bannerbannerbanner
Пассажир последнего рейса

Роберт Штильмарк
Пассажир последнего рейса

Полная версия

3

В мае 1918 года, как всегда, мать увезла Макара в Решму. Навигация шла уже полным ходом. Все устоявшиеся обычаи соблюдались и теперь. Под решемским обрывом поставили четыре прежние пристани. На самолётских пароходах красовались прежние великокняжеские названия, и по-прежнему монастырский причт выходил встречать пароходы молебнами.

Поздоровевший за тёплый июнь Макарка Владимирцев по незыблемому уставу решемских мальчишек съехал по перилам монастырской лестницы, от верхней часовни с колодцем до самого бережка, следом за монашками. Те сошли с последнего марша лестницы на речной галечник.

Пароход уже показался. По золочёной решётке над форштевнем[16] и плавному полукругу ветрового стекла в салоне Макар узнал «Императора Александра Благословенного». Впрочем, это название воскресло в памяти только по старой привычке, потому что теперь пароход носил имя писателя Короленко. В корпусе Макар и не слыхивал о таком писателе, а в школе учительница прочитала притихшему классу про удивительный сон, приснившийся тёзке бывшего кадета, якуту Макару. Рассказ потряс мальчика-поповича до самых душевных глубин. Он и не подозревал, что книга может так рассказать о горькой человеческой судьбе!

Сверстники Макара, кто посмелее, были уже в воде и вымахивали сажёнками[17], чтобы при развороте парохода покачаться на вспененных колёсами волнах. Макар видел, как вверх по флагштоку всползал длинный самолётский вымпел с пятью переплетёнными кольцами. Только на этот раз тросик заело, и красивый вымпел застрял посреди флагштока.

Начальник пристани послал матроса Клима на крышу поправить дело. С ним полезли мальчики постарше, но наладить трос никому не удалось. Матрос с опаской поглядывал на трёхсаженную мачту, а ребята сбежали купаться.

Тогда нашёлся доброволец среди взрослых купальщиков, высокий сильный мужчина в одних портах. Поплевав на руки, он полез на флагшток. Ствол мачты он сжимал между пятками босых ног и ловко подтягивался на руках. Верхушка мачты, укреплённая проволочными расчалками, пружинила и дрожала, пока человек вдевал трос в желобок верхнего колёсика-бегунца.

Сделав своё дело, верхолаз соскочил на крышу и сам поднял вымпел до нужной высоты. Народ на пристани одобрительно зашумел. Кто-то крикнул с берега:

– А ну, Сашаня, сигани оттелева в речку!

Человек стоял под мачтой, на самом коньке железной кровли дебаркадера. Макарка узнал его – это был тот самый Сашка, что года три назад достал ребятишкам пароходик из-под чужой застрехи. Оттяжки мачты мешали разбегу, но народ на берегу раззадорил молодца. Он отважился на рискованный прыжок – через корму дебаркадера. Вдоль кровельного конька он пробежал шагов десять, оттолкнулся от свеса кровли, пролетел над головами людей, толпившихся на корме, и вошёл в воду солдатиком, почти без брызг, как стрела.

В эту минуту Макарка прибежал к пристани. Пароход уже развернулся с фарватера и шёл против течения, сбавив ход до среднего. Из-за чужих спин Макар глянул с кормы вниз. Прыгнувший не вынырнул!

Тень парохода накрыла пристань. Плицы колёс забили назад, взбурлила жёлтая пена, в стенку дебаркадера глухо ударила лёгость – верёвка с грузиком, которую забрасывают на пристань, чтобы подтянуть на кнехты[18] канат-чалку[19], а пловца – как не бывало!

– Саша утоп! – слышал Макар голоса в толпе.

– Алексашке Овчинникову – царствие небесное!

Вдруг кто-то заметил, что у пристанской якорной цепи чуть побурела вода. Макар на миг разглядел кровавое пятно. Рядом с ним слабо охнула женщина. Он мельком увидел очень бледное девичье лицо в монашеском платке под лиловой скуфеечкой и расширенные от ужаса глаза, разлёт тонких чёрных бровей… В ту же минуту заголосили все бабы на пристани – якорная цепь колыхнулась, из воды на миг показалась запрокинутая голова с потемневшими русыми волосами.

