bannerbannerbanner
Опознай живого

Сергей Абрамов
Опознай живого

Полная версия

Отплытие

Черно-белый красавец «Иван Котляревский» стоит у причала морского вокзала.

Длинные руки лебедок играючи перебрасывают грузы в разверстые пасти трюма. Многоэтажный дворец над ним пока еще пуст – театральный зал перед премьерой, причем иллюзию дополняют контролеры у трапа в белоснежных куртках и фуражках с золотыми «крабами».

Где-то наверху, на пятом или шестом этаже, и наша каюта на открытой палубе, над которой вытянулись одна за другой серыми дельфиньими тушами шлюпки, покрытые натянутым брезентом. Теплоход был копией «Александра Пушкина», на котором я ходил в круиз из Ленинграда в Гавр прошлой осенью, тот же черный остов и белые палубные надстройки, та же радиомачта и косо срезанный конус трубы с полоской сверху – этаким алым галстуком на белом моряцком мундире.

Мы только что отобедали в ресторане на вокзальной веранде и сидим у чемоданов на причале на приятном морском сквознячке. До отплытия еще больше часа. Я молчу.

– Ты что раскис? – спрашивает Галка.

– Жарко. – Мне не хочется объяснять.

– Здесь совсем не жарко. Грустно, что уезжаем, да?

– Грустно, конечно.

– Встречи с прошлым не всегда радуют.

– Галя! – зовет кто-то рядом.

Я оборачиваюсь и вижу, как немолодая, хорошо скроенная блондинка в небесно-голубых брюках и желтой кофточке бросается к Галке.

– Ты провожаешь или едешь?

– Еду, конечно.

– Мы тоже. Шлюпочная палуба. Полулюкс. Сто двадцать четвертая.

У нас тоже шлюпочная палуба и такая же каюта-полулюкс. Но Галка не хвалится.

– Ты с кем? – не унимается блондинка.

– С мужем. Знакомься.

Я встаю.

– Гриднев, – говорю как можно суше: блондинка мне не нравится.

– Сахарова Тамара, – отвечает она и, подумав, добавляет: – Георгиевна… А у тебя интересный муж, Галина, – она оглядывает меня с головы до ног, – и одет…

– Старый пижон, – смеется Галка.

– Из какой сферы? Наука, искусство, спорт, торговля?

– Пожалуй, наука, – говорю я неохотно.

– Доктор или кандидат?

Кто-то спасает меня от допроса. С криком «Миша!» блондинка ныряет в сутолоку у трапа.

– Что это за фея?

– Моя косметичка.

– Зачем тебе косметичка?

– Работа в институте судебных экспертиз еще не избавляет меня от необходимости следить за своей внешностью.

– А это ее муж, наверно?

– Вероятно. Я с ним незнакома.

Мужчина с иссиня-черной бородой с проседью, примерно моего роста и моего возраста, даже не посмотрел в мою сторону.

– Чем он занимается?

– Оценщик в комиссионном магазине на Арбате.

– Интеллектуальная профессия.

– Зато выгодная. Может поставить твой пиджак за полсотни, положить под прилавок и позвонить своему знакомому, падкому на импортные шмотки. А тот еще подкинет ему четвертной.

– В криминалистике это имеет определенное название.

– Имеет.

– Что-то меня не тянет к такому знакомству.

– Для твоей профессии полезны любые знакомства.

Я ставлю чемоданы на освободившуюся скамейку и не собираюсь вставать.

– Пусть все пройдут. Да и Тимчука пока нет.

– А я тут, – возвещает обладатель запорожских усов в украинской расшитой рубашке. В руках у него бутылка пива и два бумажных стаканчика. Третий с мороженым.

– Этот, должно быть, для меня, – смеется Галка и целует Тима в его пушистые усы. – Какой богатырь! Прямо из Гоголя. Был Остап, стал Тарас. Ты что вчера про меня Сашке наговорил?

Я объясняю:

– Это она о нашей прогулке в прошлое. О пиршестве воспоминаний.

– Пиршество воспоминаний, – назидательно говорит Галка, – хорошо в трех случаях: для мемуариста, для юбиляра и в праздник, когда встречаются ветераны войны.

– Для меня вчера и був праздник, – подтверждает Тимчук.

– А для меня праздник сейчас – это отдых, Тим. От московской сутолоки, от воспоминаний и телевизора.

