– Бросьте, Хедльстон! – продолжал Норсмаур. – Вы к себе несправедливы. Вы человек, в полном смысле, мира сего, прошли, что называется, сквозь огонь и медные трубы раньше еще, чем я родился. Ваша совесть… выдублена как самая лучшая южно-американская кожа, и вы только забыли продубить печень, отсюда все беспокойства!
– Ах, шутник, шутник! – сказал Хедльстон, грозя пальцем. – Правда, я никогда не был ригористом, я всегда ненавидел ригоризм, но всегда оставались у меня добрые чувства. Я был нехороший человек, мистер Кассилис, я не думаю этого отрицать, но я испортился только после смерти жены. Тяжело вдовому жить… За мной очень много грехов, я не отказываюсь от этого, но есть же и в них мера, я надеюсь. И, если уже говорить… Ай! – крикнул он внезапно.
Его голова приподнялась, пальцы растопырились, лицо исказилось от страха, вытаращенные глаза смотрели на окно…
– Нет. Ничего нет, слава тебе Господи! Это был шум от дождя, – прибавил он после паузы с невыразимым облегчением.
Он откинул спину на подушки и несколько секунд казался очень близким к обмороку, но пересилил недомогание и волнующимся, дрожащим голосом начал снова меня благодарить за готовность стать на его защиту.
– Позвольте мне задать вам один вопрос, мистер. Хедльстон, – сказал я, дав ему договорить и успокоиться. – Правда, что при вас есть еще деньги?
Этот вопрос заметно ему не понравился, и он с неохотой ответил, что, действительно, при нем остались деньги, но весьма немного.
– Хорошо, – продолжал я. – Ведь именно за этими деньгами гонятся итальянцы. Отчего же вы им не отдаете?
– Ах, мистер Кассилис, – возразил он, покачав головой, – я хотел отдать; я предлагал, но они не денег, а крови моей требуют!
– Хедльстон, если уж говорить, то говорить всю правду! – вмешался Норсмаур. – Вы должны сказать, сколько вы им предлагали, а предложили очень мало, сравнительно с той суммой, которая у них пропала, и из-за этого, Франк, они и требуют другой расплаты. И эти итальянцы просто рассудили. Они и остатки денег возьмут, и кровью отомстят за пропажу остальных.
– Деньги здесь, в павильоне? – спросил я.
– Здесь, – ответил Норсмаур. – Пусть бы они лучше лежали на дне морском…
Вдруг он крикнул Хедльстону:
– Что это вы мне делаете какие-то гримасы? Или вы думаете, что Кассилис нас продаст?
Хедльстон, разумеется, ответил, что ничего подобного не могло быть у него в мыслях.
– К чему вы о деньгах спросили, Франк? – обратился ко мне Норсмаур.
– Я хотел предложить небольшое занятие до обеда, – ответил я. – Предлагаю пересчитать все эти деньги и положить их перед дверью павильона. Если придут карбонарии, пусть они деньги и возьмут. Это ведь их собственность.
– О, нет, нет! – воскликнул Хедльстон. – Эти деньги им не принадлежат. Если уж отдавать, так в пользу всех кредиторов, пропорционально их вкладам…
– Что говорить пустое, Хедльстон! – прервал его Норсмаур. – Вы этого, все равно, не сделаете.
– А моя дочь? С чем она останется? – простонал презренный старик.
– Ваша дочь в этих деньгах не нуждается. У нее два поклонника, Кассилис и я, – и оба мы не нищие, и кого бы из нас она ни выбрала, без средств не останется. Ну а что касается вас, то, чтобы покончить с вопросом, скажу, во-первых, что вы не имеете права ни на один фарсинг из этой суммы, а во-вторых, вам смерть с часу на час угрожает. Зачем же вам деньги?
Разумеется, это было жестоко сказано, но Хедльстон не внушал никакой симпатии, и хотя я заметил, как он от слов Норсмаура скорчился, все же и я решил прибавить свой удар.
– Норсмаур и я, мы готовы оказать всю свою помощь, чтобы спасти вам жизнь, но неужели вы думаете, что мы способны укрывать краденые деньги?
Старик снова содрогнулся, на лице показалось гневное выражение, но он благоразумно удержался.
