– Ты?
– Я.
– Что-нибудь случилось?
– Да.
– Погоди минутку, я оденусь.
Я постоял в двери, потом шагнул в комнату, освещенную огарком свечи.
Галка была уже в халатике и поправляла сбившиеся на лоб волосы.
– Провал, – сказал я и сел к столу.
Галка закрыла рот рукой, чтобы не вскрикнуть.
– Седой?
– Пока только я.
И я рассказал Галке о разговоре в гестапо.
– Надо тебе бежать. И немедленно.
– Куда и как?
– У тебя же есть ночной типографский пропуск.
– Пропуск отобрали в гестапо.
– Попробуй тем же путем вернуться домой. Я предупрежу товарищей.
– О том, что я прокаженный? Не поможет. Пауль заберет всех моих школьных друзей. Для профилактики. Первой будешь ты.
– Я скроюсь. Других предупредим. Важно дождаться возвращения Седого. Что-нибудь придумает.
– У нас нет времени.
– Что же ты предлагаешь?
– Уничтожить Павла. Пострадаю только я.
– Чему поможет это самопожертвование?
– Подполью.
Галка задумалась. В свете огарка ее лицо казалось серым, как асфальт.
– Есть выход. Я разбужу Тимчука. Ты знаешь, ему нужно постучать в стенку с лестницы. Спит чутко.
Через десять минут явился Тимчук, заспанный, но одетый и с автоматом через плечо.
– У нас добрых три годыны, – сказал, выслушав. – Выведу вас как арестованных без ночных пропусков, вроде бы в комендатуру, а на самом деле к Кривобалковским катакомбам. Вход знаю.
– А патруль?
– Прошмыгнем. Если не поверят, кончим. Больше двух человек не ходят. Ты одного, я другого. – Он протянул мне новенький «вальтер». – Стреляй в упор, прижав дуло к телу, – меньше шума.
Как мы дошли, вспоминать не хотелось. Длинно и муторно. Но все-таки я доказал Паулю Гетцке, что даже один просчет в партии может окончиться поражением сильнейшего.
Потом нам сказали, что гауптштурмфюрер Гетцке бренное свое существование закончил. Его убили гранатой на Соборной площади, когда он, выйдя из машины, зачем-то пошел к киоску напротив. Узнали Гетцке только по документам, так как лицо было обезображено взрывом гранаты.
Повторяю, я долго жалел потом, что то была не моя граната.
Лента воспоминаний раскручивается и исчезает. Я встаю с кресла и подымаюсь на капитанскую палубу. Капитан встречает меня в точно сотканном из сахарной пудры мундире с пуговицами и нашивками, отливающими червонным золотом. Он высок, русоволос и красив, этакий экранный вариант моряка. Создает же Господь Бог такую картинную человеческую породу.
К тому же он еще и умен.
Внимательно рассмотрев мое служебное удостоверение, он приглашает меня в кабинет. Хорошие копии Тернера и обрамленная тонким багетом гравюра легендарного парусника «Катти Сарк» украшают стены.
– Чем обязан? – спрашивает он.
– Есть подозрение, что один из пассажиров рейса выдает себя за другого. Пока только подозрение. Возможно, это честный советский гражданин, а быть может, государственный преступник. Хорошо замаскированный и очень опасный.
– Что требуется от меня?
– Обеспечить мне радиотелефонную связь с Одессой, а возможно, и с Москвой. Гарантировать полную секретность операции.
– А если он сойдет в первом порту? Скажем, здесь же, в Ялте, или в Сочи?
– Пока он, надеюсь, ничего не подозревает. Да и невыгодно ему раскрываться: он уверен, что против него никаких доказательств.
– Я не должен знать, кого вы подозреваете?
– Фамилия его Сахаров. Сидит с женой за нашим столиком в ресторане. Никаких инцидентов в пути, полагаю, не будет.
В радиорубке я связываюсь по радиотелефону сначала с Одессой. Полковника Евсея Руженко знаю лично, представлений не требуется, и разговор начинается сразу же, без преамбулы.
– Звоню с теплохода «Иван Котляревский». Стоим в Ялте.
– В отпуску?
– Прервал отпуск. Срочное дело, Евсей.
– Излагай.