На помощь кинулись все купальщики. Пловца нашли, поволокли к берегу. Алый извив расплывался за ним по воде. Макар отвернулся, лишь мельком глянул на страшную рану: правое бедро пловца будто копьём пронзили: видимо, он напоролся под водой на якорную лапу.

– Ишь ты, похоже, сам себя с крюка вызволил! И хватило же ума якорную цепь из рук не выпустить, а то бы – прямо под пароход! Ну, Сашка, хват, одно слово! – слышал Макар удивлённые голоса кругом.

Отзвонил колокол наверху, пароход ушёл вниз. Макар поднимался к дому по своей узкой стремянке и видел, как по другой, широкой монастырской лестнице чёрные монахини волокут носилки с раненым. Женщины отдыхали на каждой лестничной площадке. Человек мог истечь кровью, но у женщин просто не хватало сил нести его быстрее.

Макар знал, куда тащат раненого: в монастырский приёмный покой, где есть женщина-фельдшерица, и сёстры милосердия, и няни-монашки. Туда нередко доставляли с парохода больных, раненых или ослабевших, потому что монастырь был рядом с пристанями, а земская больница, всегда переполненная, отстояла от берега в полутора-двух верстах.

Дня через три после происшествия на самолётской пристани Макар услыхал от взрослых, что снизу, не то из Казани, не то с Камы либо с Оки, идёт вверх какой-то воинский пароход, оборудованный под плавучий госпиталь. Говорили, будто пароход этот подбирает по всем пристаням и близлежащим к ним фельдшерским пунктам раненых призывников. Решемские водники рассказывали, что пароход этот был некогда служебным судном одного из пароходств, после революции чинился в камском затоне, попал в Казань и очутился в распоряжении командования Восточного фронта, только что созданного для борьбы с контрреволюцией на Урале, а главное – для ликвидации чехословацкого мятежа в Среднем Поволжье. Командующий Восточным фронтом левый эсер Муравьёв распорядился побыстрее оборудовать пароход «Минин» под судно-лазарет для эвакуации больных военнообязанных в крупные прифронтовые госпитали. Ожидали прибытия военного фельдшера для отбора больных, подлежащих отправке этим пароходом.

Среди лежачих больных монастырского приёмного покоя лучше всех был осведомлён насчёт плавучего эвакогоспиталя хромой отставной вояка, бывший кавалерист Иван Губанов, работавший в монастыре по найму с начала революции. Откуда он появился в Решме, никто не знал. Главной его обязанностью было забивать скот на продажу и разделывать туши.

Иван Губанов довольно резво передвигался на трофейном протезе германской выделки. И вообще случалось, что Иван-мясник доставлял матери-игуменье кое-какое беспокойство излишней резвостью, за что и был переведён на жительство далеко от обители, на скотный двор, обслуживаемый старыми и суровыми черницами[20].

На скотном дворе он и пострадал. Водил племенного быка на ветеринарный осмотр. Процедура быку не понравилась, и работник Иван еле уцелел, отделавшись ушибом двух рёбер. Случилось это месяца полтора назад, и уж недельки через две после столкновения с быком Иван как будто совсем поправился и даже ездил верхом. Но перед самым приходом плавучего эвакогоспиталя Ивану сделалось опять хуже, он слёг в приёмном покое и решительно требовал эвакуации в городскую больницу.

Монастырское начальство – мать-игуменья, сестра-ключарь, мать-казначея и второй священник только головами качали: нешто военное судно примет на борт гражданских лиц, тем более монастырских. Иван же мясник божился, что командование согласится эвакуировать из приёмного покоя всех трёх лежащих – самого Ивана Губанова, Сашку Овчинникова, пострадавшего на пристани, и даже иеромонаха Савватия, почти восьмидесятилетнего старца, на днях доставленного в покой с переломом ноги. Его привезли из глухих заволжских скитов, надёжно спрятанных в лесах. Этого старца знали многие окрестные крестьяне, и стоило разнестись слуху, что Савватий вышел из своих лесов и гостит в монастыре, – деревенские старухи и молодки спешили поделиться с Савватием своими заботами или выслушать его совет. Теперь же он сам нуждался в скорой врачебной помощи: перелом ноги на восьмом десятке – дело не шуточное!

