был задрапирован оконной шторой и, казалось, тайно подслушивал беседу.
– Главное, – веско говорил директор, – чтобы указанная юридическая операция не отразилась неблагоприятным образом на ваших учебных занятиях, в нынешнее трагическое время будущий офицер русской армии, я хочу, разумеется, сказать – революционной армии, верной союзническому долгу в войне с германским супостатом, должен готовить себя к служению свободе, то есть к поддержанию устоев новой государственной власти. Надеюсь, вам это понятно?
Макар счёл за благо шаркнуть ножкой и поклониться. У директора обозначилось подобие улыбки.
– Уверен, молодой человек, что вы не заставите моего старого друга и вашего благодетеля полковника Зурова раскаяться в доверии к вашим нравственным достоинствам и не посрамите моей рекомендации… Иль э абсолюман стюпид, мсье Стельцофф, не с па?[9] Но это именно то, что требуется в данной ситуации. До свидания, господа!
После этой беседы воспитанник Макарий Гаврилович Владимирцев отправился в юридическую контору подписывать серию документов о своём вступлении в… законное владение приволжским поместьем Солнцево, прежде принадлежавшим полковнику и помещику Георгию Павловичу Зурову.
Это ярославское поместье насчитывало две с половиной тысячи десятин пахотной земли и лесных угодий. Стоимость его с инвентарём, капитальными строениями и большой господской усадьбой определялась ныне в четверть миллиона рублей. Опекуном над несовершеннолетним владельцем назначен был управляющий поместьем Борис Сергеевич Коновальцев, отставной обер-офицер.
Как ни растерян был новоиспечённый помещик Макар, он всё же посмел обратиться к подпоручику Стельцову с вопросом, зачем в этом непонятном деле понадобился ещё и чужой опекун, коли имеются у Макара родные мать и отец.
– А разве мамаша не сказала тебе, что батюшка твой серьёзно ранен? – удивился подпоручик. Юристы и Коновальцев молча при этом потупились…
По окончании процедур, которыми Макарий Владимирцев был формально введён во владение солнцевским поместьем, юному владельцу как-то мимоходом дали подписать ещё один документик, которым помещик Макар Гаврилович Владимирцев и его опекун поручали юридической конторе господина Розеггера в Ярославле продать владение и перевести вырученные средства в Банк дю Женев на имя мсье Цурофф Георгий Пафлович, колонель рюсс… В личное, собственное пользование нового солнцевского владельца предоставлялся по свершению всей операции хутор Константиновский в 15 десятин земли, по луговой речке Шиголости, верстах в десяти от Волги.
Макарий Владимирцев не слишком утруждал свои мыслительные способности по поводу свалившегося на него с неба богатства и не принял во внимание мимолётные реплики юристов насчёт угрозы конфискации недвижимостей, принадлежащих крупным жандармским чинам. В классе гимназии Макар помалкивал насчёт своего четвертьмиллионного богатства, смысла всей операции не понимал и писал матери в Кинешму письма под диктовку Бориса Сергеевича Коновальцева, своего опекуна, причём письма посылались не почтой.
Вот в таких-то, не совсем обычных для тринадцатилетнего кадета занятиях Макарий Владимирцев провёл целый месяц, и в конце этого месяца в жизни Макара произошли два новых события.
24 октября 1917 года инспектор пришёл на занятия четвёртого класса с журналом «Нива» в руках. После команды «Встать!» инспектор не разрешил ученикам сесть, а вызвал вперёд воспитанника Макария Владимирцева и объявил ему весть: благочинный отец Гавриил Владимирцев, раненный в августе при обстреле немецкой артиллерией города Риги, скончался в полевом госпитале. В журнале был напечатан его поясной портрет в пенсне, чёрной рясе и с крестом на груди.
Макар расстался с отцом ещё в 1914 году, с тех пор ни разу его не видел, помнил смутно, но просил Бога сохранить отца невредимым среди опасностей передовой линии и ко всем праздникам получал на своё имя письма, проверенные военной цензурой и содержавшие отцовские наставления и благословения. Макар как-то вдруг понял, что приходить они больше не будут, представил себе осунувшееся лицо матери, а ночью в дортуаре с какой-то страшной остротою почувствовал боль от врезавшегося в тело стального осколка, что мучила отца перед смертным часом.
Поэтому весть о следующем событии, дошедшую до ярославской военной гимназии вечером 26 октября, Макар воспринял приглушённо, потому что касалась она всех, а не одного Макара, и он считал, что начальство разберётся во всём и без него и скажет, что теперь надлежит делать воспитаннику Владимирцеву.
Первую весть об этом событии принёс в корпус почтальон, подавший дневальному телеграмму на имя директора.
Дежурный офицер-воспитатель в досаде отшвырнул телеграмму прочь, потому что буквы и знаки её отпечатались в перевёрнутом виде. Кто-то из воспитанников догадался поднести брошенную телеграмму к зеркалу. Он вслух прочитал отражённые зеркалом строчки о новом перевороте в Петрограде и перестрелке в Москве.
Кто послал телеграмму, что надлежало делать, почему телеграфный шрифт получился перевёрнутым, гадать было некогда. Из штаба округа полетели противоречивые приказы. Кто-то командовал старшеклассникам вооружаться, кто-то визгливо требовал: «Отставить!» Занятия в классах вскоре пошли кое-как, иные воспитанники потихоньку стали разбредаться по домам, началась сумятица и самовольщина.