– Есть подозрительный человек среди пассажиров. Проверить надо. И немедленно. Узнай все, что известно из сохранившихся в Одессе немецких архивов времен оккупации о следователе гестапо гауптштурмфюрере Гетцке. Пауль Гетцке. Записал? Он же Павел Волошин, родившийся и учившийся в Одессе. Кстати, в одной школе со мной. Как он попал в Германию и превратился в Пауля Гетцке, рассказывать долго. Узнаешь у Тимчука – тоже соученика, а сейчас крановщика в одесском порту. Под именем Гетцке, точнее фон Гетцке, Павел и вернулся в Одессу в сорок втором году. А в конце сорок третьего его убили на площади Советской Армии, бывшей Соборной. Подробности найдешь в архивах. Лично я думаю, что это камуфляж: убит другой с документами Гетцке, с дальним расчетом, понимаешь? В общем, для опознания мне нужны, если сохранились, его фотокарточки и образцы почерка. Разыщи также оставшихся в живых свидетелей, которые могут вспомнить что-либо о его привычках, вкусах, манерах и особенностях поведения. Меня интересуют не допросы, а поведение вне службы. Может быть, уцелели его неотправленные письма на родину или, что более вероятно, какие-нибудь записки, пометки на документах, резолюции. Имеются ли сведения о его друзьях и родственниках в Германии.
– Ясно.
– Материал шли по фототелеграфу на адрес нашего ведомства в Сочи, а лично со мной связывайся в любое время на теплоходе.
– Бу… еде, как говорит Райкин. Все?
– Пока все.
В Москве тем же способом по радио связываюсь со своим непосредственным помощником и заместителем майором Корецким. Кратко объяснив, откуда и зачем я звоню, тщательно перечисляю все, что необходимо сделать сегодня и завтра.
– Единственное неизвестное в уравнении – личность самого Сахарова. Подробности метаморфозы Волошин-Гетцке узнаешь от подполковника Руженко в Одессе. Свяжись немедленно. Кстати, обсудишь и возможности дальнейшего превращения Гетцке в оценщика московской комиссионки Сахарова. Бесспорных доказательств этого превращения у меня нет – только личные впечатления и несколько схожих примет. Нужно что-то более веское. Вот и попробуем это веское отыскать. Возраст у Сахарова приблизительно мой: пятьдесят два – пятьдесят три. По его биографии – воевал, был в плену, освобожден американцами и возвращен (выясни: беспрепятственно или со скрипом) на родину, в Москву. Учти, что из биографии его для нас существенны главным образом довоенный и военный периоды, а также пребывание в плену вплоть до проверки его по возвращении в расположение наших частей. Очень важны фотоснимки довоенного и военного периодов, письма, записки и вообще образцы его почерка того времени. Есть ли родные и знакомые, знавшие его до войны, во время войны и особенно в лагере военнопленных до освобождения его американским командованием. Интересно, встречались ли они с ним после его возвращения из плена и не нашли ли каких-либо странностей, не соответствовавших его прежним привычкам, манерам, облику и характеру.
– Месяцы работы, – слышу я в ответ.
– Месяцы сожми до недели. Сегодня вторник, а в субботу я должен знать, тот ли это Сахаров, за которого он себя выдает. Держи связь со мной через капитана «Котляревского», а образцы почерка и фотоснимки передавай по фототелеграфу в Сочи, Сухуми, Батуми и Новороссийск. Завтра мы будем в Сочи, послезавтра в Сухуми и так далее. Ночь плывем, день стоим. И еще: все добытое должно извлекаться осторожно, так, чтобы у опрашиваемого не возникло никакого беспокойства и тревоги. Лучше всего действовать под видом фронтового друга, интересующегося судьбой своего соратника. Теперь главное. Доложи генералу обо всем, что я тебе рассказал, и попроси разрешения на расследование. Это прежде всего. Если разрешит – а, думаю, так и будет, – создавай группу. Подбери лучших. Виктора, например.
– У Виктора срочное задание.
– Ну Ермоленко. Остальных на твое усмотрение.
Возвращаюсь в каюту и нахожу Галку, аппетитно высасывающую сладкую мякоть груши.
– Как развиваются события? – спрашивает она, лукаво прищурив глаз.
– События? Какие события? – делаю невинное лицо и получаю в ответ Галкино привычное:
– Не финти.
Удивление в квадрате. Не проходит: Галка безжалостно анатомирует:
– Тебя что-то заинтересовало в Тамаркином муже. Вы еще на причале с Тимчуком к нему присматривались. Думаешь, не заметила? Заметила. И за обедом ты явно играл. Во-первых, скрыл от него свою профессию…
– Почему? Я и в самом деле юрист.
– Но не член коллегии защитников. Во-вторых, твои актерские интонации – я-то их отлично знаю. Наигранное безразличие и чем-то обостренный интерес. Так ведь?