 

За сутки до прибытия судна приехал в Решму на дрожках из Юрьевца военный фельдшер. Он побывал в бывшей земской больнице, а к вечеру заглянул и в приёмный покой монастыря. Мать-игуменья поила его чаем и долго упрашивала принять больных. Тот милостиво обещал похлопотать.

На следующее утро, ещё затемно, трёх монастырских больных принесли на пристань. Переговоры с госпитальными врачами должны были вести мать-казначея и второй священник, отец Афанасий. Всё же мужчина, хоть и в годах!

Несмотря на ранний час, прибежал на пристань и Макарка. Вопреки прогнозам Ивана-мясника, отправить раненых оказалось непросто.

Началось с того, что пароход причалил к русинской пристани, а ждали его к самолётской. Усталые монахини-носильщицы подхватили носилки с больными и чуть не бегом пустились берегом к пароходу. На задних носилках лежал Иван-мясник с отстёгнутым протезом. Он размахивал им, ругался и понукал монахинь, будто лошадей. Отстала от бегущих старая женщина, провожавшая Сашку Овчинникова – его мать. По слабости здоровья она ничем не могла помочь сыну или носильщицам.

Лишь подбежав к пристани, монастырские заметили, что, вопреки обыкновению, пароход «Минин» не причалил к дебаркадеру, а стоит немного поодаль, на якоре. Больных перевозили шлюпкой. На вёслах сидел солдат-санитар в грязном халате, а около русинских пристанских мостков переговаривались между собой военный врач в гимнастёрке под халатом и ещё один военный, в лихо заломленной фуражке и расстёгнутом кожаном пальто рыжего цвета.

Тут же выяснилось, что на берегу нет давешнего военфельдшера: он ещё ночью отбыл на своих дрожках дальше, в Кинешму. Предстояло, следовательно, всё объяснять госпитальному начальству заново.

Просьбу монастырских духовных лиц военные выслушали вежливо, с ироническими улыбками. Без колебаний они согласились принять на борт Ивана-мясника и Сашку, старца же с переломом ноги отказались взять наотрез.

– Товарищ ваше благородие! – взмолился отец Афанасий. Врач и военный в фуражке снисходительно усмехнулись. – Дозвольте объяснить вам всю трудность положения. Пароходы, как изволите знать, ходят произвольно и пассажиров без удостоверений и особых бумаг почти не берут. А вы изволите видеть перед собою праведного старца, святой жизни подвижника. Его у нас, почитай, каждый малый ребёнок знает. Окажите православным христианам божескую милость, довезите его только до Костромы, там есть монастырская ипатьевская больница для престарелых монахов и священников. Неужто не найдётся местечка для немощного?

– Да местечко-то, может, и нашлось бы, – в раздумье сказал доктор. – Наш фельдшер в донесении предупредил нас о ваших больных. Но у нас мало санитаров и нет сиделок, а ведь вашему старику нужен уход. Примем только с провожатым. Пошлите с ним одну из ваших нянь.

Отец Афанасий только руками развёл. Мать-казначея напомнила, что до Костромы недалеко, всего-то вёрст до сотни, пароход к ночи уже будет там…

– Да ведь ночью на пристани мы вашего старика не бросим! – проговорил врач сурово. – Кто его до вашей богадельни доставит? Без провожатого не возьму.

И тут Макарка, стоящий почти рядом с носилками старца, явственно услыхал тихий голос самого отца Савватия. Доселе он находился как бы в забытьи, но вдруг очнулся и внятно произнёс:

– Пусть Антонина проводит. Антонину с нами пошлите.

Лишь теперь Макарка обратил внимание на младшую няню и узнал в ней ту самую молодую послушницу из хора, что давеча так сильно испугалась на пристани за смелого пловца Сашку.

Мать-казначея взволнованно зашепталась с отцом Афанасием. Тот, прокашлявшись, смиренно произнёс:

– Послушница Антонина молода ещё, два года всего, как из мира пришла, послух[21] приняла. Рановато её одну снова в мир посылать. Лучше уж мать Софию в сиделки тебе дадим.