Несколько минут мы оживленно болтаем. О том, о сем – ни о чем. Галка вдруг смотрит на часы и перебивает:

– У нас еще сорок минут. Успею послать телеграмму маме. Пусть не тревожится.

– С теплохода пошлешь.

– Не знаю. Там все по часам расписано. А здесь ходу всего четыре минуты.

Она убегает, оставляя нас одних, и мы вдруг убеждаемся, что говорить больше не о чем. Все переговорено. Но и в молчании обоим тепло и радостно.

Мимо нас к табачному киоску торопливо проходит человек с иссиня-черной бородой и военной выправкой. Что-то неуловимо знакомое вдруг настораживает меня в этом облике.

– На бороду дивишься? – спрашивает Тим.

– Дело не в бороде.

– А кто это?

– Муж одной Галкиной знакомой. Некто Сахаров. А может, и не Сахаров, это она, Сахарова. Что-то цепляет глаз в нем, а что – не знаю.

Мы смотрим ему вслед. Он покупает пачку сигарет, возвращается и, не обращая на нас никакого внимания, закуривает в двух шагах от нашей скамейки. Теперь он отчетливо виден – так сказать, крупным планом.

– Узнал? – спрашивает Тимчук. Когда он встревожен, то говорит, не балуясь украинизмами.

– Боюсь утверждать.

– А я узнал.

– Сходство часто обманывает. Слишком уж давно это было.

– Тогда я разговаривал с ним, как с тобой, – лицом к лицу.

– А шрам на подбородке? Его даже борода не скрывает.

– Шрама не было. Может, потом?

– Когда потом? Забыл?

Тимчук молчит, потом произносит с твердой уверенностью:

– Он.

Я уже ни в чем не уверен. Мало ли какие бывают совпадения.

– Глупости, Тим. Показалось.

– У меня глаз крановщика. Наметанный. Не придется тебе отдыхать, полковник.

– Чудишь. Такие вещи проверять да проверять.

– Вот и проверишь. Кончился твой отпуск, друже полковник.

Я смотрю вслед уже шагающему по трапу бородачу. В чем сходство? Не знаю. Но оно есть. Не подслушал же мои мысли Тимчук – узнал.

– Если понадобится – телеграфь. Прилечу для опознания, – говорит он.

– О чем вы? – подбегает Галка.

– Да ни о чем. Чудит Тимчук.

Мы обнимаемся на прощание. Он настороженно, даже встревоженно серьезен.

– Так если что, телеграфируй. А может, и до Одессы доедешь.

– О чем он? – повторяет Галка.

– Чушь зеленая, – говорю я и, подхватив чемоданы, иду к трапу.

Ялта

Знакомство

Мы с Галкой наплавались в бассейне и теперь сидим в шезлонгах на открытой солнцу кормовой палубе – я под тентом, Галка на солнцепеке; вероятно, рассчитывает вернуться из рейса мулаткой.

Рядом с ней на туристском надувном матрасе Тамара лениво ведет свой женский загадочный разговор. Именно загадочный: мужчинам не дано понимать женщин. Бородатый муж Тамары играет тут же у натянутой на палубе сетки в волейбол не то со студентами, не то с молодыми кандидатами наук. Играет отлично, почти профессионально, вызывая завистливые реплики зрителей: «Посмотри на “бороду”. А подачка? Во дает!» Он подвижен, ловок и вынослив, как тот старый конь, который, как известно, борозды не испортит. Впрочем, слово «старый» к нему не приклеишь, даже «пожилой» не подходит. Куда мне…

Я искоса внимательно наблюдаю за ним, силясь уловить что-то знакомое. Иногда улавливаю, чаще нет. Возникает нечто мучительно-памятное и сразу же исчезает. А он даже не смотрит на меня, не видит и не интересуется – играет беззаботно и с удовольствием. Нет, мы с Тимчуком определенно ошиблись. Тут даже не сходство, а так, что-то вроде как на дрянных фотокарточках, какие наклеивают на сезонные пригородные билеты в железнодорожных кассах.

Воспользовавшись тем, что Тамара снова отправилась в бассейн, я подвигаюсь к Галке.

– У нас два свободных места за столиком в ресторане, – говорю я с наигранным равнодушием. – Пригласи своих знакомых. Пусть пересядут.

– Тебе же не понравилась эта пара.

