Галка ждет меня в каюте переодетая в другое платье и в новые туфли – видимо, собралась на прогулку в город.
– На экскурсию? – интересуюсь я.
– Нет, решили на городской пляж с Тамарой и Сахаровым.
– Он тоже едет?
– А ты разве нет?
– Не могу. Жду вызова из Москвы. Скажешь, что не хочу тащиться по жаре через весь город. Обойдусь душем. Если спросит, конечно.
– Спросит. Он явно обеспокоен твоим визитом к капитану. Я поддержала версию о знакомстве, не знаю, насколько убедительно, но поддержала.
– Сегодня вечером поддержим ее оба. Мы ужинаем не в ресторане, а у капитана. По его специальному приглашению. Обязательно похвастай этим перед Сахаровым. Не специально, а к слову, без нажима. Ну а в разговоре обрати внимание на левый мизинец Сахарова.
– Ноготь обкусан? – улыбается Галка. – Тоже мне сыщик. Я это давно заметила: он кусает его, когда задумывается. Или просто проводит кончиком языка, когда кусать уже нечего. Скверная привычка, но едва ли веское доказательство.
– Даже не доказательство, а штришок. Еще один штришок к портрету Волошин-Гетцке. Ну а на пляже ты уточни еще один. Когда он заплывет подальше от берега и вы останетесь с Тамарой вдвоем, заговори о картах. Найди повод. Скажем, преферанс, покер, смотря на что клюнет. Упомяни и о пасьянсах. Обязательно о пасьянсах.
– Терпеть не могу пасьянсов. Что-то вроде козла, только без стука и в одиночку.
– Ну а по роли пасьянсы – твое любимое развлечение. Узнай, любит ли она их, если любит, обещай научить ее пасьянсу какого-то немецкого короля или Бисмарка. Старик пробавлялся ими в часы досуга.
Галка настораживается.
– Зачем тебе это?
– Проверить одесскую информацию.
– Есть что-нибудь интересное?
– Мало. Перерыли все архивы – и ничего. Ни досье, ни фото, ни приказов, ни докладов, даже подписи нет. А образец почерка, сама знаешь, одна из вернейших «особых примет». Можно изменить биографию, даже внешность, только не почерк: специалисты-графологи всегда найдут общность, как его ни меняй. И если почерк настоящего Сахарова – это почерк бывшего Пауля Гетцке, значит, на руках у меня по меньшей мере козырной туз.
– Может быть, жива его мать?
– Жива и живет в том же доме. Но он никогда не писал ей. Ни одного письма, даже поздравительной открытки.
– А если потревожить его немецкую мачеху? Возможно, она тоже жива.
– Где? В Мюнхене? Попытаться, конечно, можно, но исход сомнителен. Есть другой вариант. По словам Волошиной, у Пауля в Берлине была невеста, некая Герта Циммер. Немцам свойственна сентиментальность, и возможно, что Герта Циммер, если она жива и живет в Берлине – пусть в Западном, найдем, – все еще хранит заветное письмо или фотокарточку с трогательной надписью любимого, разлученного с нею навеки.
– Зыбко все это, – вздыхает Галка.
– Не мог он предусмотреть всего. Где-нибудь да просчитался, какой-нибудь след да оставил. Хоть кончик ниточки. А мы ее вытянем.
С этой зыбкой надеждой я и остаюсь на опустевшем теплоходе. Бассейн спущен. Без воды он неприветлив и некрасив. Снова возвращаюсь в каюту в ожидании вызова из Москвы. Но Москва молчит. Неужели Корецкий ничего не узнал? Не может быть. Что-то уже наверняка есть – накапливает, скряга, информацию. Уже час прошел – Сахаровы вот-вот вернутся. И, вспомнив к случаю о Магомете и горе, решительно подымаюсь в радиорубку. Снова связываюсь по радиотелефону с Москвой.
– Почему не выходишь на связь? – говорю я недовольно замещающему меня Корецкому.
Корецкого я знал еще сиротой мальчуганом, подобранным наступавшей воинской частью, с которой ушел и я после освобождения Одессы. Ныне он майор с высшим юридическим образованием, непосредственно мне подчиненный.
Он сдержан и чуть-чуть суховат.
– Торопитесь, товарищ полковник.
– Меня, между прочим, зовут Александр Романович. А тороплюсь не я – время торопит. Есть что-нибудь?