Старец Савватий замотал головой на тонкой шее и руку поднял:

– Говорю вам, а вы внемлите! Без Антонины не поеду. Терпением богата, душою сильна, хоть и разумом незрела. Что другой силой не возьмёт, то она лаской у Бога выпросит. Отправляйте с Антониной, а не то назад несите! Не поеду!

– Да пускай её едет, по мне, – махнул рукой отец Афанасий. – Чай, при старце поедет, не одна.

– А назад как? – волновалась мать-казначея. – Одной? Мыслимое ли дело в такую пору лихую?

– Назад ей одной ехать не надобно. Чай, главный наш священник, протоиерей отец Николай, ныне там пребывание имеет. Дела у него в Костроме. Вместе и возвернутся, а там, даст Бог, и Савватий поправится.

Пока монастырские спорили, пароход дал долгий гудок. Военные сошли с мостков и стали усаживаться в лодке. Солдат-санитар взялся за вёсла.

– Стойте, стойте! – хором закричали и женщины, и отец Афанасий. – Погодите отваливать! Поедет, поедет с нашими больными провожатая! О Господи, благослови рабу свою Антонину на подвиг сей!

От русинской пристани монастырские поднимались наверх по стремянке. Далеко отстала от всех только Сашкина мать, старуха Овчинникова. Когда все остальные поравнялись с домиком, где жил Макар, на крыльцо вышла хозяйка, попадья Серафима, Макарова двоюродная тётка.

– Отправили никак? – закричала она. – Значит, верно Иван-мясник предсказывал?

– Ох, матушка Серафима, отправили! – сокрушённо ответила мать-казначея. – Видит Бог, только отец Афанасий уговорил меня сестрицу Антонину в Кострому с ними отпустить.

– Как… сестрицу Антонину в Кострому? – ахнула попадья. – В уме ли ты, мать? Настоятельницы любимую послушницу!

– Старец велел, Савватий. А наши не воспротивились… – мать-казначея заплакала.

– Ну, беда! Что-то мать-игуменья скажет! Ведь этот-то, Александр-то Овчинников… тоже поехал?

– Да сие несущественно, матушка Серафима, – вмешался отец Афанасий, озираясь через плечо на бредущую следом старуху Овчинникову. – Нынче же вечером они в Кострому прибудут, а может быть, его ещё и в Кинешме в какой-нибудь лазарет сдадут. Двигаться он не способен, мучения какие терпит, ведь рана большущая! Что ж худого, коли подаст ему сестрица Антонина в пути глоток воды испить? Ведь старец-то рядом… А из Костромы супруг твой, отец Николай, её назад привезёт. О чём же тут плакать?

– Ох, боюсь, ладно ли вы сотворили! Чует сердце, не к добру поездка эта!..

…Дома обе женщины, Макаркина мать и попадья-хозяйка, сторонясь мальчика, целый день тихонько обсуждали отъезд раненых и сестрицы Антонины с ними. Вечером же, помолясь поспешнее обычного, женщины не разошлись по своим комнаткам, а удалились вместе в тёткину светёлку. Макаркина постель была у самой стенки, и разговор весь был ему явственно слышен. На всякий случай мать заглядывала даже за перегородку, прислушивалась к дыханию сына. А Макар ещё в корпусе развил до совершенства немаловажное искусство притворяться спящим.

– Набегался за день! – сказала мать. – Спит наш «помещичек». Не услышит… Экие же чудеса бывают на свете, как поглядишь вокруг! Ну и послушница Антонина! Кто бы мог подумать! Годы совсем юные, а уже успела, бедная, и страдания претерпеть. Очень даже ей посочувствовать можно… Рассказывай все подробности, как обещала, Сима!

Глава вторая
Монастырская послушница Антонина

1

Вот так-то, милая, родная, – нараспев заговорила попадья Серафима Петровна, – у них завсегда и бывает, у богохульников-то вольнодумных. Породили девку, кинули в мир, и… потеряли! Спасибо, святая обитель дитё пригрела, приголубила.