– Допустим.
– Может быть, это не государственная тайна и не закрытая для простого смертного?
– Для тебя нет. Даже больше: твоя работа в институте криминалистики, близость к одному нашему общему делу в прошлом. твой здравый смысл и умение отличать в поведении человека ложь от правды и фальшь от искренности позволяют включить тебя в группу.
– Ничего не понимаю. Какая группа?
– Ты и я. Нас поддерживают одновременно Москва и Одесса.
– Шутишь?
– Насчет группы – да. А серьезно – начинаем расследование, как только придет «добро» из Москвы. Словом, отпуск кончился, как верно отметил упомянутый тобою Тимчук.
– А нельзя без загадок?
– Загадка только одна. Кто такой Сахаров?
– Откуда этот внезапный и непонятный для меня интерес?
Пришлось раскрутить перед Галкой ту же ленту воспоминаний. Галка слушала серьезно и взволнованно, отражая на лице всю смену эмоций – от тревоги до недоверчивости. К концу моего рассказа последняя явно пересилила.
– Пауль Гетцке – Сахаров? Но его же убили в конце сорок третьего.
– По лицу убитого узнать не могли: оно было обезображено взрывом гранаты. Личность его установлена только по документам.
– Но задание ликвидировать Гетцке было же согласовано с Седым.
– Несомненно. Но в кого бросил гранату Терентий Саблин, боевик из второй группы Седого, мы так и не узнали. Терентий был убит осколком той же гранаты.
– Значит, предполагаешь камуфляж?
– Не я один. Предполагал и Седой. Только у нас не было доказательств.
– А какие были основания для такого предположения?
– Вторая граната. Один из наших пареньков, страховавший Терентия, слышал два взрыва, один за другим. У Терентия была всего одна граната. Кто же бросил вторую? И зачем? Возникло предположение, что о подготовке покушения на Гетцке знали в гестапо и вместо Пауля подставили, другого с его документами.
– Не могу понять, – вздыхает Галка.
– Чего?
– Смысл подстановки ясен. А вторая граната зачем?
– Чтобы нельзя было опознать убитого. Терентий бросал под ноги – удар мог пощадить лицо. Вторую гранату бросили в голову.
– Не проще ли было Паулю перевестись из Одессы, не прибегая к столь сложным и кровавым мистификациям?
Я уже не могу сидеть. Я хожу взад и вперед между койками каюты, размышляя вслух.
– Видишь ли, во-первых, Волошин-Гетцке игрок. В картах – блеф и риск, в шахматах – неожиданность и атака. Таков он и в жизни. «Проще» для него неинтересный тактический ход. Во-вторых, у берлинского начальства Пауля были, по-видимому, на него свои расчеты. Уже тогда гитлеровская разведка забрасывала к нам и в сопредельные славянские страны специально подобранных агентов на длительное оседание. Посылали человека на случай, если понадобится в будущем. Жил бы законспирированный, незаметный до того, пока не потребуется, Гетцке был для этого идеальным кандидатом. Родной для него русский язык, знание правовых норм и моральных устоев советского общества, его эстетических вкусов и бытовых черт плюс преуспевающая деятельность на гестаповском поприще и наиболее ценимые качества империалистического разведчика – ум, хитрость, жестокость и неразборчивость в средствах. Все остальное уже было делом техники.
– А почему ты решил, что Сахаров – это Волошин?
– Узнал его. И не я один.
– Видела. На причале. – Тон Галки уже становился чуть ироничным. – Интересно, по каким признакам вы его узнали? Я, например, и сейчас не узнаю.
– Ты знала его мальчиком. В эсэсовском мундире не видела. В «Пассаже» он не жил, по улицам разъезжал в машине, а в гестапо, к счастью, тебя не допрашивал.
– Пусть так. Но за три десятка лет человек иногда меняется до неузнаваемости.
– Например, отращивает бороду.
– Давай без сарказма, – уже сердится Галка. – Я не знаю, потому и спрашиваю.
– А я и объясняю. Ты знала Павлика Волошина, но не встречалась с Паулем Гетцке. А мы с Тимчуком встречались. И неоднократно. Лицом к лицу, как говорится.
– И что же в лице Сахарова оказалось волошинским?
– Во-первых, глаза. Или, точнее, что-то общее в них, собирательное: холодное недоверие к собеседнику, колючий огонек, умение скрывать что-то свое, подспудное, другим неизвестное. Я не могу сформулировать точнее эту общность глаз, но, заглянув в глаза Сахарова, внутренне содрогнулся – столь знакомыми они мне показались.