– Дорогие мои друзья, – сказал он, наконец, – делайте с моими деньгами все, что хотите. Я все передаю в ваши руки. Дайте мне только успокоиться.
Мы с радостью отошли от него. Бросив около двери последний взгляд, я видел, как он положил большую Библию на колени и дрожащими руками надевал очки, чтобы приступить к чтению.
Воспоминание о том, что произошло после полудня, навсегда запечатлелось в моем мозгу. Норсмаур и я были убеждены в неминуемости атаки, и, будь в нашей власти повлиять на ход обстоятельств, мы сами ускорили бы развязку критического положения. Самое худшее, что могло бы случиться, это то, что нас захватили бы врасплох, и, однако, трудно было себе представить более невыносимое состояние, чем отсрочка этой развязки. Я пробовал было читать. Хотя я никогда, что называется, не глотал книг, все же очень много читал. Однако в этот день все книги, за которые я только брался, казались мне неодолимо скучными. Даже разговор не клеился, а часы все шли да шли. То и дело Норсмаур или я подходили к окнам и долго озирали дюны или с трепетом прислушивались к шуму извне. Однако ничто не обнаруживало присутствия наших врагов.
Мы несколько раз возвращались к обсуждению моего предложения отдать итальянцам деньги. Разумеется, при большем хладнокровии мы признали бы этот план совсем не умным, но в нашем волнении это показалось последним средством к спасению, и план был окончательно принят.
Деньги состояли частью из звонкой монеты, частью из ассигнаций, были и аккредитивы на имя некоего Джемса Грегори. Мы их собрали, пересчитали, заключили в денежную сумку, принадлежавшую Норсмауру, и составили на итальянском языке письмо с нужными объяснениями. Письмо было подписано нами обоими и содержало клятвенное уверение, что у Хедльстона после банкротства не осталось никаких денег, кроме тех, которые мы добровольно передаем. Это был самый сумасшедший поступок двух человек, думавших, что они обладают здравым умом. В самом деле, сумка могла попасть не в те руки, для которых была предназначена, и тогда не только пропали бы деньги, но мы документально были бы изобличены в преступлении, совершенном не нами. Но, как я уже сказал, никто из нас не в состоянии был хладнокровно разобраться в этой ужасной путанице, и, хорошо ли или худо, мы жаждали только скорее покончить с делом. К тому же мы были убеждены, что все холмы на дюнах наполнены шпионами, следившими за всеми нашими движениями, и потому наше появление вместе с сумкой могло привести к переговорам, быть может, даже к компромиссу.
Было около трех, когда мы вышли из павильона. Дождь перестал, и солнце светило уже приветливо. Никогда чайки так близко не подлетали к дому и не выказывали так мало боязни человеческих существ. У самого порога одна из них чуть не задела наших голов, дикий ее крик раздался прямо в моем ухе.
– Это для нас плохая примета, – сказал Норсмаур, который, подобно почти всем свободомыслящим, далеко не свободен был от суеверий, – чайки предчувстуют, что мы оба будем убиты.
Я сделал ему легкое возражение, но лишь наполовину искреннее, так как это обстоятельство и на меня повлияло удручающим образом.
Перед домом, саженях в двух, была полоска газона, на нее я положил сумку с деньгами, а Норсмаур махал белым платком над головой, чтобы обратить внимание врага. Никто, однако, не показался. Мы тогда стали кричать по-итальянски, что являемся посредниками, но, кроме шума морского прибоя и крика чаек, тишина ничем не нарушалась. Это молчание угнетало душу. Я посмотрел на Норсмаура, он был необыкновенно бледен и нервно поворачивался во все стороны, точно боялся, что враг успеет проскользнуть в дверь павильона.
– Боже мой, – шепнул он мне, – это уж слишком!
Я отвечал тем же шепотом:
– А вдруг они все ушли?
– Посмотрите туда, – возразил он, указывая поворотом головы на подозрительное место.
Я взглянул в том направлении. В северной части леса, над деревьями, вздымался легкий дымок, совершенно отчетливо видный.
– Норсмаур, – мы продолжали переговариваться шепотом, – невозможно, чтобы это продолжалось. Если уж погибать, то пусть это произойдет скорее. Оставайтесь тут караулить павильон, а я пойду вперед и, будьте уверены, доберусь до их лагеря.