– Прежде всего был у генерала. Доложил все подробно. Он заинтересован, да и знает вашу интуицию. Короче, есть «добро». И по делу кое-что есть…
– Давай кое-что.
– Сахаров живет в Москве с сорок шестого. Окончил Плехановский в пятидесятом. Работал экономистом в разных торгах, сейчас в комиссионке на Арбате, соблазнился, должно быть, приватными доходами, которые учесть трудно. Женат с пятьдесят девятого, до этого жил холостяком, обедал по ресторанам, вечеринки, гости, девушки, но сохранил, в общем, репутацию солидного, сдержанного человека. Жена – косметичка по специальности, практикует дома. Детей нет.
– Все это преамбула, мне знакомая. Дальше.
– Не судился и под следствием не был. Служебные характеристики безупречны. Образ жизни замкнутый, хотя профессия его и жены предполагает обширный круг знакомых. Но ни с кем из них Сахаровы не поддерживают близких отношений. Это точно. Даже телефон у них звонит крайне редко.
– Откуда это известно?
– От соседей. Телефон у Сахаровых в передней. Стенка тонкая. Каждый звонок слышен.
– Беллетристика. Давай факты.
– Есть одна странность. Он побывал в двух лагерях для перемещенных. Мотивировка правдоподобная. Один разукрупнялся, в другой перевели. Перебросили партию, не подбирая близких ему дружков. В результате в группе одновременно с ним проходивших проверку не оказалось ни одного, кто бы хорошо знал его: пробыли вместе не более месяца. Но гитлеровский концлагерь, где он отбывал заключение, Сахаров назвал точно, перечислил все лагерное начальство и даже часть заключенных, находившихся вместе в одном бараке. Проверили – все совпало, только товарищей по заключению не нашли. Назвал Сахаров и часть, где воевал, имена и фамилии командира и политрука, точно описал места, где попали в окружение, и даже упомянул солдат, вместе с ним отстреливавшихся до последнего патрона. И еще странность: в списках части, вернее, остатков ее, вышедших из окружения, нашли его имя, и документы нашли, и фотокарточка подтвердила сходство, а вот свидетелей, лично знавших его, не обнаружилось: кто убит, кто в плену, кто без вести пропал, не оставив следа на земле. Много таких было, как Сахаров, вот и ограничились тем, что нашли и узнали. Ну, проштемпелевали и отпустили домой в Апрелевку, в сорока километрах от Москвы.
– Ты говоришь, фотокарточка. Где она, эта карточка?
– В протоколах упоминается, а в деле нет.
– А что есть?
– Фотоснимки Сахарова и образцы его почерка в анкетах и служебных документах только послевоенные. Ни одного довоенного документа мы, к сожалению, не нашли.
– А у родственников? Есть у него какие-нибудь родственники? – спрашиваю я уже без всякой надежды.
И получаю в ответ настолько неожиданное, что каменею, едва не уронив трубку.
– Представьте себе, есть, полковник. Мать.
– Жива? – Голос у меня срывается на шепот.
– Живет в Апрелевке под Москвой, – отчеканивает Корецкий с многозначительной, слишком многозначительной интонацией.
Я молчу. Молча ждет и Корецкий.
Живая мать, признавшая сына после возвращения его из армии. Это, как говорят на ринге, нокаут. Все здание моих предположений, догадок и примет рассыпается, как детский домик из кубиков. А может быть, она слепа, близорука, психически ненормальна?
Слабая надежда…
– Говорили с ней?
– Говорили.
– Кто?
– Лейтенант Ермоленко. Он и сейчас в Апрелевке. Получил полную, хотя и неутешительную, информацию.
– Подробнее.
– Мать Сахарова зовут как в пьесах Островского – Анфиса Егоровна. Год рождения тысяча девятисотый. По словам Ермоленко, крепкая и легкая на подъем старуха. Муж умер в тридцатых годах от заражения крови. И до войны и в войну работала учительницей младших классов в апрелевской средней школе, в пятьдесят шестом ушла на пенсию, как она говорит, хозяйство восстановить – дом, огород, ягодник. Денег у нее много. Пенсия, клубникой приторговывает, да сын помогает. Средства у него, мол, неограниченные.
Неограниченные. Раз. Есть зацепка. К вопросу о средствах еще вернемся.