– Это не для прокуратуры.
– Конечно. Впечатление не доказательство: показалось, приснилось, привиделось. Есть, правда, и другая общность портрета. Похожи лоб, высокий взлет бровей, ноздри хищника, маленькие уши. Увы, все это не «особые приметы» – найдешь у множества лиц в толпе. Но есть какие-то штрихи индивидуальности, неповторимые оттенки личности, характерные, присущие только одному человеку привычки. Один пробует языком когда-то беспокоивший его зуб, отчего лицо чуть-чуть кривится и морщится. Другой в минуту задумчивости теребит мочку уха, третий предпочитает чесать затылок, четвертый полуприкрывает рукою рот, когда удивляется. По таким привычкам часто безошибочно угадываешь сходство.
Галка напряженно молчит, думает. Глаза по-прежнему недоверчивы.
– У Павлика была своя манера входить в воду с пляжа, – вспоминает она, – нырял под волну на мелководье и плыл под водой, пока позволяло дыхание, затем выскакивал на волну, как дельфин, и уплывал далеко в море, почти невидный с берега. Впрочем, это тоже не «особая примета». Так купаются многие.
– В том числе и Сахаров.
– Где это ты видел?
– На пляже в Ялте, когда вы уезжали на экскурсию.
– Смешно.
– Скорее любопытно. Не «особая примета», согласен. Но есть и особая. У Павлика Волошина, когда он начал курить, появилась и своя манера закуривать: затянуться, вынуть сигарету изо рта двумя пальцами, отставив мизинец – этакий одесский лихаческий шик, – и посмотреть на тлеющий огонек папиросы. Точь-в-точь так же закуривает и Сахаров. Привычка настолько слилась с его личностью, что он забыл о ней, как об «особой примете». Мелкий просчет, но просчет.
– А ты рискнешь утверждать, что такая же мальчишеская привычка не сохранилась с детских лет и у некоего Сахарова?
– Не рискну, конечно. Приметы не убеждают, а настораживают.
– А шрам? – вдруг вспоминает Галка. – У Павлика его не было.
– Возможна пластическая операция.
– Не подгоняешь ли ты доказательства к версии? Бывают такие следователи.
– Знаю, что бывают. Повторяю, я еще ни в чем не убежден, но причин для настораживания все больше и больше. Тут уже не только мистика инстуиции и случайность совпадений «особых примет», настораживают и шероховатости в биографии Сахарова.
– Успел узнать?
– Да, из его рассказа. Кстати, говорит о важных событиях с полнейшим безразличием к теме, с какой-то подчеркнутой равнодушной интонацией. Как о нечто само собою разумеющемся. Воевал, был в плену, сидел в лагере для военнопленных, освобожден американцами, и, по-видимому, без всяких сложностей.
– Н-да… – задумывается Галка.
Искорки недоверия в ее глазах гаснут. Глаза уже не щурятся, они широко открыты, сосредоточенны и серьезны.
– Обычный в те годы способ заброски агента, – говорит она. – Придется проверять по двум каналам.
– Уже начал. Пока ты любовалась алупкинскими красотами, я переговорил с Москвой и Одессой. Завтра получу первую информацию.
Разговор обрывается, мы приходим к одной мысли, которой будут теперь отданы все наши думы, силы и чувства.
– А все-таки жаль, – говорит она, – что отпуск кончился.
Завтракаем на подходе к Сочи. На палубе тридцать градусов в тени, а здесь, в ресторане, кондиционеры снижают жару до восемнадцати. Свежо и прохладно. Официантки в накрахмаленных фартучках разносят кофе по-варшавски с пастеризованным молоком.
Разговор не клеится. Сахаров, как и вчера, молчалив и сумрачен. Тамара злится – должно быть, поссорилась с мужем; вышла к завтраку с покрасневшими веками и разговаривает только с Галкой о предстоящей экскурсии в Мацесту и Хосту.
Я молча дожевываю сырники и вздыхаю:
– Предпочел бы хороший бифштекс по-деревенски.
Когда-то у Волошиных их очень хорошо готовила домработница Васса.
Он спрашивает:
– Почему по-деревенски?
– С поджаренным луком, – поясняю я. – Так он когда-то именовался в ресторанных меню.
– Не знаю, – пожимает он плечами, – до войны по ресторанам не хаживал. А сейчас они без названия. Просто бифштекс с луком. Лучше всего их готовят в «Берлине».