– Все лучше, чем одним сидеть. Новые люди. Да и веселее.

– Тебя Тамара заинтересовала?

– Скорее ее муж.

У Галки хитро прищурены глаза.

– Любопытно, почему?

– Красивый мужчина.

– Так это я должна интересоваться, а не ты.

– Вот ты и заинтересуйся.

– Зачем?

– Хорошо в волейбол играет.

– Тут что-то не то.

– Может быть. А ты все-таки их пригласи.

Тамара возвращается из бассейна, и Галка, лукаво взглянув на меня, берет, что называется, быка за рога.

– Тамара, у вас интересные соседи за столиком?

Тамара морщится:

– Два желторотых юнца. Вон они играют в волейбол с Мишей.

– Пересаживайтесь к нам. У нас как раз два свободных стула и столик не у прохода.

– Если ваш муж, конечно, не возражает, – вставляю я.

– Муж мне никогда не возражает, а потом с вами же интереснее.

Посмотрим. Первый крючок я забросил.

– Кстати, обед сегодня на час раньше. На подходе к Ялте, – добавляет Тамара. – Уже одеваться пора. А потом на экскурсию в Алупку. Идет?

– Я поеду, – говорит Галка.

Я молчу. Поедет ли он?

К обеду являемся в полном параде. Женщины раскручивают разговор сразу, как магнитофонную ленту. Мужчины сдержанны и церемонны.

– По сто для аппетита перед обедом? – предлагаю я.

– Давайте.

– У вас «Столичные»?

– Нет, «Филипп Моррис».

Закуриваем.

– Оригинальная специальность у вашей жены. Эксперт-криминалист.

– О криминалистике я уже забыла, – роняет Галка: по-видимому, ей не хочется раскрывать перед посторонними секреты профессии. – Сижу на экспертизе старых документов. Недавно определяла подлинность пометок Чайковского на где-то найденных нотах.

Галка невольно подыгрывает мне. Не нужно, чтобы он знал или догадывался о моей работе.

– А вы? – тут уже спрашивает он.

Галкина рука лежит на столе. Я многозначительно сжимаю ей пальцы.

– Я юрист, – говорю. – К сожалению, не Кони и не Плевако. Рядовой член коллегии защитников.

– Уголовный кодекс?

 

– Нет. Разводы, наследства, дележ имущества.

Галка не проявляет ни малейшего удивления: поняла, что я начал пока еще неизвестную ей игру.

– Ну да, – лениво бросает он. – Невесело у вас получается.

– У вас веселее?

– Пожалуй, нет. Я уже после войны Плехановский кончил. Директора универмага из меня не вышло. Главбуха тоже. Верчусь мало-помалу в комиссионке.

– Золотое дело эта комиссионка, – хвастливо провозглашает Тамара.

– Не преувеличивай, – кривится он. – Работа как работа. Не лучше твоей.

Что-то в его интонации тотчас же останавливает его рубенсовскую красавицу. Теперь она занята только ножом и вилкой. А он? Неудачник или играет в неудачника? Но ведь эти игры – дешевка. При его спортивной ухоженной внешности и умных, очень умных глазах. Я внимательно ищу в них давно знакомое. И нахожу. Неужели мы с Тимчуком не ошиблись?

А он только вежливо слушает или спрашивает, глядит на меня как на чистый лист бумаги, на котором сам же напишет: «Сосед по столику, спутник по рейсу. Не очень интересен. Общих тем нет. Скучно». Это если мы с Тимчуком ошиблись. А если нет? Я изменился, конечно, за тридцать лет. Галка тоже, но узнать нас можно. Особенно ему, если это он. Тогда где же встревоженные искорки в глазах, растерянный жест, невольно сжатые губы, дрогнувшие пальцы, пусть чуть дрогнувшие, но я бы заметил. Глаз наметанный – профессия. А тут – ничего. Съел суп, отставил макароны – не любит. Пьет фруктовый компот. И слова бросает равнодушно.

Разговор поддерживает главным образом Галка:

– Вы почти профессионально играете в волейбол. Любите спорт?

– Больше по телевизору.

– Бросьте. Сразу виден тренинг.

– У нас дома и боксерские перчатки, и груша, – опять-таки не без хвастовства вставляет Тамара.

И опять он кривится. Откровенность жены ему явно не нравится.