Отец её, послушницы нашей Антонины, Сергей Капитонович Шанин, и сказать грех, кто: л е т а т е л ь! Вот те святой истинный крест! От самой Тониной матери узнано: на предсмертной исповеди всё отцу Николаю доподлинно выложила и в безрассудстве своём просила дочери помочь этого отца беспутного отыскать! Подумать грешно, чтобы христианскую душу эдакому нехристю предать! Ну, да чего ж теперь её осуждать, царствие ей небесное, мученице, женщина молоденькая была, в гробу что девочка лежала… Опять у меня суббота вперёд пятницы. Ну, потерпи, сейчас всё по порядку рассказывать стану.

Покойница-то, Тонина мать, была дочерью учителевой, из Перми. Забыла я, как это его наука называется – електрические машины делать, колёса какие-то крутить, через фонарь туманные картины на стенке казать. Словом, Тонин дед, учитель, по этой самой науке в пермской гимназии служил.

А Серёжка-то Шанин ещё тогда летателем-то не сделался, а просто мальчишкой, годов восьми-девяти, при отце своем поблизости от Перми проживал. Батя его, Капитон, плотовщиком на Каме подвизался. Серёжка и зачат, и рожден был на плотах. С малолетства, от весны до осени – всё на реке, с батей своим Капитоном.

Тот учитель пермский, ради интересу, с ними однажды летом на плотах по Каме спустился, мальчишку Серёжку, сорванца востроглазого, и заприметил, запомнил. Отец Серёжкин, Капитон-плотовщик, хотя мужик был, в крестьянском звании, а метил-то повыше, в купцы, деньжонок припасал, Сергею образование хотел дать полное, в пермскую гимназию его определить. В этом начинании учитель им и поспособствовал, через год приняли Серёгу Шанина в гимназию, в младший приготовительный класс. Десять лет ему как раз минуло.

В Перми, в городе, жить ему было негде, учитель его к себе в дом и взял, на постой. Сам-то учитель вдовый был, ему хозяйство экономка вела, а экономка эта Шаниным приходилась сродственницей. Она учителя и упросила – пусть, мол, Сережёнька тут же, под её попечением в доме поживёт.

Дочка учителева, Маша, годом была моложе Сергея, стали они вместе подрастать, а как исполнилось Сергею в 1899 году пятнадцать лет, тут и случилась беда с его отцом – потонул Капитон на плоту… Ужасно громадный был плот, да не один, а сзади ещё четыре. Головной-то, с Капитоном, ночью, в грозу, налетел на пароход, хозяин и подвернись под свои бревна.

Кое-какие деньжонки компаньоны поделили, Сергею самую малость перевели. А учитель уже парня полюбил, привык к нему в доме. Так и остался Сергей у них, учителю на будущую жизнь подспорьем.

В шестнадцать лет ему все двадцать давали, возрос парень богатырём, плечищи-то отцовы, камские; голосище как труба. И притом – к науке прилежный, башковитый и смелый до отчаянности.

А Маша, учителева дочка, та – тихая, большеглазая, тоненькая и молчаливая. Но тоже к науке отцовой интерес имела. Вот они все втроём-то на лодке под дождём в плащах плывут, будто их нечистая сила из дому манит, то змея под облака запустят, да ещё в самую грозу! А то шары бумажные клеили, воздухом горячим, что ли, надували, летать пускали. Так один раз шар ихний через Каму перелетел, на базаре страху наделал – Серёжка на нём рожу намалевал сатанинскую. Городовой даже приходил, смотрел, нет ли на сатанинском шаре чего недозволенного, листков каких возмутительных…

Вот так-то, заместо правильной, божественной науки, какая в гимназии приличествует, учитель этот голову Сергею вовсе задурил, шарами да банками с електричеством. То крылья какие-то вместе ладили, то лодку-самоходку на манер велосипеда выдумали, на Каме пробовали. Грехи!

Ну, покамест учитель с шарами и банками прохлаждался, крыльями летальными да рожами сатанинскими тешился, дочку-то свою и проморгал! Ей бы самой ещё в куклы играть, а тут, на поди, после Серёжкиных-то затей у неё под сердечком живая куколка зашевелилась.

Отец, конечное дело, ничегошеньки и не заметил, а она, бедненькая, тоже ни отцу, ни сорванцу этому ничего не сказала, не призналась, только стала таять на глазах. Ведь ей шестнадцатая весна едва минула, а уж скоро, глядишь, всем утайкам – неминуемый конец!