– В Берлине? – недоумеваю я.
– Я имею в виду ресторан «Берлин», – снисходительно поясняет он.
– В Одессе в «Лондонской» готовят не хуже, – заступается за Одессу Галка.
– Что это за «Лондонская»? – интересуется Сахаров.
Я вмешиваюсь:
– Так называлась раньше гостиница «Одесса» на Приморском бульваре. По привычке старые одесситы ее и сейчас называют «Лондонской».
– С раскрашенным Нептуном в садике? – улыбается Сахаров. – В воскресенье с Тамарой там обедали. Неплохо. А вы, значит, тоже одессит?
Спрашивает он, как обычно, лениво, без особой заинтересованности. Именно так спросил бы Сахаров. Если же это Пауль, то не узнать меня он не мог, и вопрос, конечно, наигран. Кстати говоря, мастерски, по актерской терминологии – «в образе».
Ну а мой «образ» позволяет не лгать.
– Конечно, одессит. Вместе с Галиной в одной школе учились.
– И воевали в Одессе?
– Оба. Вместе были в оккупации. В партизанском подполье.
– Страшно было?
– На войне везде страшно.
– Верно, – соглашается он. – В плену тоже было горше горького. А что сильнее – страх перед смертью в открытом бою или ежедневный поединок с гестапо?
Если Сахаров – это Пауль, то он допускает просчет. Подлинный Сахаров не должен был бы интересоваться чужой и безразличной ему Одессой, да еще в далекие оккупационные годы. Тогда ему, Сахарову, как говорит он сейчас, самому было несладко, и обмениваться воспоминаниями такой Сахаров едва ли бы стал. Тут Пауль из «образа» вышел.
И я с готовностью подымаю перчатку.
– Страх смерти на войне дело привычное. О нем забываешь, в подполье тем более. Нет ни бомбежек, ни артобстрела. Поединок с гестапо, конечно, не игра в очко, но мы выигрывали и такие поединки. Да и не раз.
Я посмотрел на Галку – она порывалась что-то сказать, но не сказала. И Сахаров перехватил этот взгляд. Он снова «в образе», задумчивый и незаинтересованный. Понял ли он свой актерский просчет, малюсенький, но все же просчет, или настолько убежден в своей неразоблачимости. что ничего и никого не боится? Это совсем в духе Пауля. Игрок всегда игрок – врожденное свойство характера не заслонишь никакой маской.
Похоже, что он играет наверняка. Узнал, но не боится, хорошо замаскирован и может поиграть со мной в кошки-мышки. Пока мои данные – воспоминания, ощущения, приметы, предположения – все это, как говорит Галка, не для прокуратуры. Акул не ловят на удочку – нужен гарпун.
Может быть, мне даст его Одесса или Москва?
Долго ждать не приходится. К столу подходит официантка и, нагнувшись ко мне, тихо спрашивает:
– Вы товарищ Гриднев Александр Романович?
– Так точно.
– Капитан вас просит подняться к нему на мостик.
– Интересно, зачем это вы ему понадобились? – неожиданно любопытствует Сахаров.
Я мгновенно импровизирую:
– Так ведь это наш старый одесский знакомый. С его помощью мы и получили эту каюту. Ведь билеты на круиз давно распроданы.
– Я знаю, – тянет Сахаров. – А как зовут вашего капитана?
– Невельский Борис Арсентьевич. Старинная родовая фамилия русских мореплавателей и землепроходцев.
Хорошо, что я предусмотрительно узнал имя и отчество капитана. Но с какой стати Сахаров спросил меня об этом? Проверить? Поймать на сымпровизированной выдумке? Пожалуй, когда я уйду, он с пристрастием допросит Галку. Ничего, она вывернется.
Я подымаюсь на капитанскую палубу, припоминая все сказанное за столом. Ничего особенного. Мелочи, нюансы. Например, демонстративное подчеркивание своего незнания Одессы, его интерес к нашим переживаниям в одесском подполье, но, может быть, мне только это показалось. Ладно, подождем.
Капитан выходит навстречу мне к верхнему трапу.
– Скорее в радиорубку, – торопит он. – Вас уже ждут.
Меня действительно ждет у радиотелефона в Одессе Евсей Руженко.
– Долго же ты добирался из ресторана. Минут десять жду, – ворчит он.
– Да, но, сам понимаешь, я не хотел показать Сахарову, что спешу к телефону. Тем более это его, кажется, заинтересовало.
– Сахаров – это воскресший Гетцке?
– Есть такая думка.