– И стреляю неплохо, – цедит он. – В роте был снайпером.

Мне хочется спросить, где он воевал, но понимаю, что он назовет именно те места, где воевал Сахаров. А потом это можно сделать и позже.

Разговор о военном времени не должен быть преднамеренным.

И тут я опять настораживаюсь, видя, как он закуривает. Берет сигарету двумя пальцами, отставив мизинец, чиркает зажигалкой, затягивается и тут же, вынув сигарету изо рта, глядит на тлеющий ее огонек. Тот самый жест, который и насторожил нас с Тимчуком на причале. Жест, который я помню все тридцать лет как неотплаченную пощечину.

Теплоход гудит, подъезжая к ялтинскому причалу. Официантки разносят билеты на экскурсию в Воронцовский дворец в Алупке. Там жил Черчилль в дни Ялтинской конференции, и, честно говоря, меня это мало интересует.

– Я не поеду, – говорит Сахаров.

– Я тоже, – немедленно присоединяюсь я. – Дамы поедут вдвоем, а господа по-мужски посидят чуток в баре. Не возражаете, Михаил Данилович?

Он молча кивает. Взгляд вежлив, но равнодушен. Ни любопытства, ни тревоги.

– Только я не очень разговорчивый собеседник, – лениво бросает он, – извините.

– Я тоже не из болтливых, – поддакиваю я.

А дальше происходит все как по писаному. Мы провожаем жен до автобуса и уже готовы повернуть к трапу, как он предлагает:

– Может, пройдемся по набережной? Выпьем по стакану каберне.

Из полутемного массандровского магазина мы выходим разморенные вином и прогулкой по размягченному солнцем асфальту. Диалог невнимательно-безразличный.

– Не люблю Ялты. Одна набережная и узкие, пыльные улочки, ползущие в гору.

– А санатории?

– Лучшие санатории за Ялтой – в Ливадии и Мисхоре. А здесь один пляж. Кстати, он под нами. Выкупаемся?

– В бассейне чище.

– Бассейн – это коробочка. А я плавать люблю. Не хотите – подождите на берегу. Минут двадцать, не больше.

Он выбрал клочок пляжа почище, проковылял по камням в воде и вдруг, нырнув, быстро уплыл вперед, почти невидный в прибое. Я тотчас же засек воспоминание. В шестнадцать лет я так же поджидал его на пляже в Лузановке, а он – если то был он – мелькал движущейся точкой вдали. Он и в детстве резвился дельфином, не обращая внимания на оградительные буйки.

Опасно поддаваться навязчивой идее и подгонять под нее все, что просится подогнать. Начнем с исходного пункта: Сахаров есть Сахаров. Преуспевающий оценщик комиссионного магазина. Муж влюбленной в него пышнотелой блондинки. Неглуп, практичен. Нравится женщинам, но не кокетничает. Так не ищите знакомого в незнакомом, полковник, не будите давно уснувших воспоминаний. Подозрительность – плохой исследователь человеческих душ.

На теплоход мы возвращаемся и сразу – в бар. Мальчишка в белой курточке переставляет на стойке бутылки с иностранными этикетками.

– Попробуем «Мартини», Михаил Данилович, – предлагаю я тоном знатока-дегустатора.

Сахаров улыбается:

– Это вам не загранрейс. В лучшем случае подадут фирменный или дамский. Правда, бой?

Я настораживаюсь. Реплика режет ухо. Мальчишке тоже.

– Я не бой. Если говорите по-русски, обращайтесь, пожалуйста, как полагается.

Молодец бармен, хотя тебе и не больше семнадцати лет. Срезал-таки оценщика. А может быть, тот сказал это нарочно, с целью подразнить меня: вот тебе, мол, и промах разведчика, лови, мил друг, если сумеешь. Как говорится, «покупка» вполне в духе моего давнего знакомого Павлика Волошина.

Сахаров, игнорируя реплику бармена, не очень заинтересованно спрашивает:

– А что же есть в репертуаре?

– Могу предложить «Черноморский».

Это обыкновенная смесь ликера, водки и коньяка. Гусарский «ерш».

– Как на войне, – смеется Сахаров. – Мы так же мешали трофейный ликер, чтобы отбить сладость.

– Где воевали? – мимоходом спрашиваю я как можно равнодушнее.

– Где только не воевал! И под Вязьмой, и на северо-западе.