– Легко ли узнала сына после его возвращения?
– Говорит, что сразу, несмотря на бороду. Тот же рост, тот же голос и шрамик, памятный с детства. Внимательный, говорит, сынок, памятливый. Все, мол, вспомнил, даже ее материнские наставления и горести.
– Всегда был таким?
– Ермоленко ее подлинные слова записал. Неслух неслухом был, говорит, дитя малое, ребенок, но с годами к матери добрее стал. А в войну возмужал, горя да страху натерпелся, вот и понял, что ближе матери человека нет. Тут Ермоленко и спроси: в чем же эта близость выражается, часто ли они видятся, навещает ли он ее, один или с женой, а может, она сама к ним ездит? Старуха замялась. Ермоленко подчеркивает точно, что замялась, смутилась даже. Оказывается, они почти и не видятся. Наезжает, говорит, а как часто – мнется. Некогда, мол, ему, большой человек, занятой. А она сама в Москву не ездит – старость да хвори. Была один раз – заметьте, Александр Романович, всего один раз за годы его семейной жизни, – с женой познакомилась, а говорить о ней не хочет: подходящая, мол, жена, интеллигентная. И сразу разговор оборвала, словно спохватилась, что много сказала. Хороший, мол, сын, ласковый, хоть и не навещает, а письма и деньги шлет аккуратно. Вот вам и близость, которая зиждется только на взносах в материнскую кассу.
– А велики ли взносы?
– От прямого ответа уклонилась: не обижает, батюшка, не жалуюсь. По мнению Ермоленко, старуха двулична, и я, пожалуй, с этим согласен. Язык нарочито простоватый – этакая деревенская кумушка, – а ведь по профессии учительница с хорошим знанием русского языка. Не та речевая манера. А зачем? Чтобы вернее с толку сбить? Ну, сыновние взносы-то мы проверили. Раза четыре в год она получает почтовыми переводами по пятьсот-шестьсот рублей. А когда Сахаров сам приезжает – не часто, раз в три-два года, – материнская касса опять пополняется. Уже натурой. Вот показания соседки, портнихи из местного ателье. Зачитать? Не загружаем коммуникации?
– Зачитывай. Пока не гонят.
– «Когда сын в гостях, двери всегда на запоре, даже окна зашторивают. Сын гостит недолго – час, а то и меньше – и тут же отбывает на машине, у него собственная, сам правит. А потом Анфиса хвастается обновами: то пальто демисезонное с норкой, то шуба меховая, то трикотаж импортный. Опять, говорит, прибарахлилась, спасибо сыночку – уважает». А не кажется ли вам, Александр Романович, что уважение это больше на подкуп смахивает?
– С каких пор он высылает ей деньги?
– С первых же дней, как обосновался в Москве, с сорок шестого.
– Даже в студенческие годы, когда жил на стипендию?
– Сахарова говорит, что он и тогда хорошо подрабатывал. Переводами с немецкого для научных журналов. Язык, мол, он в плену выучил.
Выучил. Что может выучить узник гитлеровского концлагеря, кроме приказов и ругани охранников и капо?
– Мы проверяем бухгалтерские архивы соответствующих издательств, – говорит Корецкий. – Гонораров за переводы Сахарова пока не обнаружено.
Еще зацепка.
Я вспоминаю реплику Корецкого о том, что Сахаров иногда пишет матери.
– Она сама читает письма?
– Сама.
– И почерк не показался ей изменившимся?
– Он выстукивает письма на машинке, чтобы ей, мол, было легче читать.
Интересно, зачем оценщику комиссионного магазина так уж необходима пищущая машинка? Неужели только для того, чтобы облегчить чтение писем старушке матери? Непохоже на Пауля, даже в его новой роли. Вероятнее другое: его корреспонденция шире, и среди его адресатов есть лица, кому не следует писать от руки.
– Ермоленко интересовался, – продолжает Корецкий, – не сохранились ли у нее ученические тетради сына, его довоенные письма, поздравительные открытки или документы, лично им написанные. Оказывается, все погибло в конце войны в их сгоревшем от пожара деревянном домике. Самому Сахарову едва удалось спастись, настолько внезапным и сильным был вспыхнувший в доме пожар.
– Причины пожара?
– Она не знает. Решили, что поджег спьяну случайный прохожий, бросивший окурок на крыльцо, где стояла неубранная корзина с мусором, – забора тогда у дома не было.