– Подтверждается думка. Донесением Тележникова секретарю подпольного райкома.
– Какого Тележникова?
– Ты же в его группе был. Седого не помнишь?
– Седого забыть нельзя. Забыл, что он Тележников. Старею. Так о чем донесение?
– О двух гранатах. Не наша граната убила Гетцке.
– Я это знаю.
– Тележников уверен, что нам вместо Гетцке подсунули другого.
– Это я тоже знаю. Меня интересует его досье.
– Досье нет. Или его вообще не было, или его изъяли заранее, еще до отступления.
– Я так и предполагал. Что же удалось узнать?
– Мало. Нет ни его фото, ни образцов почерка. Ни одной его записки, ни одного документа, им подписанного. Со свидетелями его деятельности тоже не блеск. Никто из попавших к нему в лапы не уцелел. Хозяйка квартиры, где он жил, бесследно исчезла во время отступления последних немецких частей из Одессы. Осталась в живых лишь ее дочь, находившаяся в то время у родственников в Лузановке. Ей было тогда десять лет, и многого она, естественно, не запомнила. Помнит красивого офицера, хорошо говорившего по-русски, нигде не сорившего и даже пепел от сигарет никогда не ронявшего на пол. Вот ее собственные слова: «Он курил только безмундштучные сигареты, курил медленно, любуясь столбиком пепла. Как-то подозвал меня и сказал: “Смотри, девочка, как умирает сигарета. Словно человек. Остается труп, прах, который рассыплется”. Иногда он с мамой раскладывал пасьянсы и даже научил ее какому-то особенному, не помню названия. Кажется, по имени какого-то короля или Бисмарка».
– А еще? – нажимаю я.
– Еще Тимчук.
– Тимчука оставь. Я уже говорил с ним в Одессе.
– Он добавляет одну деталь, о которой тебе не рассказывал. В минуты раздражения или недовольства чем-либо Гетцке кусал ногти. Точнее, один только ноготь. На мизинце левой руки он всегда был обкусан.
– Это все?
– Скажешь, мало за одни сутки! Но мы еще кое-что выловили. Мать Гетцке, Мария Сергеевна Волошина, до сих пор живет в Одессе. Говорит следующее: «Павлик и в детстве кусал мизинец, я корила его, даже по рукам била – не отучила. Осталась эта привычка у него и когда он вернулся сюда уже в роли немецкого офицера. Я уже не делала ему замечаний: он был совсем, совсем чужой, даже не русский. Друзей у него не было, девушек его я не знаю. Хотя, правда, он рассказывал мне об одной, дочери какого-то виноторговца в Берлине. Имя ее Герта Циммер, я запомнила точно: очень уж смешная фамилия. Павлик говорил, что даже хотел жениться на ней, но немецкая мачеха его, баронесса, не дала согласия на брак, пригрозив, что лишит наследства». Пока все.
– Как ты сказал – Герта Циммер?
– Точно.
– Спасибо. Это уже улов. Продолжай в том же духе. Документацию перешли мне в Москву. А связь поддерживай с «Котляревским» с ведома и разрешения капитана.
– Хороший мужик. Знаю.
– Очень уж элегантен.
– В загранрейсах требуется. И в своем деле, и в отношениях с людьми безупречен. Можешь полагаться на него в любой ситуации….
Капитан предупредительно встречает меня у входа в свою суперкаюту.
– Заходите, Александр Романович. Очень хочется полюбопытствовать.
– Что ж, полюбопытствуйте.
– Угощу вас настоящим ямайским ромом, остался от марсельского рейса.
– В другой раз с удовольствием. А сейчас, сами понимаете, разговаривал с Одессой, надо кое-что осмыслить и взвесить.
– А как ведет себя неизвестный в заданном уравнении?
– С отменным спокойствием.
– Не сбежит?
– Не думаю. Очень в себе уверен. Кстати, он был за столом в ресторане, когда официантка передала мне ваше приглашение, и крайне заинтересовался. Ну, я и сымпровизировал, сказав, что мы с вами знакомы еще по Одессе и даже каюту на теплоходе получили с вашей помощью. Не возражаете? Тогда просьба: разрешите зайти к вам с женой, когда будете свободны. Версия закрепится, и я могу уже без подозрений навещать вас, когда это потребуется.
– Превосходно, – дружески улыбается капитан, – сегодня же вечером и приходите ужинать. Уверяю вас, что ужин будет не хуже, чем в ресторане.
– И с ямайским ромом? – спросил я.
– И с ямайским ромом.