Продолжать ему явно не хочется, и я не настаиваю. Отставляю с отвращением «ерш» и потягиваюсь:

– Ну что теперь делать будем? Шляфен или шпацирен геен?

– По-немецки вы говорите как наш старшина из Рязани.

– А вы?

Он пожимает плечами.

– Научился немного в лагере.

– В каком?

– В плену. На Западе.

– По вашей комплекции не видно. Разве шрам только.

– Американцы, захватив лагерь, откармливали нас, как индеек. А шрам – это с детства. Нырнул неудачно, рассек о камень.

Выходит, Сахаров есть Сахаров, энный человек со случайным сходством с кем-то, тебе очень знакомым. Настолько знакомым, что у тебя даже при мысли о нем холодеет сердце. Но пусть оно не холодеет, тем более, как нам тогда сообщили – потом, позже, – нет в живых этого человека. Обычной гранатой-лимонкой разнесло его в куски на бывшей Соборной площади. А бросил гранату даже не наш парень, то есть не из нашей группы: Седой знал его, а мы нет. Я, признаться, очень огорчился, что это была не моя граната.

Ну что ж, полковник Гриднев может теперь бездумно продолжать свой круиз по Черному морю.

Но…

Сахаров, прежде чем свернуть в коридорчик, где находится его полулюкс, снова закуривает. И снова знакомый жест. Два пальца, отставленный мизинец и пристальный задумчивый взгляд на тлеющий огонек сигареты. Такие привычки неискоренимы потому, что их не замечают и о них не помнят. И они индивидуальны, как отпечатки пальцев, двух одинаковых быть не может.

Нет, бездумный круиз не продолжается.

Я и Пауль Гетцке

Сидя в кресле каюты на шлюпочной палубе, я подытоживаю воспоминания и впечатления дня.

Более тридцати лет назад, когда Павлик Волошин уезжал в Берлин к отцу, он уже курил присланные отцом английские сигареты «Голдфлейк». Курил щегольски, держа сигарету большим и указательным пальцами, отставив при этом мизинец, и вынимал ее изо рта, поглядывая на тлеющий огонек. Точно так же он закурил ее и в сорок третьем году, когда появился в Одессе у своей матери на улице Энгельса, вынужденно переименованной в дореволюционную Маразлиевскую. Был он в черном мундире СС, в звании гауптштурмфюрера и в должности начальника отделения гестапо, я не знал точно, какого именно отделения, но интересовался он, как и все в гестапо, главным образом одесским подпольем. Он вежливо и церемонно поцеловал руку Марии Сергеевне, театрально обнял меня как старого школьного друга и закурил. Тогда я и узнал, что зовут его уже не Павлик Волошин, а Пауль Гетцке, по имени мачехи, оставшейся в Мюнхене. Отец его к тому времени уже умер.

Навязанную мне роль старого друга я сыграл без преувеличенной радости, но и без растерянности и смущения. Встретились два бывших школьных приятеля и поговорили по душам о прежней и новой жизни.

– Кавалер Бален-де-Балю. Помнишь, маркиз?

– Конечно, помню.

– Кого из ребят встречаешь?

– Мало кого. Разбрелись люди. Тимчука видел.

– Тимчука и я видел. Он у румын в полиции. Думаю взять его к себе.

– Твое дело. Я с ним не дружу.

– А из девчонок кто где?

– Кто-то эвакуировался, кто-то остался.

– Галку встречаешь?

– Нет. Из дома меня выселили. В твоей светелке живу.

– Мать правильно поступила. Комната мне не нужна. А ты почему из города не удрал?

– В армию меня не взяли – плоскостопие. А эвакуироваться трудно было.

– Ты ж комсомольцем был.

– Как и ты.

Волошин-Гетцке захохотал и потрепал меня по плечу.

– Грехи молодости. Гестапо тоже не обратит внимания на твое комсомольское прошлое. Хочешь, редактором сделаю?

– Поганая газетенка. Уж лучше наборщиком.

– Значит, душой с Советами?

– С Россией. Русский я, Павлик.

– Не Павлик, а Пауль. Я теперь немец по матери. По второй матери, баронессе фон Гетцке. Она усыновила меня и воспитала в духе новой Германии. Какой на мне мундир, видишь?