И в разгар этой сумятицы, когда кому-то были розданы винтовки, а у кого-то винтовки отбирали, снова появился в здании ярославской военной гимназии адъютант полковника Зурова. Но был этот красивый подпоручик Стельцов уже не в офицерском мундире, а в простом сереньком костюме. Без долгих околичностей сгрёб он в охапку солнцевского помещика Макария Владимирцева и тем же вечером с московского вокзала в Ярославле выехали они вдвоём в Кинешму.
Зиму Макар кое-как проучился в новой «Единой советской трудовой школе». Так теперь называлась бывшая кинешемская реальная гимназия. Мать велела вести себя в школе осмотрительно, дружбы ни с кем не заводить, молчать и о корпусе, и особенно о поместье Солнцево. В школьных бумагах Макара было записано, будто он сын убитого на войне ротного писаря. Об этих бумагах позаботился подпоручик Стельцов. Жил он под Ярославлем, ходил, как сам выразился, в «большевистское присутствие». И в доме Владимирцевых на Нижней улице в Кинешме появлялся проездом, очень редко. После каждого его визита Макарова мать становилась всё озабоченнее.
В школе Макару понравилось. Сидел он на одной парте с бледным, рыженьким, боязливым Илюшей Моисеевым. Оказалось, что арифметические задачи, казавшиеся в корпусе абсолютно неодолимыми, решались здесь довольно просто, с тех пор как сосед помог Макару разобраться в некоторых премудростях математики. В корпусе Макар считал безнадёжно потерянным для жизни каждый час, потраченный на уроки. Здесь же бывший кадет постиг, что на занятиях бывает даже интересно. Школьная учительница избавила Макара от такой напасти, как зубрёжка стихов на слова с «ятем»:
Бѣдный, блѣдный, бѣлый бѣс
Убѣжал голодный в лѣс,
Долго по лѣсу он беѣгал,
Рѣдькой с хрѣном пообѣдал,
И за этот за обѣд
Дал обѣт надѣлать бѣд и т. д.
Стихи эти Макар вызубрил, а в лесу даже побаивался встречи со странным бесом, который представлялся ему похожим на главного мучителя в корпусе, дразнилу Горельникова, юркого и прыткого воспитанника, неистощимого в насмешках над поповичем… Стихи-то Макар знал, но применять их при диктовках не умел, писал «обѣд»[10] через «е» и хватал в корпусе колы до самого четвёртого класса.
Удивительную весну 1918 года Макар пережил в Кинешме.
После холодной снежной зимы лёд на Волге был крепким, и Макар каждый день бегал к реке, стараясь угадать по заберегам[11], когда начнётся ледоход.
И вскрывалась река в тот год с треском, крутила и несла огромные льдины, разлилась широко, уносила даже домики с деревенских улиц, подкатывалась к опушкам, заливала поёмные луга и пашни. Деревенские мосты кое-где вели как бы из воды в воду: это ручьи и речки выходили из берегов и затопляли подъезды к мостам.
Был этот разлив Волги сродни всенародному половодью! Все люди, с кем сталкивался Макар, глубоко ощущали тогда родство обеих стихий, природной и человеческой. У всех захватывало дыхание от этой могучей бури, но иные дышали полной грудью и радовались, другие же боязливо отворачивались, старались укрыться от свежего ветра. Он же, этот ветер, нёс и нёс великие перемены.
Землю у помещиков комбеды[12] отобрали в уезде ещё зимой, по снегу. Мать по воскресеньям водила Макара в церковь, всегда полную крестьянским людом из соседних деревень. И Макар слышал, как спорили, как волновались крестьяне перед началом весенней пахоты. А вдруг, дескать, барин возвернётся? Но и эти, сомневающиеся, распахали и засеяли новые делянки до последнего вершка.
На глазах у Макара бывшая гимназия открыла двери «фабричным детям», но закрыла их перед бывшим гимназическим батюшкой с его Законом Божиим. Не стало больше в мире божьего закона! А закон человеческий начали связывать с непривычными, пугающими словами: ревком[13], совдеп[14], милиционер, нарсуд[15]. Ученики перестали получать двойки за упущенный в конце слова твёрдый знак и совсем запутались в числах: дома, у матерей, висел в календарях листок 21 марта, а в школе, на диктовке, писали этот день 3 апреля. Называли это «новым стилем». Даже часовые стрелки передвинули на час вперёд – новая власть берегла электроэнергию.
Макар видел, как рабочие кинешемского затона превратили старый буксир «Царь-Освободитель» в агитпароход. Над колесом густо замазали слово «Царь» и оставили только «Освободитель». Этот пароход привёз в Решму первый агрономический кинофильм. Картину в трюме показывали крестьянам, а учительница Елена Кондратьевна объясняла, потому что три четверти зрителей не успевали читать надписи.
Но не каждому по нутру было всё новое, и не сразу сдавалось старое. Ни в кулацких, ни даже в середняцких домах хозяева не спешили срывать царские портреты. По Волге шли подбитые в стычках с бандами пароходы. В зажиточных городских домах и на хуторах побогаче прятались офицеры, готовя убийства и мятежи. Духовные пастыри благословляли их на противодействие новым порядкам.
Творились тайные дела и в Кинешме, и в богомольной Решме.