Я думаю. Могла ли гитлеровская разведка вовремя позаботиться об уничтожении всех следов, связывающих Сахарова с его прошлым? Могла, конечно. И старуху, возможно, ожидала та же участь, что и ученические тетради ее сына. И только безоговорочное признание его сыном, пожалуй, и сохранило ей жизнь, да еще и создало сверхнадежное прикрытие преступнику. А было ли оно честным, это признание, уже не установишь. Минимум сорок тысяч рублей в нынешнем исчислении, полученных за двадцать пять лет от «сына», плюс подарки, общая стоимость которых, вероятно, также исчисляется в тысячах, прочно и глубоко похоронили все ее сомнения, даже если они и были.
– А как отнеслась она к расспросам Ермоленко? Насторожит старуху – насторожится и Сахаров. Что ей стоит предупредить его?
– Любую телеграмму можно прочитать на теплоходе. У вас же в радиорубке. А я думаю, что никакой телеграммы не будет. Схитрил Ермоленко. Представился ей как журналист, собирающий материал для очерков о мужестве советских военнопленных в годы Великой Отечественной войны, в частности о тех, кто остался в живых после гитлеровской лагерной мясорубки. Старуха клюнула наживку не задумываясь.
– Что же сейчас задерживает Ермоленко? – спрашиваю я.
– Надеется разыскать друзей детства Сахарова или тех, кто знал его до войны и, может быть, видел после возвращения.
– Когда же он появится?
– Видимо, завтра. Так условились.
– Ну а теперь условимся мы. Нужны подробности первой встречи Сахарова с матерью. Может быть, есть свидетели, кто-либо присутствовал, заметил что-нибудь – ну, удивление или недоверие: с трудом узнала, скажем. Ее рассказ Ермоленко уже обусловлен сложившимися отношениями Сахаровой и ее псевдосына. Интересны же ее первые рассказы о встрече – наверное, говорила кому-нибудь: ведь в ее окружении это сенсация. И еще. Проведем другую касательную к биографии Сахарова. Свяжись с берлинской госбезопасностью и попроси о помощи. Хорошо бы узнать: жива ли и где находится бывшая невеста гауптштурмфюрера Пауля Гетцке, некая Герта Циммер, дочь известного виноторговца, и в случае ее досягаемости – не сохранились ли у нее какие-либо письма или фотокарточки с автографом Гетцке. Если да – пусть окажут любезность: переснимут и вышлют.
– Попробую, – соглашается Корецкий.
– Действуй, – напутствую я его и выключаю связь.
Теплоход стоит у сочинского причала. В коридорах, салонах и барах ни души – все в городе. Только у бассейна на шлюпочной палубе суетится молодежь: его снова наполнили, и девушки в купальниках, подсвеченные снизу, кажутся пестрыми экзотическими рыбами в зеленоватой цистерне аквариума. Здесь мне делать нечего – стар. Может быть, стар и для молчаливого поединка, который начал с надеждой выиграть без осечки. Смогу ли? Настораживает не только железобетон легенды, но и личность ею прикрытого. Пауль Гетцке не просто военный преступник, скрывшийся в тихом омуте заурядной московской комиссионки. Залег сом на дно под корягу и не подает признаков жизни. Нет! Не зря же его дублировали во встрече со смертью в оккупированной Одессе, и не зря он дублировал незаметно исчезнувшего в германском концлагере Сахарова. Как это было сделано, выяснится впоследствии, а зачем, ясно и сейчас.
Пока же сом лежит под корягой.
С пляжа Галка возвращается одна – Сахаровы остались обедать в городе.
– А потом снова на пляж. У нее даже шкура задубела на солнце, а он из воды не вылезает. Мы с Тамарой три часа провалялись на пляже, пока он плавал.
– За буйки?
– Конечно. Марафонский заплыв на полдня. И знаешь что? Мне все кажется, что он не просто плавает, не из удовольствия…
Галка колеблется, не решаясь высказаться определеннее.
– Тренируется? – подсказываю я.
– Вот именно. Ты не боишься, что он сбежит, скажем, в Батуми? Граница рядом.
– Не сбежит. Во-первых, это не просто граница, это наша граница. Даже с аквалангом не проскользнешь. А во-вторых, он слишком уверен в своей безопасности. – При желании он мог бы остаться за пределами нашей страны в одной из своих туристских поездок. Ведь у него наверняка были такие поездки?