Я промолчал. Я видел и внешность и нутро гауптштурмфюрера, так радостно продавшего свою родину и народ. Даже сдержанная Мария Сергеевна после его ухода сказала мне с нескрываемой болью:

– Это уже не мой сын, Саша. Чужой. Совсем, совсем чужой…

Я попробовал сыграть:

– Что вы, Мария Сергеевна! Павлик как Павлик. Только зазнался.

– Нет, не зазнался, Саша. Онемечился.

– Грустно, – сказал я.

– Не только. Страшно.

Мне тоже было страшно. По краю пропасти идти не хотелось. Но Седой сделал неожиданный вывод:

– Перебрасывать тебя в катакомбы пока необходимости нет. Даже наоборот. Листовки, конечно, бросишь, а из школьной дружбы с гестаповским чином можно извлечь и пользу. Рискнешь?

Я думал.

– Если боишься, не неволю.

– Не боюсь. Трудно.

– А мне не трудно?

– Так ведь играть надо. А какой из меня актер!

– Сыграть нейтрала не так уж сложно. Немножко испуга, растерянности, сомнений. А вражды нет.

– Да мне каждое слово его ненавистно. В глаза плюнуть хочется.

– А ты гляди с завистью на правах старого друга, которого жизнь прибила.

– Сорвусь.

– Не исключено. А кто из нас не рискует?

И я рискнул. Пауль пришел через несколько дней в воскресенье. Пришел не столько к матери, которой он церемонно целовал руку, сколько ко мне. Влекли, должно быть, школьные воспоминания, возрастные ассоциации, возможность пооткровенничать с человеком, который для гестаповца безопасен. А может, и пощеголять хотелось тем, как изувечили душу русского школьника гитлерюгенд и вспрыскивания речей Розенберга и Геббельса.

Разговаривали мы свободно, не стесняясь, спорили и убеждали друг друга – я с позиции «прибитого жизнью» нейтрала, он с высоты счастливчика, удачливого игрока, новоиспеченного хозяина жизни.

– Удивляюсь твоей ограниченности. Неужели тебя, будущего юриста, удовлетворяет деятельность типографского наборщика?

– А где университет, чтобы юрист будущий стал настоящим?

– После войны мы откроем университеты. Не очень верь демагогии Геббельса: она для быдла. Каждый здравомыслящий немец понимает, что управлять Украиной без украинцев, а Россией без русских будет невозможно. Понадобятся специалисты во многих областях знания. Конечно, командовать будут победители, но и побежденным останется немалый кусок пирога.

– А кто жует этот кусок пирога? Жулье, подонки, прохвосты и уголовники.

– Издержки первых лет войны. Кого же выбирать из вас, если интеллигенция удирает при нашем приближении или отсиживается в наборщиках? Все вы поклонитесь после победы.

– Чьей победы?

– За такие вопросы даже школьных друзей отправляют в гестапо.

– Прости, Пауль, но я ведь не тупица и не баран, на которых рассчитана пропаганда профашистской «Одесской газеты». Я спрашиваю тебя именно как школьного друга: а сам ты веришь в победу?

Я не играл в искренность, я был искренним во всем кроме обращения к гауптштурмфюреру Гетцке как к старому школьному другу.

Он верил.

– У нас, как тебе известно, вся Европа и большая половина Европейской России. Не так долго ждать.

 

– А Сталинград?

– Эпизод. Случайный просчет.

Он нажал двумя руками крышку стола, словно хотел его сдвинуть, – жест, который мне запомнился с первой встречи после его появления в Одессе и которым он словно хотел подчеркнуть свое желание переменить тему беседы, – и добавил:

– О шахматах не забыл? Может, сыграем партийку?

Партию эту – я играл белыми с открытым центром – он выиграл легко и красиво. В середине игры создалось парадоксальное положение, когда белые одним махом могли вырвать победу. И я сделал этот ход конем, обусловливающий, казалось бы, неизбежное поражение черных. Но у черных был единственный контршанс, парадоксальный, я повторяю, контршанс – его трудно было найти, и все же Пауль нашел этот опровергающий, достойный выдающегося мастера ход и выиграл позицию, а затем и партию.

– Вот тебе и ответ на твой миф о Сталинграде, – сказал он.

Я не спорил, хотя величины были несоизмеримы, а сравнение смехотворно, но партия сама по себе была очень эффектной, я хорошо запомнил ее, и, как оказалось, не зря.