И, жалеючи отца, задумала всё тайком до сроку избыть. К кому девочке идти? С кем посоветоваться? Она – к экономке, Серёжкиной родственнице. Та ахнула, но помочь согласилась. Тайком с бабкой одной уговорилась, чтобы быстро всё учинить. Бабка – бывалая, тёмная, скрытная, староверка, в маленькой деревушке за Мотовилихой жила.

Экономка на Сергея стала глядеть волчицей, и как-то раз, в тёмном коридоре, не стерпела да в рожу бессовестную и плюнула ему. А парень не глуп, хоть юн, и Машу, видимо, крепко в сердце забрал. Сразу сообразил, что произошло, и что Машею затеяно.

Стал он за Машей наблюдать. Как только она утречком рано пошла из дому с узелочком, он – за нею, сгрёб её в охапку, домой чуть не силком сволок, и, только отец вечером из гимназии явился, Сергей ему всё начистоту и выложил.

– Вот, – говорит, – так и так, казните меня какой угодно казнью, а её от погибели спасите. Не дайте над её юностью через мой грех надругаться тёмным бабам. Со мною же – что вздумаете, то пусть и будет. Только знайте – я Машу по гроб жизни люблю.

 

Отец сразу ничего не сказал, какое будет у него решение, дочери ручку поцеловал, просил не печалиться, упрекнул, что доверия мало к отцу имела. Та расплакалась, прощения просила, за позор на семью, на имя. Ночку целую он в Машиной светёлке просидел, экономку хотел прогнать, но упросила дочь и ту не обижать, ведь хотела женщина сделать как лучше, пособить горю по своему разумению. Наутро Маша заснула, и, видимо, решение отцово приняла безропотно.

Вышел учитель в столовую, велел позвать Сергея. Сказал, что в гимназии долее оставаться им обоим нельзя, ученику седьмого класса и учителю. Что, мол, в предвидении события, он, учитель, заранее из гимназии уйдёт, возьмёт и дочь из шестого класса здешней женской гимназии, переедет в другой город, Петербург или Москву, а, дескать, ему, ученику своему любимому, не возбраняет кончить курс, только в семье своей видеть его больше не желает. Потому что, дескать, доверие, мол, только раз дарится и отнимается. Деньги Капитоновы отдал учитель Сергею, двести рублей, какие сохранял на Серёжино имя.

Сергей сказал, что вину понимает, на глаза до поры лезть не станет, но просит письмами изредка сообщать про здоровье Маши, ну, и про то, как всё дальше сложится. И слово даёт, что помимо воли отца строки ей не пошлёт и встреч искать не будет, но адрес завсегда должен знать. И ещё попросил Машиного отца дать ему письмо к некоему капитану Кованько, с которым Машин отец в дружбе и в переписке состоял. Капитан этот в Москве воздухоплавательной командой управлял.

Сказал Сергей учителю: хочу, мол, у этого капитана в команде летательным делам учиться, и, коли будет толк, надеюсь заслужить отцово прощение и Машину руку. Учитель отвечал, что об этом в семнадцать лет болтать нечего, жизнь покажет, какова, мол, цена твоих слов, покамест же – ни ты её, ни она тебя и в глаза видеть не должны. «Час, – говорит, – тебе на сборы!» А письмо капитану Кованько написал.

Уехал Серёга в Москву, а отец Машин в город Макарьев подался, на Унже. Там у него была родственница, акушерка. Хотел он в чужом месте, тихом, отдалённом, без огласки всё совершить, бумаги получить на дитё незаконное, да маленько в глуши здоровье Машино поправить, а потом – дальше ехать, счастья дочке искать в столицах. Без жалования стало им туго, нужно было скорее службу искать, и думал он, что в гуще столичной быстрее пристроится к делу. Но негаданно в Макарьеве счастье и нашёл.

Поступил в лесную контору, набрал уроков тьму, домик случайно по дешёвке купил, огород они с Машей и сад завели, да так там и осели, сами того прежде не ожидая. Про Москву и Питер думать-вспоминать забыли! Маша после родов так расцвела, так похорошела, что уж приглядываться стали к ней макарьевские сынки купеческие. У Маши вся радость – Тонюшка, и дед в Тоне души не чает. Только дед стал здоровьем сдавать, крепко его вся эта Машина беда подрезала, хоть и не показывал ей своей заботы.