– Тамара говорит, что были. Кажется, в Чехословакию ездили или в Швецию. Куда-то еще.
– В Чехословакию он ездил, возможно, только для связи с кем-нибудь, кто одновременно туда приезжал с Запада. А в Швеции вполне мог остаться. Но не остался, как видишь.
– Тогда не возникала опасность разоблачения.
Галка, наверно, права. Опасность разоблачения возникла. Он, безусловно, узнал и меня и Галку еще на морском вокзале в Одессе. Поверил ли он в мой юридический камуфляж? Вероятно, нет. Члена коллегии защитников я сыграл наудачу с апломбом, но, как говорится, по касательной, неглубоко и неубедительно. Близость Галки к криминалистике, должно быть, насторожила.
Я пробую представить себя на его месте.
Первая реакция, понятно, настороженность. Гриднев и Галка, конечно, узнали его, но скрывают, делают вид, что поверили в гедониста из комиссионного магазина, любителя вкусно и сытно жить. А если игра, то зачем? Сомневаются, не убеждены, растеряны, или же, замаскировавшись, решительно начали, как у них говорят, разоблачение военного преступника? Любительски неумело или опираясь на специальную выучку профессионалов? Вероятнее первое. Сначала присмотреться, прислушаться, разглядеть получше, проверить поточнее, а потом уже действовать, на ходу передоверяя розыск специалистам этого дела. А куда пойдут специалисты? В архивы, искать следы Пауля Гетцке – будем считаться с их терминологией, – казнен по приговору одесского подполья, а довоенный Сахаров почему-то не оставил следов. Ни школьных тетрадок, ни дневников, ни писем. Документация Наро-Фоминского райвоенкомата, где призывался Сахаров, утрачена в годы войны, архивы гитлеровских концлагерей уничтожены в панике германского отступления, документированная биография Сахарова начинается с возвращения из плена. Чистенькая биография, без пятнышка, подкрепленная неопровержимым свидетельством матери, радостно встретившей своего без вести пропавшего сына.
И уймутся сыщики, как бы ни божился Гриднев, что я – Гетцке, а не Сахаров.
Так предположительно может рассуждать Сахаров, судя по его поведению на борту «Котляревского». А заплывы? Почему же не поплавать, если умеешь.
– Между прочим, все сходится, даже пасьянсы. Только не Тамара – он сам их раскладывает. Страстишка. О пасьянсе Бисмарка поэтому пришлось умолчать.
Тон у Галки бодрый, с этакой самоуверенностью удачливого рыбака, твердо рассчитывающего на то, что рыба от него не уйдет. Охладим.
– Пасьянсы, Галочка, на весах Фемиды как доказательство идентичности Сахаров-Гетцке весят не больше, чем его манера закуривать, купаться и грызть ногти. А на его чаше весов – гиря. Весомая. Короче говоря, в Апрелевке, под Москвой, живет родная мать Сахарова.
Галка недоумевает.
– Почему в Апрелевке? Ты же сказал – в Одессе.
– В Одессе живет Волошина, а в Апрелевке – Сахарова.
Галка пугается.
– Мать настоящего?
– Мать настоящего.
– Неужели же она поверила и признала этого?
– Увы.
– Значит, мы ошиблись.
У Галки бледность сквозь загар матово-серая. Я рассказываю Галке о послевоенной биографии Сахарова, не скрывая своих сомнений. Ошиблись? Не убежден. Конечно, признание матери – беспроигрышный вариант, но…
– Что меня смущает, Галчонок? Личность матери. Какая мать – не пенсионерка, не инвалид, а работающая, с вполне приличным заработком, согласится получать от сына-студента, не имеющего ни специальности, ни штатной работы, нынешних двести, а тогда по две тысячи рублей ежемесячно? Говорит, что сын хорошо подрабатывал переводами с немецкого языка. Оставим «язык» и вникнем в «переводы». Можно ли было зарабатывать в конце сороковых – в начале пятидесятых годов, не будучи специалистом-переводчиком, случайными переводами не менее трех тысяч в месяц? Две ведь он посылал матери, а самому что-то нужно было: квартира, питание, транспорт, кино, девушки – не монахом жил. И, посуди, какая мать, даже простая полуграмотная женщина, не заподозрила бы чего-то нечистого в происхождении таких денег у рядового студента? А эта – учительница, интеллигентка – даже не задумалась и, хотя учителей в подмосковных школах совсем не избыток, тотчас же ушла на пенсию, как только закон позволил. Чтобы ничто не мешало клубничку возделывать да на рынок сплавлять. И как легко она, без огорчения, без обиды, отказалась от личных встреч, согласилась на подмену их реденькой даже не перепиской, а просто отпиской на пишущей машинке.