Третий разговор в светелке Павлика носил уже официальный характер. Павлика не было, школьного приятеля не было, старого одессита не было. Был гауптштурмфюрер Гетцке, черномундирный эсэсовец и следователь одесского гестапо.

– В городе опять появились листовки, Гриднев.

Я неопределенно хмыкнул:

– Что значит опять? Они уже два года как появляются.

– Когда я приехал, они исчезли.

– Не считаешь ли ты, что подпольщики тебя испугались?

– Не знаю. Но после моего появления в Одессе листовок какое-то время не было.

– А чем я, собственно, обязан этой высокой консультации?

– Листовки набираются в типографии «Одесской газеты».

Я засмеялся:

– У нас на каждого линотиписта свой агент сигуранцы! Строки не наберешь без просмотра.

– Есть и ручной набор.

– Акцидентный. Несколько стариков набирают афиши, объявления управы и приказы комендатуры. Проследить за ними легче легкого.

– И все-таки листовки появляются в городе.

– Не проще ли предположить, что еще до эвакуации Одессы нужный шрифт был вывезен из типографии и где-нибудь в городе налажен набор листовок?

– Подпольную типографию разгромили два месяца назад. Я уже затребовал всю документацию из сигуранцы. Погляжу, куда она меня выведет.

Я знал, куда выведет. Федька-лимонник понятия не имел о подпольной типографии. Федька-лимонник охотился за мной как за причастным к распространению листовок. Он не знал ни моего имени, ни моей клички, а сигуранца не знала моей новой квартиры. По одному, несомненно, поверхностному описанию найти меня не могли.

Но Пауль Гетцке умел думать и сопоставлять факты. Моя работа в типографии «Одесской газеты» – это он знал. Мое жительство у дяди Васи установлено добровольными или вынужденными показаниями соседей. Мое описание Федькой-лимонником кое в чем все-таки совпадало. А разгром явочной квартиры и мое появление у Марии Сергеевны были еще легче доказуемым совпадением. Седого в Одессе не было, и никто, кроме него, не мог бы переправить меня в катакомбы.

Ночью во время комендантского часа, когда на улице не было ни души, двое молчаливых эсэсовцев отвезли меня в штаб-квартиру гестапо. Отвезли довольно вежливо, не надевая наручников и не толкая прикладами автоматов в спину.

Гетцке встретил меня в кабинете без дружеских излияний, молча указал на место возле стола и произнес с любезной улыбкой:

– Ты, как я понимаю, не удивлен, Гриднев. Так поговорим по душам, без игры в нейтралов и школьных друзей.

Я молча ожидал продолжения.

– Я изучил всю документацию по делу явки на Ришельевской, – продолжал Пауль. – Сообщение известного нам одессита, не очень уважаемого как личность, но вполне подходящего как свидетель, ничего не говорит о подпольной типографии, однако довольно точно описывает тебя как постоянного жильца этой квартиры. Описание подтвердили и соседи по дому. Но дело даже не в описании. Донос, мой друг, прямо обвиняет тебя в авторстве и распространении листовок со сводками Советского Информбюро. Учитывая твою работу в типографии «Одесской газеты», я склонен думать, что обвинение звучит довольно правдоподобно. Подтверждается оно и другим обстоятельством: в день разгрома явки ты уцелел и по счастливой случайности встретил на Дерибасовской мою мать, которой и объявил о поисках новой квартиры. Мотивировал это выселением из дома на Канатной, хотя из того дома тебя выбросили еще в сорок первом году. Итак, все сходится, мой школьный друг. В твой нейтрализм, между прочим, я никогда не верил: такие, как ты, могут быть только врагами. Я сразу понял это после твоего отзыва об «Одесской газете» и прохвостах, на которых мы опираемся. Актер ты плохой, сыграл свою роль плохо, и спектакль, я думаю, уже окончен.

Я продолжал молчать. Все было ясно. Но, оказалось, еще не все.