Прищурив глаза и еще раз посмотрев кругом, он кивком головы выразил свое согласие.
Сердце мое билось как молоток, когда я быстро шел к лесу. Поначалу я чувствовал озноб и холод, теперь тело мое точно горело. Дорога была страшно неровная, на каждом шагу могли бы оказаться сотни людей, скрытых за кустами и холмами. Мне пригодилось прежнее знание местности, я мог выбрать дорогу по наиболее высоким холмам, откуда еще издали легко усмотреть врага. Скоро я был вознагражден за свою предусмотрительность. Взойдя на холм, несколько возвышавшийся над остальной местностью, я увидел саженях в двадцати пяти, человека, который, низко согнувшись, старался быстро пробежать по дну оврага. Очевидно, я открыл одного из шпионов в его засаде. Тотчас я окликнул его по-английски и по-итальянски, он же, заметив, что скрываться дальше бесполезно, выскочил из оврага и стрелой побежал по направлению к лесу.
Разумеется, я в погоню не пустился. Я узнал то, что нам было нужно, а именно, что за нами следят, и павильон в осаде, поэтому я поспешил обратно кратчайшим путем к месту, где ожидал меня Норсмаур с денежной сумкой. Он был еще бледнее прежнего, голос его дрожал.
– Могли вы рассмотреть на кого он похож?
– Я видел только его спину.
– Знаете, Франк, войдем в дом. Я совсем не трус, но мне невмоготу здесь оставаться! – проговорил он страстным шепотом.
Вокруг павильона все было тихо, и солнце мягко сияло перед закатом. Даже чайки описывали свои круги на большем расстоянии и опускались на песчаные холмы берега около бухты. Эта тишина, однако, производила более устрашающее впечатление, чем целый полк солдат с заряженным оружием, и только когда мы плотно забаррикадировали дверь, я почувствовал некоторое облегчение, и у меня прояснилось сознание. Мы с Норсмауром обменялись быстрым взглядом, и я думаю, что каждый из нас был поражен бледностью и расстроенным видом другого.
– Вы были правы, – сказал я, – все погибло! Дайте руку, старый товарищ, на прощание.
– О да, – воскликнул он, – пожмем друг другу руки, но помните, – я не хочу хитрить. Если, благодаря какому-нибудь невозможному случаю мы избавимся от этой опасности, я опять ваш враг и… тогда берегитесь!
– Ну, это уже старо, – ответил я, – и, пожалуй, надоело.
Норсмаур был точно поражен моим ответом, он молча подошел к лестнице и остановился.
– Вы меня не понимаете, – сказал он, – я не обманщик и сам оберегаю себя, вот и все. Это, может быть, и старо, и надоело вам, мистер Кассилис, но это мне совершенно все равно. Я говорю то, что мне нравится, а не то, что вам может казаться приятно или неприятно для вас. Подите лучше наверх и поухаживайте за девицей, пока еще есть время. Что же меня касается, я здесь останусь.
– И я останусь с вами, – заявил я, – неужто вы думаете, что я позволю себе воспользоваться каким-либо запретным плодом, хотя бы и с вашего разрешения?
– Франк, – ответил он с улыбкой, – это просто несчастье, что вы такой осел… Казалось бы, у вас есть все, чтобы быть человеком. Я только потом буду вашим врагом, а теперь вы совершенно напрасно стараетесь меня раздразнить и вывести из себя. А знаете ли вы, – продолжал он уже мягким голосом, – ведь мы с вами два самых несчастных человека в Англии. Мы дожили до тридцатипятилетнего возраста, нет у нас жены, нет ребенка, нет никого, о ком бы заботиться, для кого, для чего жить. Бедные, жалкие мы черти! И вот теперь оба сцепились из-за девушки! Как будто их мало в Соединенном Королевстве – несколько миллионов! Ах, Франк, Франк, от всей души жалею того из нас, кто – я или вы – потеряет в этой игре. Как это говорится в писании – лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов и потопили его в глубине морской… Давайте лучше выпьем, – заключил он внезапно, но без всякого выражения легкомыслия.