Галка безжалостно подытоживает мои экскурсы в психику Сахарова.
Я не прерываю, жду.
– Может быть, вызвать Волошину из Одессы? – вдруг спрашивает она, – Настоящая мать против псевдоматери.
– Волошиной сейчас дороже всего собственное спокойствие. Сына она фактически потеряла еще до войны, во время войны не вернула его, мысленно похоронила после взрыва партизанской гранаты и воскрешать сейчас едва ли захочет. Тем более для скамьи подсудимых.
– Откажется от признания?
– Убежден.
– А Сахарова так просто не откажется.
– Просто – да. А если усложнить? Если доказать опасность избранной ею позиции, убедить, что Сахаров-Гетцке все равно будет разоблачен?
В ответе я не нуждался: на лице Галки было написано все, что она думает. Фактор времени! Разоблачить Волошина-Гетцке необходимо до его возвращения в Москву, иначе он оборвет все связи и затаится. Еще раньше поэтому должен состояться решающий разговор с матерью Сахарова – ведь Гетцке может предупредить ее письменно или по телеграфу. До нынешнего дня он этого не сделал: из Одессы не мог, в Ялте я не отходил от него ни на шаг, а телеграфировать с теплохода не отважится, понимая, что это будет прямой уликой. Значит, телеграмму он мог послать только из Сочи сегодня, после того как избавился от наблюдения Галки, вернувшейся на теплоход. Личного телефона у матери Сахарова в Апрелевке нет, поэтому междугородная телефонная связь исключается, но Гетцке мог позвонить и кому-либо из своих агентов, поручив ему предупредить или обезвредить Сахарову.
– Обедай одна, Галина. Я иду в город, – говорю я.
Галка ни о чем не спрашивает: все поняла. Только подсказывает:
– Смотри не столкнись. Сегодня они обедают, наверное, где-нибудь поблизости от пляжа. Я думаю – успеешь.
И я успел.
К сожалению, старого друга моего, Николая Петровича, в управлении не оказалось: отдыхал где-то у себя на Полтавщине. Однако Корецкий времени не терял: о расследовании здесь знали, из Москвы шифрограмма пришла, и вежливый и решительный майор обещал сделать все, что требовалось: получить разрешение прокурора на арест местной корреспонденции Сахарова, задержать письма и телеграммы, отправленные им в подмосковный поселок Апрелевку, а также проследить все его телеграфные и телефонные переговоры с Москвой, имеющие хотя бы косвенное отношение к интересующей нас ситуации.
Всю информацию я должен был получить завтра утром на теплоходе после его прибытия в Сухуми.
Тут же я связался с Москвой и Сухуми. В Сухуми потребовал задержать до проверки всю телеграфную корреспонденцию, адресованную Сахарову до востребования, а в Москве снова вызвал Корецкого.
– Что случилось? – удивился тот.
– Проследите за Сахаровой. Ее могут предупредить или даже устранить – не исключена и такая возможность. Не прозевайте. Проконтролируй всю ее переписку, в особенности телеграммы на ее имя, которые могут прийти в эти дни. Вообще с ней требуется разговор по душам, откровенный и бесхитростный, – не сомневаюсь, что поймет. Только с таким разговором придется подождать – нет еще у нас данных для этого разговора.
– Между прочим, звонил Ермоленко.
– Есть новости?
– Нашел кончик ниточки к однополчанину Сахарова. Подробности завтра к вечеру.
– Только учти: у нас в запасе четыре дня. А точнее, даже три. В воскресенье с трапа «Котляревского» на одесский причал должен сойти уже Пауль Гетцке, а не Михаил Сахаров. И сойти с полагающимся эскортом. Вот так.
На теплоход возвращаюсь раньше Сахаровых. Отлично. Не придется подыскивать объяснения своей внеплановой экскурсии в город.