А Сергей оказался парнем упрямым. Пишет отцу нечасто, но о каждой перемене своей жизни обязательно докладывает и просит для Маши и Тони то одно, то другое передать. Нет-нет отец и позволит, и приходит тогда московская посылка… Потом стали поминать Сергея в газетах – на воздушном шаре, что ли, дальше всех он слетал.

Как раз на третий год рождения Тонин пишет Сергей, что уезжает в Манчжурию, с японцами воевать. И уже чин у него офицерский, а всего-то двадцать лет стукнуло.

Тогда отбивает ему Машин отец телеграмму в Москву, мол, проездом на войну сделай остановку в Мантурове, на день или два. Взял он Машу и трёхлетнюю Тоню, взял и экономку-старуху, ту самую. Сели на пароход «Кологривец» и поехали вверх по Унже, из Макарьева в Мантурово. Вот тут-то и повстречались, после трёх с половиной лет разлуки, Сергей и Маша. Глянул на них учитель и спрашивает: «Ну как, не забыли друг друга?»

Те оба отвечают в один голос, дескать, только в ожидании сего часа все три с половиной года и терпели.

Смягчился отец.

«Коли так, – говорит, – возвращаю тебе, Сергей, своё доверие. Всё-таки ты оказался человеком настоящим, не ошибся я в тебе, да и Маша тоже. Обними, Сергей, жену и дочь, идите под венец, всё готово».

В тот день, в Мантурове, их и обвенчали. Поехал Сергей на войну, а Маша воротилась в Макарьев уже её благородием госпожой Шаниной, с дочерью Антониной Сергеевной.

Только невесёлой получилась у них семейная жизнь, разлучной. На войне его ранило, потом в плен попал. До 1906 года держали его в плену японцы, потом ещё чуть не год везли пленных в Россию пароходом, кругом всего Божьего света. Сделалось у них на пароходе какое-то бесчинство, бунтовали, что ли, и Сергей в подозрение попал.

Привезли его в город Одессу, под следствием был, но выкрутился – приняли во вниманию болезнь, ранение, заслуги летательные, изнурение, ну и всё такое. Как выпустили его из-под следствия, остался временно в Одессе. Уж не знаю, по службе ли, или уже по штатской части, послали его в какой-то отряд летательный, побыл он там механиком, а вскорости его во Францию отправили, за аэропланами.

Так и застрял Сергей Шанин на юге, то в Севастополе, то в Одессе находился, и начал он летать на аэропланах и даже других этому делу учить. Зимой же к жене и тестю наезжал обязательно, эдак к Рождеству приедет, поездом до станции Нея, а оттуда на лошадях до Макарьева по санной дороге. К весне – опять в Одессу, летать. Учитель, тесть его, уже исхудал, побледнел, работать стал неспособен, только маленько в саду копался и внучку Тонюшку начал наукам своим сызмальства обучать. Сергей всё почти жалование своё туда, в Макарьев, отсылал, и жила семья всё же в достатке.

А в 1912 году случилась у них настоящая беда. Ждали жалования Серёгиного, да не дождались. Узнали вскоре, что Сергей Шанин за старое взялся, опять в какие-то бунтовские дела встрял. Взяли его под арест по доносу, будто хотел он на город Севастополь с самолёта листы возмутительные бросить. Потом прослышали, что донос кое-как удалось отвести, но признали Сергея сицилистом. Суд им был, с кем он там связался, всем досталось на орехи, и определили ему сидеть за этот его сицилизм два года. Послали отбывать срок в ярославскую тюрьму.

Как их этапом в Ярославль привезли, схлопотал он себе разрешение на свидание с женой, написал ей в Макарьев и ответ скоро получил. Писала ему Маша, что учитель скончался, сама она домик продаёт и с вырученными деньгами поедет в Ярославль, поближе к мужу, хоть он и в тюрьме. Может, будут позволять хоть через решётку видеться. А там, как дождутся мама с дочкой своего папани, вместе станут горе мыкать, он – механик хороший, не пропадёт с ним семья.

