Да, Гусс был человек от мира сего. Но это ему не мешало с негодованием отвергать всякие компромиссы, которые могли бы спасти ему жизнь. Тут-то он и проявил тот необыкновенный ригоризм, который, кажется, дает нам полное право называть его поведение беспримерным в истории. От него требовали в сущности самой незначительной уступки, – требовали, чтоб он отрекся от тех пунктов, которые возвел на него обвинительный акт. Такое требование было очень легко исполнить, потому что Гусс признал обвинительный акт клеветой. «В таком случае ты не погрешишь против своей совести, если отречешься от того, в чем тебя неправильно обвиняют», – убеждал его император Сигизмунд. Но Гусс не соглашался: он говорил, что ему не от чего отрекаться; он просто «читает обвинительный акт гнусною ложью».
Собор начал с Гуссом последние переговоры. Ему предложена была формула отречения, в которой сделана уступка самолюбию Гусса, являющаяся новою преградой, противопоставленной его совести. «Хотя мне приписывают многое, что никогда мне и в голову не приходило, – так гласит эта формула, – тем не менее подчиняюсь смиренно повелению, приговору и наказанию собора, во всех справедливых или ложных обвинениях, возведенных на меня свидетелями и извлеченных из книг моих, отдаю себя в полное распоряжение собора, готов принести отречение полное и с покорностью принять наказание, которое он рассудит за блого наложить на меня». Гусс долго готовился к ответу, предлагал себе все возможные сомнения и в беспристрастном суде своей совести решился подписать себе приговор. Ответ его ясный, полный, систематический. Он торжественно отказывается от всякого отречения: 1) чтобы не изменить Богу и совести, отступая от истин хранимых, 2) чтобы не сделаться клятвопреступником, принимая на себя обвинения ложные, 3) наконец, чтобы не соблазнить народа, который столько лет внимал его проповеди. «Пусть лучше повесится мне на шею жернов осельский и потому в пучине морской. Я люблю истину и ненавижу неправду»[25].
Епископам ригоризм Гусса казался каким-то полным безумием и ничему, кроме еретического «упорства», они не могли его приписать. Но так как есть надежда сломить всякое упорство, то наиболее нравственные члены собора предпринимают целый ряд попыток уговорить Гусса отбросить свою щепетильность. Хроники полны подробностей этой борьбы с «упорством» (pertinacia) Гусса. Описав одну решительную попытку уговорить магистра, кончившуюся полнейшею неудачей, выше цитированный анонимный хронист прибавляет: «тем не менее, имея к нему сострадание и желая его удержать от ошибки, непосредственно пред решительным заседанием, многие господа кардиналы вместе с многими другими прелатами и докторами всех стран приказали привести его к себе еще раз, и еще раз всевозможными способами уговаривали его отречься, но ничего достигнуть не могли»[26]. Вечером того же дня Сигизмунд послал в темницу Гусса для увещания его баварского герцога, рейнского пфальцграфа и трех чешских дворян[27]. Этим светским людям удалось так же мало сделать, как и их духовным предшественникам. Гусс стоял на своем, что ему не от чего отрекаться. «Знайте, – говорил он в тот же день своему другу и покровителю, чешскому рыцарю Иоанну из Хлума, который сопровождал его от самой Праги и употреблял все усилия, чтобы спасти жизнь великого проповедника, – знайте, еслиб я сознавал за собою, что я писал или проповедовал против закона и против священной матери-церкви что-нибудь такое, что заключает в себе ересь, я бы смиренно отрекся, Бог тому свидетель»[28].
Наступило последнее по делу Гусса заседание 6 июля. Опять начались бесконечные увещания. Но так как они по-прежнему ничем не кончились, то был постановлен приговор. Приступили к расстрижению, причем трудно уже сосчитать, в который раз епископы в последний раз уговаривали его в отречению. Он со слезами, раздирающим голосом, сказал присутствующим: «Вот эти епископы убеждают меня к всенародному отречению. Если бы дело шло только о человеческой славе, они не тратили бы слов по-пустому. Но теперь я стою пред лицом Господа Бога, готовлюсь предстать на суд неумытный и не могу изменить своей совести и посрамить его исповедание, ибо я не сознаю в себе заблуждений, от которых принуждают меня отрекаться. Я всегда думал, писал и утверждал противное. Какими глазами взгляну на небо, как подниму чело свое на все народное множество, когда по вине моей поколеблются многолетние его убеждения? Соблазнить ли мне столько душ, столько совестей, напитанных чистейшим учением евангельским? О, никогда не воздам чести тленной храмине тела моего паче многих душ христианских!»[29].