Я был тронут его словами; я чувствовал, что для него они много значат, и потому согласился. Он сел за стол, налил стакан хереса и поднес его к своим глазам.
– Если вы победите меня, Франк, – сказал он, – я запью, а вы что сделаете, если победителем выйду я?
– Право, не знаю, – был мой ответ.
– Так, – сказал он, – ну что же, выпьем, а вот и тост, подходящий к случаю: «Italia irredenta»[4].
Остаток дня прошел в той же вынужденной бездеятельности и утомительной тоске. Пришло время обеда. Я стал накрывать стол, а Норсмаур с Кларой готовили к столу хранившиеся в кухне кушанья. Проходя раза два-три мимо них, я был очень удивлен, что речь все шла обо мне. Норсмаур шутил и предлагал разные способы, чтобы Клара вернее разобралась в своих женихах, но при этом он ни слова не произнес в мое осуждение и больше смеялся над самим собой. Зная Норсмаура, я чувствовал, какую борьбу он переживает в душе, – и это, в связи с окружавшей нас трагической опасностью, взволновало меня до слез; помню мелькнула мысль, – между прочим, совершенно бесплодная, – что вот три благородных человека через несколько часов должны погибнуть из-за вора-банкира.
Перед тем как садиться за стол, я через ставни верхнего этажа осмотрел еще раз окружавшую нас местность. Наступал уже вечер. Дюны казались совершенно безлюдными и денежная сумка оставалась не тронутой.
Хедльстон, в широком желтом халате, сел за один конец стола, Клара – за другой. Норсмаур и я очутились визави. Лампы ярко горели, вино было хорошее, кушанья, хотя и холодные, оказались отлично приготовленными. Точно по молчаливому соглашению никто из нас не заговаривал об ожидавшей нас катастрофе, и, если принять во внимание нашу трагическую обстановку, мы провели обеденное время с удивительной беспечностью, даже с весельем. Правда, то Норсмаур, то я вставали из-за стола и обходили все окна, и каждый раз Хедльстон вначале сильно смущался и с тревогой осматривался кругом, но он почти тотчас наполнял свой стакан и, вытерев лоб платком, снова заводил общий разговор.
Я был удивлен его умом и обширностью знаний. Разумеется, это был недюжинный человек. Он много наблюдал в жизни, многое читал, обладал, очевидно, выдающимися способностями, и хотя он нисколько не сделался для меня более симпатичным, но я мог понять его успех в жизни и тот огромный почет, которым он пользовался до банкротства. Это был вполне светский человек, владевший в совершенстве талантом занимать общество. Я его раз только в жизни и слышал, и притом в обстановке самой неблагоприятной, но все же я считаю его одним из наиболее блестящих собеседников, каких я только встречал. Он начал рассказывать с большим юмором, – и, по-видимому, не чувствуя никакой неловкости, – о проделках какой-то торговой компании, с которой он столкнулся в юности, – а быть может, он сам в ней участвовал, – и положительно увлек нас своим рассказом, хотя все время к чувству веселости присоединялось какое-то ощущение неловкости за оратора. Вдруг беседа оборвалась самым внезапным образом.
Послышался звук, точно кто-то провел мокрым пальцем по стеклу. Мы сразу все побелели как полотно, и сидели точно парализованные, даже язык у всех отнялся.
– Кажется, это улитка? – произнес я наконец. – Я слыхал, что эти животные издают довольно громкий звук, когда ползают по стеклу.
– Какая там улитка, будь она проклята! – вскрикнул Норсмаур. – Слушайте!
Тот же звук послышался еще два раза, через правильные промежутки, а затем сквозь запертые ставни раздалось необыкновенно громким голосом итальянское слово «traditore»[5].
У Хедльстона откинулась назад голова, задрожали ресницы, он без сознания упал под стол. Норсмаур и я бросились к ружьям у шкафа, Клара вскочила на ноги и обеими руками схватила себя за горло, очевидно, чтобы задержать крик ужаса.
Мы стояли, готовые к атаке, но прошла секунда, другая, третья: шла минута за минутой, а вокруг павильона была полная тишина, нарушаемая лишь однообразным гулом морского прибоя.
– Живей! – воскликнул Норсмаур. – Надо скорей перетащить старика наверх, пока они не пришли!