– Я мог бы тебя, конечно, подвергнуть обычной процедуре допроса, но ты слишком хлипкий, и после обработки моими молодчиками из тебя уже ничего не выжмешь. Одним подпольщиком будет меньше, только и всего. Но мне нужен не один, а вся ваша группа. И я придумал, как до нее добраться. Тебя не будут ни бить, ни подвешивать, ни прижигать сигаретами, ни топтать сапогами. Ты уйдешь отсюда таким же чистеньким и свеженьким, как пришел. Никто, кроме матери, не знает, что ты был у нас, но на нее можно положиться. С этой же минуты, однако, каждый твой шаг будет под нашим наблюдением, и с кем бы ты ни встретился, кого бы ни посетил, даже просто перемолвился с кем-либо на улице, тот будет схвачен немедленно. Знаешь, как рыбу берут сетью? Мелкую вышвыривают, крупную на таган. Так мы и переловим всех твоих действующих и перспективных связных, а может быть, выйдем и на кого покрупнее. Игра стоит свеч, мой школьный товарищ, и мы в нее поиграем, чего бы нам это ни стоило. Что скажешь, наборщик Гриднев? Или у тебя язык отнялся от страха?

– А чего ты, собственно, ждешь: согласия или отказа?

Он хохотнул.

– Тебе нельзя отказать в присутствии духа. Так, значит, начнем игру.

Он позвонил. Вошел один из доставивших меня охранников.

– Отправьте этого господина домой, – сказал гауптштурмфюрер по-немецки. – Обращаться вежливо и учтиво. Никакого насилия.

Меня увели. Мария Сергеевна встретила нас с каменным лицом, не говоря ни слова, и так же молча проводила меня в мою светелку. Один из гестаповцев остался на улице. Утром его, вероятно, должны были сменить.

До конца комендантского часа оставалось всего четверть суток. Тишина и темнота не только пугают, но и заставляют думать.

Не зажигая света, я думал.

Моя квартира считалась явочной. Не получая от меня сведений, Седой мог явиться сам или прислать связного. Из типографии меня, конечно, выкинут, сделав это в присутствии тайных или явных гестаповцев, которые наверняка проследят любую мою попытку с кем-нибудь встретиться и что-то кому-нибудь передать. Даже Тимчука я не мог предупредить о вызове в гестапо: взяли бы и Тимчука.

Оставалась Галка или, вернее, ее чердак с дыркой в чулане. От дома на Маразлиевской до моего бывшего обиталища на Канатной можно было дойти за десять минут. В опасности оккупационной ночи эти десять минут могли растянуться до часа.

У выхода на Маразлиевскую, как я и предполагал, дежурил шпик.

Выхода на Канатную из дома не было. Но если спуститься из окна во двор, взобраться по крыше дворового погреба на двухметровую каменную стену, можно было перемахнуть во дворик другого дома, выходившего на Канатную. До цели оставалось еще четыре дома, шесть подъездов, двое ворот и кусок еще одной полуразрушенной стены – шагов семь-восемь. Можно было нарваться на патруль, а может быть, и нет: все-таки шесть подъездов и двое ворот.

Тишина и темнота не только угрожают, но и хранят.

Самое трудное было спуститься из окна второго этажа в чернильную мглу двора. Водопроводная труба у окна была дряхлая и ржавая, но боялся я не упасть, а загреметь.

Тогда конец.

Я стоял у открытого окна и слушал тишину, как сладчайшую музыку. Что значили в сравнении с ней Бетховен или Моцарт! Она пела о риске, о свободе, об удаче гасконца Бален-де-Балю.

Я потянулся к трубе и, обхватив ее коленками, повис. Она выдержала.

Медленно, метр за метром я опустился на каменные плиты двора.

Никого.

Канатная встретила такой же чернильной тьмой. Ни одного освещенного окна, ни одного фонаря, ни одной звезды в небе.

И ни одного патрульного.

Четыре дома, шесть подъездов я прошел, прижимаясь к стене. У груды битых кирпичей на мостовой по-пластунски переполз на угол бывшей улицы Бебеля – румынское название ее я забыл. Подъезд был открыт, обе двери его кто-то давно снял на растопку. Беззвучно, как кошка на охоте, я добрался до чердака. Он был заколочен, но я знал, что гвозди фальшивые – одни ржавые шляпки, и рванул дверь на себя. Она открылась со зловещим уханьем… Я так и замер в ожидании тревоги. Но тревоги не было; дырку чердака, засыпанную соломой, нашел без труда и нырнул в знакомый чуланчик, громыхнув некстати подставленным стулом.

В дверь чуланчика тотчас же просунулась Галка в белой ночной рубашке – я только эту рубашку и видел, но Галка почему-то сразу разглядела меня.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru