Смотреть на все это было довольно страшно.
Тем временем утро набирало силу. По случаю воскресенья подниматься никто не спешил. Лишь кое-где заспанные хозяйки, не особенно торопясь, плелись задать животным корм. На одном из хуторов на крыльце стоял хозяин и чистил воскресное платье: тер, подносил к глазам, качал головой и опять начинал тереть щеткой. А вот семья: мать, отец и ребенок, все приоделись – видно, собрались на воскресную службу.
И никто, ни одна душа не знает, что за адская охота шла в лесу в эту ночь.
Они подошли к реке. Постройки здесь стояли все теснее и теснее, будто набирались сил, чтобы в излучине собраться в деревню с высокой, добротной церковью. Даже просто посмотреть на церковь – и то становится спокойнее. И главное, все как и быть должно. Собака владельца постоялого двора, как всегда, дремлет рядом с конурой. Как всегда, сияет начищенная вывеска лавки, а рожок почтовой конторы висит там, где ему и полагается висеть, – над дверью. Ночью в него, судя по всему, никто не трубил. Деревню шторм миновал.
Приятно посмотреть и на куст черемухи – последний раз, когда они здесь были, он еще и не думал цвести. И на зеленые скамьи в пасторской усадьбе – еще вчера их не было.
Все эти мирные картинки, конечно, успокаивали, но до самого дома никто не решался произнести ни слова.
Гертруд остановилась на крыльце школы.
– Все, Ингмар. Я танцевала в последний раз.
– Да… я, пожалуй, тоже.
– И еще, Ингмар… ты же будешь священником, да? Или в крайнем случае учителем. Так много темных сил вокруг нас, кому же с ними бороться, если не тебе?
Ингмар некоторое время пристально ее изучал.
– А ты слышала голоса? Я, к примеру, слышал…Что они тебе шептали?
– Что я грешница, что злые силы непременно придут за мной, потому что я без ума от танцев.
– Тогда я тебе скажу, что слышал я. Все Ингмарссоны, уж не знаю сколько поколений, проклинали меня. Как я мог даже подумать, чтобы стать кем-то еще? Я должен быть крестьянином, работать в лесу и на пашне. Как и все мои предки. Решено.
В тот вечер, когда молодежь собралась на танцы у Дюжего Ингмара, Хальвор был в отъезде. Карин легла спать в маленькой спаленке и посреди ночи вскочила в холодном поту: настолько страшен был сон. Вроде бы Элиас жив и устроил в доме большую пьянку. Она явственно слышала звон стаканов, грубый хохот и пьяные возгласы.
Мало того: шум становился все сильнее и сильнее, казалось, вот-вот гуляки повыбивают окна и разнесут в щепки лавки и стол. Тут Карин проснулась.
И вот что странно: она уже не спит, а шум продолжается. Весь дом точно бьет озноб. Звенят стекла в окнах, сверху то и дело доносится характерное дребезжание сносимой с крыши черепицы, а старая груша у торца хлещет ветвями стену дома, точно хочет наказать за то, что та закрывает ей свет.
Ни дать ни взять – ночь перед Судным днем.
Ветром выдавило стекло, весь пол покрылся осколками. Карин услышала над самым ухом злобный хохот – тот самый, что слышала во сне.
Услышала и решила: пришел мой час. Никогда в жизни ей не было так страшно. Показалось, что сердце перестало биться. Она оледенела от ужаса, не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Ночная буря закончилась так же быстро и неожиданно, как началась. Карин понемногу пришла в себя. В комнату ворвалась ледяная весенняя ночь. Надо по крайней мере встать и заткнуть разбитое окно – но, едва поднялась с кровати, ноги подломились и она чуть не упала. Это еще что такое?
Карин не стала звать на помощь. Пройдет, решила она. Успокоюсь немного, и все пройдет. Полежала, попробовала еще раз – и на этот раз и в самом деле упала рядом с кроватью. Она не чувствовала ног, не понимала сигналов, которые они ей посылают.
Пролежала на полу до утра. Как только ее нашли, тут же послали за доктором. Доктор приехал очень быстро, но проку было мало. Ума не приложу, сказал он. Никаких признаков болезни, а ходить не может. Должно быть, от испуга. И заключил:
– Скоро поправишься.
Карин слушала доктора, кивала, кивала, но ей-то лучше знать, в чем дело. Элиас приходил к ней ночью, это он в отместку парализовал ее ноги, и ходить она не будет никогда.
За весь день Карин не произнесла ни слова. Лежала и размышляла: как же Господь дозволил такое? Перебрала все свои прегрешения, старалась судить как можно строже – но нет. Этого она не заслужила. Она не совершила ни единого настолько тяжкого греха, чтобы за ним последовало такое наказание.
Бог ко мне несправедлив, решила Карин.
Во второй половине дня попросила отвезти ее в миссию Сторма – понадеялась, что новый проповедник Дагсон сможет объяснить, в чем она так уж провинилась перед Господом, что Он отнял у нее дар движения.
Дагсон был популярен, он проповедовал замечательно, даже превосходно, но никогда не собирал столько народу, как в этот вечер. Понять можно: весь приход ни о чем другом не говорил, только о ночной буре и невероятных событиях в бельведере Дюжего Ингмара.
Напуганы были все. Собрались в надежде, что сила слова Господня поможет им преодолеть страх. В зале уместилось не больше трети желающих послушать Дагсона. Благо у проповедника голос такой, что, если открыть окна, слышно и снаружи.
Дагсон, разумеется, уже знал, что произошло. И прекрасно понимал: людей нужно как-то утешить. Понимать-то понимал, но начал проповедь с того, что еще больше всех напугал: заговорил о преисподней и князе тьмы. Сатана и его прислужники рыщут по ночам, расставляют ловушки и капканы для заблудших душ.
Многих начала бить дрожь. Даже представить мир, полный соблазнов, притаившуюся за каждым из таких соблазнов нечисть – и то помереть можно от страха. Куда ни кинь – все грех. Вся жизнь, оказывается, – хождение с закрытыми глазами по бездонному обрыву. Человек – как дикий зверь в лесу, обложенный со всех сторон охотниками.
Дагсон говорил, как узка праведная дорога, как трудно ее найти, – и говорил с такой страстью, что многим показалось: в небольшом зале миссии воет пропахший горящей серой ветер, тут и там вспыхивают адские огни.
Конечно, у крестьян в Даларне не было слишком большого запаса сравнений, но нарисованная проповедником картина более всего напоминала лесной пожар. Уж лесных-то пожаров они насмотрелись. Пылающие деревья, рассыпающиеся огненные снопы раскаленных сосновых иголок, тлеющий мох… Не нужно иметь чересчур уж сильное воображение, чтобы различить в перехватывающем дыхание и разъедающем глаза дыму хохочущих и пляшущих чертенят. Они так и норовят швырнуть в тебя горящей головешкой, поджечь одежду или спалить волосы на голове.
А Дагсон всё не унимается. Гонит людей сквозь дым и серные испарения, огнь впереди, огнь позади, и справа, и слева. Выхода нет – душа ваша обречена.
Но постепенно, далеко не сразу, – смотрите, смотрите! – говорит он и выводит прихожан на лужайку. И как же она уцелела в этом аду? Свежо, прохладно, сочная зелень. Ни запаха дыма, ни даже намека на бушующее совсем рядом море огня. А посреди лужайки сидит Иисус. Он воздевает руки, как птица крылья, чтобы защитить птенцов от опасности. И люди ложатся у ног Его и понимают – опасность позади, ничто им уже не грозит.
Дагсон говорит так, будто сам испытал нечто подобное. Вот и все, что надо: лечь у ног Иисуса, ощутить всей душой исходящий от него мир и покой и не бояться опасностей, которые то и дело преподносит нам жизнь.
Проповедник закончил и оглядел собравшихся. Прихожане, которые до того боялись проронить хоть слово, подходили к нему и, всхлипывая, благодарили за прекрасную проповедь. Кто-то даже сказал, что слова проповедника пробудили в нем истинную веру. Ни больше ни меньше.
Но Карин Ингмарсдоттер даже не шевельнулась. Дагсон закончил проповедь, она подняла тяжелые веки и посмотрела на него, словно упрекала: как же ты, проповедник, не можешь объяснить, за что мне ниспослана такая тяжкая кара.
Внезапно послышался мужской голос, да такой громкий, что все обернулись.
– Позор и горе тем, кто дает камень просящему хлеба! Горе и позор!
Карин хотела повернуться и посмотреть, кто же осмелился стыдить проповедника, но не смогла пошевелиться.
Привезший ее работник рассказал: оказывается, в середине проповеди у молельного дома остановилась двуколка. И слова осуждения выкрикнул некий мужчина, высокий и смуглый. Никто не знал, откуда он взялся. Рядом с ним в двуколке сидела красивая светловолосая женщина. А вот ее-то кое-кто узнал – а может, показалось, что узнал. Вроде бы одна из дочерей Дюжего Ингмара. Уехала в Америку и там вышла замуж. А этот верзила, должно быть, ее муж. Многие все же сомневались: поди узнай в одетой по-городскому даме шуструю девчушку в традиционном приходском наряде!
Но вот что интересно: этот чужак сказал именно то, что подумала она. Словно бы угадал ее мысли. И некоторое время спустя все заметили: Карин никогда не появлялась даже поблизости от миссионерского дома.
Ближе к лету в приходе появился баптистский проповедник. Он крестил прихожан, поскольку, как считают баптисты, принятие крещения должно быть актом обдуманным и сознательным. Нельзя считать крещением, когда крестят неразумных младенцев, – о какой сознательности может идти речь? И когда Армия Спасения начала свою работу, Карин попросила отвезти ее на одно из собраний.
Весь приход бурлил. Кто-то называл все происходящее духовным пробуждением, кто-то досадливо морщился. Хотя многие, казалось, нашли то, что искали.
Но никто, ни евангелисты, ни баптисты, ни один человек не смог убедить ее примириться с постигшей ее страшной и беспричинной карой.
Владельца придорожной кузницы звали Биргер Ларссон. Кузница маленькая, с крошечными прорезями вместо окон и низкой дверью. Биргер делал заготовки для ножей, чинил замки, ковал ободья для колес и санные полозья. Чаще всего ему приходилось подковывать лошадей. А когда ничего такого не подворачивалось, делал гвозди.
Как-то летним вечером в кузнице кипела работа. Сам Биргер стоял у наковальни и плющил шляпки, старший сын без передышки ковал заготовки, одну за другой. Еще один из сыновей раздувал меха, а третий подносил уголь, поворачивал в горне железо, пока оно не достигнет белого каления, и только тогда давал кузнецам. Даже четвертый сын, семи лет от роду, был при деле: остужал готовые гвозди в чане с водой и связывал в пучки по дюжине в каждом.
И вот в самый разгар работы явился гость. Смуглолицый, очень высокий: чтобы пройти в дверь, ему пришлось согнуться чуть ли не вдвое.
Биргер Ларссон прервал работу.
– Пожалуйста, не сердитесь, что мешаю, – приветливо сказал гость. – Никакого дела у меня нет. Просто я сам в молодости работал кузнецом… и, знаете, с тех пор не могу спокойно пройти мимо. Руки чешутся.
Он мог бы этого не говорить, потому что Биргер Ларссон и сам заметил: жилистые, загрубевшие руки с валиками мозолей; только у кузнецов бывают такие руки.
Вежливо спросил – кто он, откуда родом. Посетитель отвечал так же вежливо, но уклончиво. Собственно, Биргеру Ларссону и не так важно было все это знать; ему понравился обходительный гость. Он вытер руки, вышел вместе с ним на почерневший от угольной сажи пригорок, где стояла кузница, и начал хвастаться своими сыновьями. Конечно, тяжеловато было, пока маленькие, зато теперь – все помощники.
– Вот увидите, еще несколько лет, и, как пить дать, разбогатею.
Гость улыбнулся.
– Да, вы правы. Приятно смотреть, как сыновья помогают отцу в работе. Греет душу. Но я хотел спросить о другом.
Он положил Биргеру руку на плечо, пристально посмотрел в глаза и продолжил:
– Я вижу, как помогают ваши сыновья в обычной жизни. Но готовы ли вы принять их помощь и в жизни духовной?
Биргер непонимающе уставился на гостя.
– Как это?
– Понимаю, вы никогда не задавали себе этот вопрос. Подумайте, прежде чем мы встретимся опять.
Снял тяжелую руку с плеча кузнеца и, не прекращая улыбаться, пошел своей дорогой.
А Биргер Ларссон вернулся в кузницу, провел рукой по жестким, бронзового оттенка волосам и продолжил работу.
Но странный вопрос чужака не выходил из головы. Что он сказать-то хотел?
Что-то в этом есть, чего я пока не понимаю, решил кузнец Биргер Ларссон. Может, потом пойму.
Происшествие в лавке Тимса Хальвора случилось на следующий день после разговора чужака с кузнецом Биргером Ларссоном. Собственно, происшествия не случилось, а могло бы случиться, если бы ему не помешал примечательный разговор.
Тут надо пояснить: после свадьбы с Карин Хальвор занялся делами большого хутора Ингмарссонов, а в лавке теперь хозяйничал свояк, Кольос Гуннар.
Гуннар уехал за товарами, и за прилавком стояла Брита Ингмарсдоттер.
Ах, как красива была Брита! Она унаследовала от матери, жены Большого Ингмара, не только имя, но и внешность. Никто, даже старожилы, не могли припомнить, чтобы в роду Ингмарссонов когда-либо была такая красавица.
Но вот что странно: хотя Брита ни единой чертой не напоминала родственников по отцовской линии, она унаследовала от отца врожденное чувство справедливости и понимания – что хорошо, что плохо и где проходит граница.
Когда Гуннар был в отъезде, Брита управлялась с лавкой по-своему. Приходил, к примеру, старый капрал Фельт с трясущимися руками и умолял продать бутылку – она наотрез отказывалась. А за ним приходила нищая дурочка Лена Кольбьорн. Надумала, видите ли, брошку красивую купить. Никакой брошки Брита ей, само собой, не продала, зато отправила домой с подарком: пять фунтов ржаной муки.
Дети не решались даже заглядывать в лавку, когда за прилавком стояла Брита. Нечего тратить последние эре на изюм и карамельки. А односельчанок, надумавших купить тонкие и легкие городские ткани, отсылала к домашним ткацким станкам.
В этот день покупателей было совсем уж мало. Долгие часы провела Брита в одиночестве, переставляя с места на место нехитрые товары. А потом села, уставилась в только ей известную точку и поняла: больше не выдержит. Ее охватило отчаяние. Прошла в подсобное помещение, принесла стремянку, нашла веревку и закрепила ее на крюке в потолке. Брита работала быстро, на все приготовления ушло несколько минут. И уже собралась сунуть голову в петлю, как услышала скрип двери. В лавку вошел покупатель. Видно, осмотрелся, никого не увидел и приоткрыл дверь в подсобку.
Брита медленно слезла со стремянки. Покупатель ни слова не сказал, прикрыл дверь и вернулся в лавку. Она видела его и раньше – высокий, кудрявые черные волосы, густая борода, большие натруженные руки. Ничего необычного, если бы не острый, пронзительный взгляд. Одет по-городскому, но видно, что из рабочих. Уселся на шаткий стульчик у входа и не сводит с нее глаз.
Брита, не произнеся ни слова, даже не спросив, что ему нужно, встала за прилавок, всем своим видом показывая: покупай, что хотел, и уходи. Но незнакомец так же молча сверлил ее взглядом. И взгляд необычный – у нее возникло странное чувство: пока он на нее так смотрит, она даже пальцем не может шевельнуть.
Ей и в самом деле стало не по себе. И что он думает? Если он будет вот так сидеть и смотреть, я и не сделаю то, что хочу? Должен же сообразить: не успеет он уйти… не вечно же здесь будет высиживать этот странный покупатель.
Брита молчала. Лихорадочно подыскивала слова, которые заставили бы его уйти.
Если бы что-то можно было изменить или по крайней мере поправить, если бы я надеялась хоть как-то перетерпеть жизнь, ты мог бы мне помешать. Но поправить ничего невозможно. Болезнь неизлечима…
Да что ж такое? Сидит и смотрит. И молчит, как в рот воды набрал.
А я скажу тебе вот что, продолжила Брита свой молчаливый монолог. Для нас, Ингмарссонов, стыдно торговать в лавке. Как все славно было у нас с Гуннаром! Меня предупреждали – не ходи за него. Люди его не любят, кто их знает… за острый язык, должно быть. А мне он нравился. И жили мы замечательно, душа в душу, и продолжали бы, если б не эта чертова лавка.
Она передохнула и продолжила свою никому, кроме нее, не слышную оправдательную речь.
Ровно с той-то поры, как отдал ему Хальвор лавку, все пошло наперекосяк. Торговать-то можно по-разному. Как он понимает – и как я понимаю. Смотреть не могу, как Гуннар продает спиртное пьяницам. Сообрази сам: лавка в деревне – не то, что в городе. Все тут друг друга знают. И я знаю, что кому нужно, а что кому во вред. Пусть люди покупают, без чего жить нельзя, а не то, что их в могилу сведет. А Гуннар говорит – глупости. Торговля, мол, и есть торговля. Сами знают, что им нужно. Не дети.
Брита бросила на посетителя яростный взгляд, будто возмутилась: как он не поймет ее молчаливые объяснения и не уберется восвояси!
Но ты-то, мне кажется, можешь понять! Как жить с таким стыдом? Мы сажаем односельчан, соседей наших и родственников, в долговую яму, отнимаем последнюю корову или пару несчастных овец. И ничего уже сделать нельзя. Хорошо не будет. Так что иди-ка ты своей дорогой и не мешай мне покончить с этим позором.
И странная история: пока Брита произносила свою немую отповедь, она немного успокоилась и неожиданно для себя тихо заплакала. Каким-то образом подействовал на нее этот совершенно незнакомый человек, не сказавший не единого слова. Просто сидел и смотрел.
Как только он заметил ее слезы, встал и пошел к выходу. Задержался на пороге, оглянулся, прокашлялся и сказал низким глубоким голосом:
– Не вздумай делать с собой ничего плохого. Скоро, скоро, не горюй. Скоро настанет праведная и счастливая жизнь.
И ушел. У Бриты долго еще стояли в ушах тяжелые шаги на крыльце, будто кто-то медленно бил в большой барабан.
Она поспешила в подсобку, быстро сняла веревку с крюка, отнесла стремянку на место, села на сундук и просидела, не шевелясь, не меньше двух часов. Странное чувство: будто она долго бродила во тьме, да такой кромешной, что и собственной руки не видать. Долго ли заблудиться – вот она и заблудилась. Не понимала, куда пришла, – зато понимала, что каждый шаг грозит гибелью, что она на краю бездны, откуда нет возврата. Но откуда-то из мрака услышала крик: остановись! Ни шагу дальше! Не двигайся с места, дождись, пока взойдет солнце! И почему такое простое решение не пришло ей в голову без постороннего совета?
На душе стало легко и радостно. И что теперь? А теперь вот что: сижу на сундуке и посреди бела дня жду, когда взойдет солнце.
У Дюжего Ингмара была дочь. Звали ее Анна Лиза. Она много лет назад уехала в Америку и там вышла замуж за человека по имени Юхан Хельгум. Тоже швед, между прочим. Он был членом небольшой секты, которая исповедовала свое собственное вероучение. Анна Лиза появилась в приходе как раз на следующий день после адского шабаша в ночь танцев – приехала с мужем наведать старика-отца.
Хельгум почти все время бродил по деревне. Знакомился с сельчанами, заводил разговор о самых обычных вещах. Нет. Обычных – неверное слово. Он говорил обо всем, что составляет суть и смысл крестьянской жизни в Даларне. А потом клал тяжелую руку на плечо и произносил несколько утешительных слов. Или напоминал о религиозном пробуждении.
С тестем Хельгум почти не виделся. Тот с утра до ночи работал на пару с юным Ингмаром Ингмарссоном – строили лесопилку на Лонгфорсе. Старик давно не испытывал такой гордости, как в тот день, когда строительство закончилось, завыли рамные пилы и вместо тяжелых неуклюжих бревен по скрипучим каткам поползли ровные, душистые доски с янтарными капельками смолы.
Как-то раз Дюжий Ингмар, возвращаясь после работы, встретил Анну Лизу и удивился: дочь явно испугана. Вид такой, будто собралась спрятаться.
Старик поспешил домой. У самого крыльца остановился и нахмурился. Сколько он себя помнил, у крыльца рос огромный куст шиповника. Он берег его как зеницу ока, не позволял никому сорвать даже лепесток с невзрачных, но головокружительно пахнущих диких роз. Объяснить такую заботу несложно: Дюжий Ингмар знал, что в корнях этого куста любит отдыхать маленький народец.
Куст срублен. Понятное дело – зять. Кому же еще? Он даже слышать не хочет про всякие предрассудки. Терпеть не может.
В руке у Дюжего Ингмар был топор – так и не успел положить в сарай для инструментов. Он покрепче сжал топорище и шагнул в дом. Посреди комнаты стоял Хельгум с Библией в руках. Пристально посмотрел в глаза тестю и громко прочитал: «И что приходит вам на ум, совсем не сбудется. Вы говорите: “будем, как язычники, как племена иноземные, служить дереву и камню”. Живу Я, говорит Господь Бог: рукою крепкою и мышцею простертою и излиянием ярости…»[7]
Дюжий Ингмар, ни слова не говоря, вышел во двор. Эту ночь он провел на сеновале, а через пару дней отправился с Ингмаром валить лес и жечь уголь – на всю зиму.
Пару раз Хельгум проповедовал в молельном доме. Наше учение – и есть истинное христианство, сказал он. Впрочем, чужак был не особо красноречив, не то что, к примеру, Дагсон, и сподвижников у него не прибавлялось.
Те, с кем он встречался на дорогах, те, кто испытал на себе его взгляд и слышал вроде бы не к месту сказанные, но наполненные таинственным смыслом слова, ожидали от него невесть каких подвигов и на кафедре проповедника. Но нет: как только он пытался произнести связную речь, тут же начинал заикаться, смущаться и мямлить. Речи его, мягко говоря, наводили скуку и утомляли.
А Карин Ингмарсдоттер к концу лета совсем зачахла. Понуро сидела в своем кресле, и мало кто слышал от нее хотя бы слово. Никаких улучшений в ее состоянии не замечалось, ходить по-прежнему не могла. После проповеди Дагсона Карин ни разу не обращалась ни к проповедникам, ни к пастору – сидела и молча размышляла о своем несчастье. Как-то раз передала Хальвору слова отца: мол, нам, Ингмарссонам, бояться нечего. Пока мы идем по указанному Господом пути – чего нам бояться?
– И что? – спросил Хальвор. – Большой Ингмар был прав.
– Нет. Теперь я знаю: это не так.
Бедняга Хальвор не знал, чем помочь. Предложил встретиться с новым проповедником, но Карин наотрез отказалась.
– Ему нечего мне сказать, – мрачно прошептала она и опять надолго замолчала.
В одно из воскресений Карин сидела в одиночестве у окна. Уже наступил август, солнце припекало не так жарко, как в июле. В воздухе был растворен такой покой, что Карин начала клевать носом, и в конце концов ее сморил сон.
Проснулась, потому что услышала под окном разговор.
Подойти и посмотреть Карин не могла. Она не видела говорившего, но ее поразил его низкий, сильный и бархатистый голос. Никогда даже не думала, что у мужчин бывают такие красивые голоса.
– Теперь я знаю, Хальвор. Ты считаешь это нелепостью. Как это так: простому, необразованному кузнецу открывается истина, перед которой останавливаются в смущении и которую не могут понять ученые господа.
– Именно так, – голос Хальвора. – И не понимаю, откуда у тебя такая уверенность.
Это же Хельгум, зять Дюжего Ингмара. И Хальвор. Попробовала дотянуться и приоткрыть окно пошире, но из этой попытки ничего не вышло.
– Ну, допустим, – продолжил Хельгум. – В Писании сказано: если тебя ударят по левой щеке, ты должен подставить правую. Или наоборот, точно не помню. Короче, не противься злу. И не только это… там много чего похожего. И как это в жизни? У тебя украдут лес, а ты подставишь другую щеку и скажешь: а не возьмете ли и лужок в придачу? Вот этот или вон тот? Если ты не будешь защищать то, что принадлежит тебе, отберут все – и картошку, и семя для посева, все. Весь твой знаменитый хутор, Ингмарсгорден.
– Пожалуй, да… если, конечно, я не того… да, так оно и будет.
– Так что же имел в виду Христос? Разве это? Один грабит другого, а тот щеки подставляет? Думаю, это он так… сболтнул. А скорее всего, вообще не говорил ничего похожего.
– Не пойму, куда ты клонишь.
– Клоню я вот куда. Надо еще хорошенько поразмыслить. Сам погляди: мы же добились таких успехов с нашим христианством! Ни воров, ни убийц, никто не обижает вдов, сироты как сыр в масле катаются. Никто никого не трогает, никто никому не вредит – дейcтвительно, религия у нас хоть куда! Иначе как же нам было добиться таких успехов?
– Кончай богохульствовать… ясное дело, хотелось бы, чтобы было получше… – вяло, почти сонно возразил Хальвор. Ему был не по душе явный сарказм собеседника.
– Хотелось бы… вот у тебя сломалась молотилка, а тебе хотелось бы, чтобы она работала. И что ты делаешь? Смотришь, что в ней не так. И ведь не успокоишься, пока не найдешь поломку. А тут еще хуже: никак не удается заставить людей жить по заветам Христа. Если учитель не может научить ученика, то что-то никуда не годится: либо учитель, либо ученик, либо само учение. Ученики были разные, учителя тоже, а вот учение… не пора ли приглядеться, нет ли ошибки в самом учении?
– Не думаю, чтобы в учении Христа было что-то не так.
– Что ты, что ты! Все так! В начале было все так. Но могла же случиться поломка! Одно колесико сломалось, всего одно маленькое колесико – и на тебе, стоп машина…
Он запнулся, видимо, подбирал новые доводы и доказательства.
– Расскажу, что произошло со мной. Всего-то пару лет назад. Думал, начну-ка я жить по христовым заветам, как нас Церковь учит. И знаешь, чем дело кончилось? Работал я тогда на фабрике. Едва другие увидели, чем я дышу, тут же перевалили на меня всю работу. А потом повесили вину за кражу, которую я не совершал. Даже в тюрьме посидел.
– Не повезло. Но не всегда же натыкаешься на таких. Видно, тебе особые мерзавцы попались.
– Во-во! Точно то же самое я себе и сказал. Чуть не слово в слово – вот, мол, неудача какая. Наткнулся на таких исключительных негодяев. А потом подумал: легко быть истинным христианином где-нибудь в ските. Или если ты вообще один на земле – и никаких злодеев. Вообще никого. Больше скажу: мне сначала даже понравилось в тюрьме. Можно вести праведную жизнь без помех. Никто тебе не завидует, никто не пакостит, ничто не беспокоит. Сыт, крыша над головой. А потом подумал: и что за смысл в праведной жизни в одиночестве? Какая от тебя польза? Как мельница: лопасти крутятся, жернова вращаются в свое удовольствие, а зерна никто не насыпал. Но Господь же населил землю множеством людей! Наверняка задумал другое: людей будет много, они будут друг друга поддерживать и помогать. И тогда я понял наконец: дьявол исхитрился и украл кое-что из Писания. Несколько слов всего. Но знал, что красть, дьявол все-таки. С тех пор все и пошло не в ту сторону.
– Не может быть! – усомнился Хальвор. – Откуда у нечистого такая власть?
– Я даже предполагаю, какие именно слова он украл. Что-то в таком роде: раз хочу жить по-христиански, значит, должен поддерживать других и сам искать поддержку.
Хальвор промолчал, а Карин начала быстро кивать: она была полностью согласна с такой трактовкой и вслушивалась, как могла, – боялась пропустить хоть слово.
– Вышел я из тюрьмы, пошел к товарищу и говорю: помоги мне. Прошу его, значит: помоги! Помоги мне вести праведную жизнь! – Карин услышала это троекратное «помоги», и на глазах ее выступили слезы. – И что же? Нас стало двое – и поверь, сразу на душе легче. Потом появился третий, четвертый – и с каждым новым братом по духу жить становилось все светлее и легче. Сейчас нас тридцать человек, мы живем все вместе в доме в Чикаго. У нас все общее, делим все поровну, жизнь каждого из нас ясна и понятна. И дорога, которую мы выбрали, тоже ясна и понятна. И это не узенькая тропинка, где каждый шаг надо пробовать ногой, не провалишься ли. Нет-нет. Широкая, светлая дорога. А всего-то и дел: относиться друг к другу по-христиански, не пользоваться из корысти чужой добротой. Не унижать тех, кто отказывается показывать зубы и когти.
Хальвор по-прежнему молчал.
– Ты же понимаешь, Хальвор: задумаешь что-то серьезное, большое – ищи союзников и помощников. Ты же, к примеру, не потянешь один такое большое хозяйство. И вдвоем не потянешь. Если каждый будет тянуть в свою сторону, набирай хоть тыщу – все равно не потянешь. А ты решил вести христианскую жизнь один, без помощи таких же, как ты. И главное, даже не пытаешься искать единомышленников, потому что знаешь заранее – не найти. Думаю, я и мои друзья в Чикаго, мы на верном пути. Уверен: это и есть единственно правильный, святой Иерусалим, спустившийся к нам с Небес. И дары Святого Духа, доставшиеся первым христианам, ныне вручены и нам. Кто-то из нас слышит голос Господен, кто-то проповедует, другие исцеляют больных…
– А ты? – прервал его Хальвор. – Ты сам-то что? Больных, к примеру, можешь лечить?
– Да, – уверенно сказал Хельгум. – Могу. Тех, кто мне поверит, – могу.
– Ну-ну… – задумчиво протянул Хальвор. – Только я вот что хочу сказать: трудно поверить чему-то… не тому, чему тебя учили в детстве. Другому.
– Может, трудно, а может, и не очень. Но в чем я если и уверен, так вот в чем: ты, Хальвор, очень скоро станешь помогать нам строить новый Иерусалим.
Хальвор промолчал. Хельгум попрощался и ушел, а уже через минуту Хальвор появился в спальне Карин – и тут же заметил, что жена его сидит у полуоткрытого окна.
– Слышала, что Хельгум сказал?
– Да. Слышала.
– Говорит, может вылечить любого, кто в него поверит. Любого, говорит, вылечу.
Карин слегка покраснела. Необычное понимание христианства, о котором говорил Хельгум, почему-то было ей намного ближе, чем все, что она слышала раньше. В нем был практический смысл и простота, которая казалось ей неотразимо разумной. Не рассуждать о высоком, как другие проповедники, не пугать загробными мучениями, а действовать. Карин вовсе не была свойственна излишняя чувствительность, и богатым воображением она не отличалась. С трудом представляла жуткие сцены наказания грешников, о которых талдычили проповедники и даже пасторы в церкви. Не хватало воображения. Но вслух она сказала нечто другое. Она сказала вот что:
– Мне не нужна никакая религия, кроме той, что исповедовал мой отец.
На том разговор и закончился.
Спустя пару недель Карин сидела в гостиной в большом доме. Уже наступила осень, со двора доносились хищные вздохи северного ветра. Комнаты выстудило, пришлось растопить печь. Она, не отрываясь, смотрела на причудливую игру огня и пыталась отвлечься от мрачных размышлений. В комнате никого не было, кроме ее годовалой дочки – та сидела на полу рядом и играла цветными кубиками. Девочка только что научилась ходить, но пока неохотно пользовалась новым для нее умением. Считала, что ползать куда удобнее и естественнее.
Внезапно открылась дверь и вошел темноволосый кудрявый мужчина с черной окладистой бородой. Карин никогда его не видела, но догадалась сразу: Хельгум.
Гость поздоровался и спросил, где Хальвор.
– Муж уехал на собрание. Скоро вернется.
Хельгум присел. Не сказал ни слова, только время от времени бросал на Карин пристальные взгляды. Наконец гость прервал молчание.