Осенью 1912 года, в конце августа, сели они на пароход, и оказался это опять тот же «Кологривец». Маша это поняла как доброе предзнаменование, и решила ехать без пересадок в Ярославль, вместе с Тоней. Девочке уже одиннадцать минуло, мать ростом догнала, красавицей подрастала, всем в глаза кидалась. Сели они на «Кологривца», а пароходик-то был тихий, старый, грязный, грузы брал какие попало, пассажиров подолгу задерживал. И вот, от Макарьева до Решмы ехали они восемь суток, заместо двух! Кают там не было, народищу – полно, все вповалку, и промеж этого народу жмутся друг к дружке они две, и никто даже верить не хочет, что это – мать и дочь. Любой скажет – едут две сестрёнки-девчонки, одна другой лучше. Да матери и было-то всего годков двадцать восемь! Истинно говорю тебе – совсем девочкой смотрелась!

И на беду случился среди скученного народу тиф. Она, Маша-то, его и схвати. Так, в горячке тифозной, её в Решме и сняли с парохода, беспамятную. Что при ней было – всё украли начисто. И концов не сыщешь. Деньги она с собой не на банковской книжке, а так, в нательной сумочке везла, хлопот убоялась. Словом, сняли их обеих с парохода в одних платьицах. Мать – ничего не сознаёт, дочь испугалась, притихла, только одно и просит, чтобы не разлучали с матерью. Ей говорят, нельзя, дочка, ты, мол, ещё здорова, никак невозможно вас вместе оставить.

Тут случилась на решемской пристани женщина одна, жена Степана-трактирщика с михайловского постоялого двора, Марфа Овчинникова. На вид – баба весёлая, приветливая, ласковая. И как стали монастырские Тонину мать на носилки укладывать, чтобы в приёмный покой нести, Марфа-трактирщица им и говорит:

– Дайте мне девочку, я её утешу. Куда вы её денете в монастыре, маленькая она ещё! Возня вам с нею там лишняя, по кельям старухи живут, взрослые женщины, да и среди послушниц ваших юниц таких, как она, нет. Кто там за ней присмотрит? А мне – помощницей будет в доме, заместо родной дочки. Всем песням, всем рукоделиям обучу. Чай, сами знаете, не дал мне Господь дитяти.

И, недолго рассуждая, девочку – с собой, на телегу! Монастырским ещё с возка крикнула, чтобы маму, как только поправится, тоже на постоялый двор доставили. А по маминому лицу и не доктору видать, что не жилица она на белом свете. Так и вышло: дней через пять и скончалась. Перед смертью отцу Николаю сие всё в исповеди поведала, покаялась. Просила отца-арестанта уведомить…

Тоне не сразу, конечное дело, сказали насчёт матери. И решили мы так: знать, сам Господь послал в тот день Марфу-трактирщицу на пристань, по неизбывному милосердию своему к сирым и убогим. Сама суди: отец у девочки в тюрьме, денег за душой – ни гроша медного, близких – никого, жить негде, ни кола, ни двора… И осталась Тоня у благодетельницы своей, Марфы-трактирщицы, хоть, может, и не бескорыстное было её благодеяние, но всё же – благодеяние! Тем более что в монастыре малолетнюю определить было некуда.

И стала Тоня жить с августа 1912 года на постоялом дворе близ села Михайлова, в лесу, при большой дороге на Юрьевец…

16Форште́вень – деревянная или стальная балка в носу корабля, на которой закреплена наружная обшивка носовой оконечности корпуса и которая в нижней части переходит в киль. – Прим. ред.
17Сажёнки – способ плавания с попеременным выбрасыванием вперёд то одной, то другой руки, упрощённая версия кроля, или вольного стиля. – Прим. ред.
18Кнехт (чаще кнехты) – парная тумба с общим основанием на палубе судна или на причале для крепления тросов. – Прим. ред.
19Ча́лка – то же, что чал; причальный канат, трос и т. п. – Прим. ред.
20Черни́ца – монахиня. – Прим. ред.
21По́слух (послуша́ние) – предмет обета, даваемого человеком перед лицом Божьим. – Прим. ред.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru