В сорок пятом СМЕРШ, войдя в Драгоценку, принялся всех мужчин Трёхречья просеивать, выявляя в первую голову тех, кто перешёл границу после Гражданской войны в возрасте совершеннолетия, кто воевал на стороне белых, кто из «тридцатников» – от коллективизации бежал в Трёхречье. Поселковым атаманам вручили тайные списки мужчин, которым не следовало отлучаться из деревень. Их вызывали, расспрашивали. Отец знал нескольких мужиков, тех, кто похитрее, они по-тихому смылись на период работы СМЕРШа на далёкие заимки. И отсиделись. Редко кого искали. Смершевцам хватало и без того человеческого материала. А эти, пока смершевцы не ушли, не появлялись в деревнях, тем и спаслись. Кто-то из мужиков погорел по своей наивности, генетической честности. О чём-то из своей биографии можно было умолчать. Они по простоте душевной – ум на уловки не изощрён – без утайки всё вываливали. Не могли предположить: расспросы ведутся неспроста, даже маленькая зацепка может привести к трагедии. Доверчиво отнеслись к заверениям смершевцев, дескать, простая формальность…
Как-то, я уже армию отслужил, собираюсь в клуб на танцы (у родителей в Троебратном жил), заходит мужик. Отец обрадовался:
– О, Иван Ильич! Проходи, дорогой гость.
На следующий день с отцом дрова пилим, он говорит:
– Вот судьба у человека.
И рассказал про Ивана Ильича Салохина, земляка-трёхреченца, в Казахстане он жил в деревне Белоглиновка Пресногорьковского района. Салохин из «тридцатников», ушёл в тридцать первом году в Трёхречье из Кузнецово. Не всем удавалось перевезти семью за Аргунь, а он ухитрился. Исключительной сметки был мужик. Как только СМЕРШ начал дёргать односельчан к себе, Салохин сделал для себя вывод: лучше подальше держаться от всяких проверок. И тайком улизнул на заимку. Скорее всего, отсиделся бы там. Да бес внедрил мысль сходить проведать жену, куревом заодно запастись. На одну ночь скрытно приехал, но тайное сделалось по доносу соседа явью. Тому не вовремя приспичило выйти до ветру и засёк, как Иван Ильич перемахнул забор и побежал через ограду к своему зимовью.
Оказался Салохин в лагере в Караганде. И задумал побег. У Солженицына в «Архипелаге ГУЛАГ» одна глава посвящена героическим попыткам зеков вырваться на волю: подкопы на сотни метров за колючку делали, отчаянные прорывы устраивали. Но мало кому удавалось обрести свободу. Салохин подорвал из лагеря в 1948 году. Я не запомнил детально, но как-то он ухитрился в уголь зарыться и в полувагоне с шахты отбыл. Человеком был отчаянным, рискованным и сообразительным. Не скажу, в угле он до Борзи доехал или перебирался на другие товарняки… Главное, цели своей добился… Салохин рассказывал:
– Еду, ночь кромешная, темнота чернющая, состав останавливается, слышу, кто-то кричит: «Да Борзя это! Борзя! Дыра засранная!» А я чуть в голос «ура» не закричал!
Родное Забайкалье! С превеликой осторожностью пробрался к границе… Перемахнул через Аргунь. И охранников лагеря с носом оставил, и пограничников, наших и китайских, вокруг пальца обвёл. Порубежье с Китаем на то время охранялось серьёзно, да отчаянный казак как никто знал особенности местности. Переплыл Аргунь, а тут уже, считай, дома. Вот и желанная Драгоценка. Сколько раз в лагере на нарах грезился этот райский уголок, самый для него прекрасный на всей земле. Мечтал о родном доме, детках, жене, работе в поле, охоте, рыбалке… Запомнилось мне, что страшно любил он рыбалку. С азартом рассказывал отцу, каких налимов на перемёт по весне ловил…
Возвращения к райской жизни не получилось. Передохнуть-то Салохин передохнул, с полмесяца пожил, а потом китайские власти перебежчика арестовали. И вернули в Советский Союз: ваш зэк, сами и разбирайтесь. Очутился Иван Ильич в том же лагере, откуда удрал.
– Боялся, – рассказывал, – охранники забьют до смерти. Нет, начальник лагеря вызвал к себе и с уважением говорит: «Хоть ты и Ванька, но башка у тебя – на троих ума хватит, ещё и четвёртому черпачок останется. Всех обдурил. Мы твоих земляков и знакомых перетрясли на десять рядов, и никто ничего знать не знал».
Моего родного дядю Федю, Фёдора Фёдоровича Кокушина, Царствие ему Небесное, тоже вызывал СМЕРШ. Вполне могли загрести, воевал в Гражданскую на стороне белых. Он и на стороне красных отметился, но вначале с белыми был. Трудно сказать, почему СМЕРШ остался к нему равнодушен. К моему отцу практически не за что было докопаться: в Китае оказался несовершеннолетним, с японцами не сотрудничал, тогда как дядя Федю было за что привлечь. Не исключаю, спасло его то обстоятельство, что в отряде Лазо какое-то время воевал.
– Я им честно, – рассказывал о допросе смершевцев, – поведал, что сначала мобилизовали к Семёнову, а как разбили наш отряд, попал к Лазо.
Дядя Федя родился 5 мая 1894 года. Знал, что день этот особый в советском календаре, смеялся:
– Я, племяш, родился в один день с Карлом Марксом.
Кстати, дядя Федя из всех моих дядьёв первым узнал, что такое Трёхречье. В 1904 году на Забайкалье упала засуха, и мой дед Фёдор Иванович с сыном Федей в районе будущей Драгоценки косили сено и зимовали со скотом на заимке. С той самой поры падь, где стояла заимка, и ключ в ней (с вкуснющей водой) стали называться Кокушинскими, а речушка, из пади вытекающая, – Кокушихой.
Мой отец забрал дядю Федю, Царствие Небесное обоим, к себе в Троебратное, когда я уже в Омске учился. Каникулы, как правило, проводил у родителей и частенько беседовал с дядей Федей. Грамотёшки у него практически никакой, не учился ни дня, только считать умел, расписываясь, закорючку ставил, но пользовался уважением среди станичников, даже избирался поселковым атаманом Драгоценки. По наследству досталась мне его печать атаманская из слоновой кости. Даже две. На одной по-русски «Ф. Кокушин» вырезано. На другой – иероглифы в два ряда. В конце восьмидесятых я попросил перевести надпись одному знатоку китайского. Оказывается, по-китайски вырезана фамилия – «Кокушин». У дяди Феди были наследники – внуки. Но поскольку он перед смертью у отца нашёл приют, ему передал печать, семейные фотографии. А отец перед смертью – всё это мне вручил.
Как-то спрашиваю:
– Дядя Федя, ты историю Лазо знаешь? Как кончил жизнь твой боевой командир? Кстати, сын бессарабского помещика…
– Откуда, Павлик, я ведь книг не читаю.
– В топке, – говорю, – японцы сожгли его.
– Так и надо картавому, зверь ещё тот был, любил отдавать приказы пленных казаков на штыки бросать.
В 1916-м дядю Федю мобилизовали и сразу на немецкий фронт. Участия в боевых действиях практически не принимал: «Я всего два раза в атаку ходил, а потом нас с фронта сняли». Что интересно, боялся крови. Бывает такое. Вырос в деревне, а не мог резать скотину. Есть люди природной интеллигентности, он именно такой казак-крестьянин. Никогда ни одного мата от него не слышал, выдержанный, рассудительный… По натуре мягкий, не любил скандалов… Никогда не напивался, совсем немного позволял себе. Пригубит рюмочку и всё. Отец мой тот-то мимо рта стакан не проносил, дядя Федя этой страсти не знал ни в молодости, ни позже.
На Пасху среди других развлечений для публики Драоценки устраивалось соревнование, которое никогда в жизни нигде больше не видел и не слышал о подобном – на старт выходили жеребец-бегунец, понятно дело, с наездником и пеший спринтер. Дистанция, может, шагов сорок-пятьдесят. Одна особенность скачек-бегов человека и лошади – стартовали участники в разной ориентации в пространстве. Лошадь к трассе задом стояла на старте, а бегун – лицом. Задача последнего после команды «марш» максимально использовать фору: пробежать как можно дальше по дистанции, пока наездник разворачивает лошадь и пускает её в галоп. Дядя Федя и в сорок лет побеждал на этих соревнованиях. Сказывалось – не курил, не выпивал. На какой-то шаг, но первым пересекал финишную черту, не дав бегунцу времени разогнаться.
И прекрасно знал лошадей. Один из тех казаков в Драгоценке, кто славился умением ладить (готовить к скачкам) бегунца. Большим мастаком считался по подведению лошади к пику формы. Делалось это в течение недель двух. Обязательно выверенный режим питания. Сено только первоклассное. В Трёхречье росла изумительная по кормовым качествам трава – острец. Наподобие пырея, но по высоте ниже, сантиметров шестьдесят-семьдесят. Листочки приметные, с голубизной. Сено вылежится в стогу, привезут зимой, и до того красивое – голубизной отдаёт. Лошади больше всего любили, когда в сене острец. Им кормили бегунцов перед скачками. Ну и овёс, само собой, в рационе… Вовремя накормить, вовремя выездку сделать, до пота прогнать, дать выстояться… Целая наука. А ещё дядя Федя считался специалистом на пуске. Зная норов, характер лошади, можно выиграть на старте несколько секунд, они на короткой дистанции порой решали всё.
И сыновья дяди Феди, Николай и Иннокентий, спортивными достижениями славились. Про Иннокентия уже говорил. Николаю в молодости мало было равных в Драгоценке по бегу на длинные дистанции – на пять и десять тысяч метров. На районных олимпиадах всегда среди победителей. А Иннокентий – спринтер… Оба унаследовали от отца гены бегуна, но лучше бы восприняли его сдержанность к спиртному…
К красным партизанам дядя Федя попал в девятнадцатом. Повоевал месяца два, и поручили пленного расстрелять. Проходили через деревню, один из местных вышел к командиру:
– Разрешите обратиться, у нас на чердаке вооружённый беляк.
Белый сразу сдался, услышав «выходи, ты окружён!». Бросил сначала винтовку, затем слез.
Вечером отряд расположился на ночлег, часовых выставили, командир вызывает:
– Кокушин, тебе боевое задание – пленного пустить в расход.
Дядя Федя повёл парня за пригорок. Молодой, лет двадцать. Напуганный, жалко смотреть. Наверное, хотел убежать от белых да угодил в полымя к красным. Губы беззвучно шевелятся, молился что ли. А темнело уже, конец сентября. Ушли подальше от отряда, дядя Федя парню говорит:
– Беги, вверх выстрелю.
Тот сначала попятился, боялся пули в спину, потом побежал и всё оглядывался, не игра ли в «кошки-мышки». Дядя Федя вернулся в отряд, доложил командиру:
– Задание выполнено.
– Не врёшь? – почему-то спросил командир и нехорошо хихикнул.
Дядя Федя решил про себя: пора убегать. Подкормил своего Серка, а когда все уснули, вскочил в седло и был таков.
Отец с мамой венчались в Петров день в Драгоценке. Посажёным отцом с правой стороны от жениха сидел на свадьбе его родной брат Фёдор Фёдорович. Прошло ровно пятьдесят лет с того дня, и вот мы отмечаем родителям золотую свадьбу – и снова, как и двенадцатого июля 1925 года, по правую сторону от отца дядя Федя. Старенький уже, рюмку нетвёрдо держит, но сподобил Бог братьев сидеть плечом к плечу в такой день… Только самых близких родственников собралось на той свадьбе более семидесяти человек… И со стороны Кокушиных, и со стороны Патриных…
На всю жизнь осталась в памяти картина: иду с уздечкой на солнцевосход по зелёному лугу. Минутами раньше отец потряс за плечо:
– Павлик, поднимайся! Пора! Пригони лошадей!
Я вылез из балагана, сунул ноги в ичиги. По-утреннему свежо, небо серенькое. Взял уздечку, удила холодные, с капельками влаги на металле, отполированном губами лошадей. Мне надо пройти луг, что широкой рекой по небольшому уклону стекает к берёзовой роще. Лошади пасутся где-то у дальнего края. На востоке назревает солнце, но ему не дают показаться в полную силу облака, нависли упрямым препятствием, будто хотят оставить утро блёклым, безрадостным, тусклым… И вдруг солнце вырвалось из плотной завесы, показалось золотым диском, и произошло чудо: луг засверкал, заиграл мириадами росинок. Каждая капелька воды вспыхнула, поймав яркий небесный свет, драгоценно преобразилась. Серебряными нитями повисли паутинки. Луг от края до края разноцветно запел, засверкал в лучах молодого солнца… Сердце возликовало – как хорошо на земле!..
Но через короткое мгновенье разом всё померкло. Сказка исчезла, словно ничего и не было. Алмазы росы превратились в капельки воды… Облако закрыло солнце…
Точно так же сверкнула в истории моего рода Драгоценка. Словно решено было напоследок проверить казаков на живучесть. У меня по отцу пять родных дядьёв и тётушка Соломонида, по маме два дяди и тётя Ханочка, меня Бог одарил пятью родными братьями, двумя родными сестрами, а двоюродных братьев и сестёр более сорока: тридцать один – по линии отца, двенадцать – по материнской… Но чем дальше история рода, тем чаще мощные ветви генеалогического древа превращаются в веточки… Век раскидал нас по всей России, кого-то и того дальше закинул – в Австралию, Германию. За границей их потомки в конце концов утратят русскость, растворятся в интернациональном котле… Как-то прочитал: за двадцатый век исламский мир вырос на 800 процентов, Китай – на 300, Индия – на 400. Россия могла за это время стать солнечной православной планетой, сильной, уравновешивающей остальной мир… Не суждено… Богу почему-то не угодно было отвести от России революцию… Сегодня самая напряжённая из линий, разделяющих демографические ситуации планеты, проходит по Амуру и Аргуни. С одной стороны перенаселённая глыба Китая, с другой – пустынные просторы Дальнего Востока, Забайкалья, Сибири…
Каждое утро встаю перед иконами, медным крестом, доставшимся от деда и отца, и среди других молитв обязательно повторю: «Спаси, Господи, и помилуй Россию нашу, власти и воинство ея, да тихое и безмолвное житие, поживем во всяком благочестии и чистоте». Помня и чтя завет отца, держу весь род Кокушиных, род Патриных в голове, молюсь за всех вместе и каждого в отдельности.
И вскипают слёзы на сердце: увеличивается список «о упокоении»…
Тяжёлый шестиконечный крест давил перекладиной в плечо, но Мария, как муравей, довольный удачной находкой, превозмогая неудобства, тащила добычу. По описанию Раисы Аввакумовны Мария живо представила крест, однако действительность превзошла ожидания. Выпиленный из куска белого мрамора, он был украшен резьбой. На лицевой поверхности рельефно выбит цветочный орнамент. Словно кружевной крест был положен на каменный.
«Одновременно и крест маме с папой, и неувядающие цветы…» – подумала Мария.
Она шла с необычной ношей по Большому проспекту, центральному в Харбине. Навстречу попадались одни китайцы. Русские за редким исключением покинули город. Кто отправился на так называемую целину в Советский Союз, кто за моря и океаны – в Австралию, Бразилию, Аргентину, Чили… Уехали поляки, евреи, украинцы, татары… Уехали друзья, соседи, знакомые. Она осталась из-за больных родителей…
Крест предложила пациентка больницы, в которой работала Мария, та самая Раиса Аввакумовна. Обширное православное кладбище, Новое или Успенское, в него упирался Большой проспект, китайцы вдруг решили снести. Как и православное Старое или Покровское на Большом проспекте в центре Харбина, как и еврейское, католическое. Новые хозяева Харбина, утверждаясь, стирали память основателей города.
У Раисы Аввакумовны на Успенском был похоронен муж. «Не буду переносить, – сказала она Марии. – Двадцать третий год Петя лежит, к чему тревожить кости? Да и какой смысл, детей у нас нет, уеду к сестре в Австралию, там и умру. Ну, перенесу, а китайцы опять что-нибудь придумают с новым кладбищем. Но крест им на поругание не оставлю. Куда-нибудь на мостовую пустят».
Так и получилось с бесхозными памятниками с Покровского и Успенского кладбищ. Их в основном пустили на облицовку дамбы, что возвели для защиты Харбина от Сунгари. На памяти Марии последнее крупное наводнение нагрянуло три года назад, в 1956-м. Правый берег с городом тогда не тронуло, но поселениям на левом досталось. Китайцы, с ужасом вспоминая сумасшедшую Сунгари весной 1932 года, затопившую почти весь Харбин, решили обезопасить себя, в том числе с привлечением памятников с кладбищ.
В 2007 году омские харбинцы побывают в городе детства и юности. Одна из землячек возьмёт такси и поедет, как говорили харбинцы – «за Сунгари», на левый берег, но увидит на набережной в Затоне плиты от памятников с русскими фамилиями и поспешно развернёт такси обратно, боясь найти родные имена. У неё на Успенском ещё до революции были похоронены бабушка и дедушка.
Раиса Аввакумовна – человек состоятельный – когда-то держала свой магазин, Мария столь дорогой крест не смогла бы купить. «Возьмите, Маша, для родителей», – предложила. Отдала бескорыстно и сама демонтировала с могилы. «Я, Маша, руководила установкой, мне и убирать».
Раиса Аввакумовна жила на Соборной улице, Мария пришла к ней под вечер, Раиса Аввакумовна, сдерживая слёзы, поцеловала крест, махнула рукой: «Забирай».
Мама Марии умерла в августе 1957-го. Тромбоз мозговых сосудов – инсульт. За две недели до этого Мария пришла от знакомой, та только-только вернулась из поездки в Советский Союз. Мария начала восторженно пересказывать услышанное: Кремль, Красная площадь, храм Василия Блаженного… Отец демонстративно заткнул пальцами уши. Он был категорически против отъезда в Советский Союз. Не раз сходились в горячих перебранках отец и дочка. Мария рвалась на родину. «Нет! – отказывался отец. – Не поеду! Ты нас там не прокормишь!» Он боялся умереть в дороге, боялся быть обузой, боялся тюрьмы. После продажи японцам в 1935-м Китайской Восточной железной дороги многие вернувшиеся на родину харбинцы попали в лагеря, были расстреляны. Мать металась между двух огней – мужем и дочкой. Харбин знал немало случаев, когда споры «куда ехать?» приводили к семейным скандалам, распрям, непримиримой вражде детей и родителей, братьев и сестёр, мужей и жён, распадались семьи, до самоубийств доходило. Мама Марии выступала миротворцем, примиряя мужа и дочь, вот и на этот раз попыталась сгладить ситуацию и вдруг повалилась со стула, слова сказать не может, тело заколодило…
Мария повезла её в больницу, где сама работала медсестрой, одну из последних русских в Харбине, имени Владимира Алексеевича Казем-Бека, что стояла в районе Модягоу на Бельгийкой улице. Доктор Казем-Бек – легенда Харбина. Умер в тридцать девять лет, заразившись, – высасывал через трубочку дифтеритные плёнки у девочки. Талантливый врач, редкой души человек. Посетив бедного больного, мог вместе с рецептом оставить деньги на лекарство. Многих лечил бесплатно. На пожертвования благодарных харбинцев после смерти доктора была построена больница, получившая его имя. Даже две – ещё одна в Казанско-Богородицком мужском монастыре в Гондатьевке, что стоял на пересечении Крестовоздвиженской, Двинской и Антоновской улиц. Прах доктора и белого мрамора памятник харбинцы перенесут с Успенского кладбища за район Санкешу, где китайцы выделят земли для русских покойников.
Земляки покажут Марии Никандровне фотографию его могилы. Большой светлого мрамора православный крест на мраморном постаменте. Портрет доктора, как и на соседних памятниках, кто-то выдрал, на его месте чёрное пятно необработанного мрамора. Металлические звенья оградки вырваны из невысоких столбиков. Только с лицевой стороны не тронуты два звена, да на месте двустворчатая покорёженная калиточка. Надпись на памятнике выбита: «Докторъ Владимiръ Алексѣевичъ Каземъ-Бекъ». И годы жизни: «14.02.1892–4.08.1931». Глядя на фотографию, Мария Никандровна заметит, что мама умерла в один день с Казем-Беком – 4 августа, ровно через двадцать шесть лет после него. Были они с одного года.
В больнице мама, парализованная на левую сторону, начала отходить, стала разговаривать. «Испугалась в один момент, – призналась дочери, – онемела, слова не могу сказать. Слава Богу, обошлось». Но это были её последние слова, случился ещё один инсульт, затем отёк лёгких…
Отец уже не вставал, жестоко мучила астма. С другом детства Олегом Кирсановым Мария привезла гроб с матерью в церковь на Успенское кладбище. Гроб встретил настоятель храма Успения Пресвятой Богородицы отец Фотий – китаец из Пекинской духовной миссии. Русских священников почти не осталось в Харбине. Отец Фотий из южан, высокий, красивый, тонкие черты лица, Марии он казался похожим на Иисуса Христа. Маньчжурские китайцы низкорослые, невыразительные, южане (и мужчины, и женщины) другого типа. По-русски отец Фотий изъяснялся с трудом. Он отслужил литию, распорядился поставить гроб в холодное подвальное помещение храма и накрыть крышкой, вдруг мыши. На следующий день перед отпеванием гроб перенесли в церковь. В тепле на лице покойной появились капли влаги.
«Будто пот выступил», – расскажет через пятьдесят лет в разговоре со мной Мария Никандровна.
Август стоял жаркий, как всегда дождливый. В день похорон небо с утра пухло грозой, отпевание отец Фотий начал с первыми ударами грома. Мария стояла со свечой, неотрывно смотрела в лицо матери, оно выглядело спокойным, даже умиротворённым, никаких следов мучений последних дней. Отец Фотий служил один, без диакона, певчих. Мария про себя молилась, чтобы прекратился дождь, он буйствовал за стенами храма, бил в окна, в ступени паперти, запах ладана смешивался с запахом ливня, который сквозняком приносило через открытые двери. Мария просила Господа Бога дать возможность похоронить маму без спешки, обязательной под проливным дождём. Ливень разом стих, как начали выносить гроб, туча ушла за Сунгари, небо очистилось, выглянуло солнце. «Спасибо, Господи», – заведённо повторяла Мария, следуя за гробом. Вместе с ней шли Олег Кирсанов, человек десять её сослуживцев из больницы… Луж на аллее не было, но вода на дне могилы стояла… Земля выглядела тяжёлой…
Через восемь месяцев разнесётся по Харбину слух о сносе Успенского кладбища, а потом последовало официальное заявление властей. Отец попросил: «Я, дочка, должен с Верочкой рядом лежать. Ничего мне больше не надо, перенеси мать на новое кладбище. Ты уедешь, мы с ней совсем одни останемся здесь».
У пересечения Большого проспекта с Правленской улицей Мария переложила крест с одного плеча на другое, перевела дух. Бросила взгляд в сторону здания политехнического института. Не альма-матер, но два года занятия медтехникума проходили в политехническом.
Мама поначалу противилась медицинскому будущему дочери, как и отец. «Ты такая брезгливая, – убеждали родители, – а медицина это кровь, гной, горшки, стенания больных…»
Харбинский медтехникум брал начало с частной фельдшерско-акушерской школы, что принадлежала трём врачам: Успенскому, Линдеру, Сементовскому. Гинеколог Сергей Иванович Сементовский, распрощавшись с частной собственностью, продолжал преподавать в медтехникуме. Не отличался внешней привлекательностью: губастое лицо, нос не из маленьких, лохматые брови, рокочущий голос. Лекции читал с напором, не без медицинского цинизма. «Женщина должна быть всегда беременна, – вещал с кафедры, – если она не беременна, то плачет кровавыми слезами». Женился поздно, за сорок. Невесту нашёл поблизости – в медицине. Выбрал в хозяйки молодую хорошенькую акушерочку. Студенты-острословы не преминули откликнуться поэзией на знаменательное событие. Сергея Ивановича хорошо знали в Харбине – столько учащихся и пациентов прошло через его руки – «свадебный» стих тут же вылетел за стены техникума, пошёл гулять по городу:
Серя Мэри полюбил,
Серя Мэри говорил:
«Мэри, хочешь быть за Серей?»
Мария отучилась первый год, и мать принялась настаивать: «Маша, просись поработать на каникулах в больницу». После первого курса учебный процесс не предполагал практики с больными. Мать беспокоилась, вдруг брезгливая дочка разочаруется, столкнувшись с медициной не по учебникам. Лучше пусть как можно раньше произойдёт крушение романтических представлений. Мария напросилась в больницу имени Казем-Бека в родильное отделение, которым командовал Сементовский. Именно командовал. Всё в его епархии блестело чистотой, было выстирано, накрахмалено, проутюжено. Игра звукосочетаний в последней строчке вышеозвученного «свадебного» стиха не соответствовала реальной действительности.
Практиковаться в больницу Мария пришла вдвоём с подружкой по медтехникуму Катей Ракиной. В самый первый день будущих фельдшериц-акушерок отправили на роды созерцателями: посмотрите, как дети являются на свет. Катя созерцала-созерцала и как стояла, так беззвучным столбиком грохнулась в обморок. Поймать не успели. На столе роженица лежит, на полу будущее медицины валяется. Тогда как брезгливая Мария без всяких стрессов перенесла боевое крещение. На следующий день Сементовский призвал Марию-практикантку в ассистенты. Видит: робко стоит высокая, худенькая, с большими серыми глазами девушка. Скомандовал: «Ну-ка, марш мыть руки!» И посадил рядом с собой ассистировать при аборте. Манипулирует инструментом и объясняет: «Вот ручка, вот ножка…»
Мария принесла домой в носовом платочке кисть плода величиной с ноготь большого пальца, показала матери. Лишь после этого родители успокоились: «Значит, получится из тебя медик».
Из подруги Кати, несмотря на падение столбом при виде родов, тоже вышел хороший фельдшер… Как и Мария, она задержалась в Харбине, не уехала из Китая с общей волной. В последний год вместе работали в больнице фельдшерицами. Звали их китайцы – сёдайфо, то есть – маленький доктор. В конце рабочего дня на пару спускались в подвал в раздаточную – подкормиться. Здесь стояли вёдра с остатками супа – русского и китайского – готовили с учётом национальных пристрастий, что-то оставалось из второго, кисель… Девушки возьмут по пиалке, сядут перед вёдрами. Из одного зачерпнут, потом из другого…
Китаец-посудник – посуду мыл – заглянет, сказку расскажет жующим русским барышням: «Его ху (тигр), когда умирай, его самый-самый длинный усы-ы-ы выпадай и быстро-быстро-быстро (пальцами показывает) убегай! И кто его догоняй-поймай – о-о-о! такой сильный бывай!» Сам китаец маленький, тщедушный. Видимо, пока не удалось поймать шустрые усы для обретения богатырской силы.
Катя уехала из Харбина в 1958 году в Бразилию. Написала Марии оттуда о кардинальных переменах в личной жизни – вышла замуж за лейтенанта Красной армии. Он в сорок втором году под Харьковом попал в плен, три года провёл в немецких концлагерях, после войны решил не возвращаться домой. И под солнцем Бразилии встретил свою судьбу. «Приезжай, – звала подруга, – здесь много наших».
Марии было к кому ехать за океан. Дядя по отцу – дядя Гриша – жил в Сан-Франциско. О смерти матери Мария сообщила ему письмом, дядя сразу ответил и позвал к себе: «Ты, Маша, прости, но сама пишешь: отец сильно болеет, останешься одна – обязательно приезжай ко мне».
После смерти отца знакомая повела Марию к гадалке. Та определяла будущее по руке. На ладони Марии увидела следующее: если девушка отправится в заморские страны – всё будет хорошо, в Советском Союзе ждёт её одиночество. Забегая вперёд, следует сказать: неизвестно, как бы сложилось в Америке, в Омске Мария вышла замуж, кстати, за харбинца, на одиннадцать лет был старше, жили неплохо, вопреки далеко не сахарному характеру мужа, но было семье отпущено всего-то десять лет – супруг умер от инфаркта. И вот уже тридцать шесть лет Мария Никандровна одна.
Дядя Гриша писал из Сан-Франциско в Харбин: «Почти склонил Анюту к переезду в США. Решайся и ты, Маша».
Тётя Аня жила в Японии, в городе Кобэ. Попасть в США напрямую из Харбина – сел да поехал – не было возможности, только через третью страну. «Поезжай вначале в Кобе, – рисовал схему миграции дядя Гриша, – потом с Анютой ко мне». Тётя Аня прислала вызов в Японию. Но Мария хотела в Россию. В выпускном классе у них училось восемнадцать девчонок. Четверо уехали в Австралию, двое – в США, девять – в Россию. Мария стала десятой.
Они даже с Катей перед отъездом последней в Бразилию поссорились. «Как это ты едешь не в Россию?» – выговаривала подруге Мария. Она была в больнице секретарём ячейки Союза советской молодёжи, тридцать человек на учёте, и вдруг первая помощница Катя делает такой финт…
В гимназии, где училась Мария, русский язык и литературу преподавал Михаил Леонтьевич Корнелюк. Вылитый император Пётр I. Ростом пониже, но лицом… самую малость подгримировать и копия. Высокий, статный, крупная голова, крупные черты лица, поставленный актёрский голос, чистейший русский язык. Любил Тютчева, случалось, нападало вдохновение – читал его стихи весь урок. Этот огромный мужчина мог, смущая учеников, уронить слезу, говоря о России. В Москве у него были похоронены на Семёновском кладбище мать и отец. «Вы молодые, если попадёте в Россию, в Москву, поклонитесь моим родным». Как-то заговорил: «Почившие сродники – это наша опора, наша связь с нечувственным миром. Они ушли, но они с нами, и мы с ними. Нельзя отрываться от родных могил, грех забывать их. “Любовь к отеческим гробам”, – не к слову, не ради рифмы написал поэт. Цицерон утверждал: мы должны защищать очаги, алтари и могилы предков».
Будучи в Москве в 1975 году, Мария захочет сходить на Семёновское кладбище. «Вдруг найду родных Михаила Леонтьевича». И узнает, что кладбище снесли.
Тётя Аня и дядя Гриша были очень дружны. Дядя в 1915 году приехал из Саратова на пограничную китайскую станцию Маньчжурия, что по соседству, через границу, с русской станцией Отпор (сейчас Забайкальск). Тётя Аня устремилась в Маньчжурию следом за любимым братом. Английского типа женщина. Высокая, стройная, энергичная. Ей было чуть больше двадцати, но уже побывала замужем. Выпускницу саратовской Мариинской гимназии, разносторонне одарённую красавицу – играла на фортепиано, пела – посватал пожилой богач-сибиряк из Томска. Отец Анюты, дедушка Марии, умер рано, семья скромного достатка, мать и тётя уговорили девушку дать согласие: «Будешь жить в своё удовольствие, не думать о куске хлеба».
Всё это имело место с лихвой, да всё хорошо редко сходится – не любила Анюта мужа. Одиноко жила в Томске в богатом доме. Правда, недолго это продолжалось – замужество вышло скоротечным. Супруг умер, вместе с ним ушло беззаботное существование. В наследники купеческих миллионов молодая вдова не попала, лишь вместительная шкатулка драгоценностей досталась на память о муже. Мария запомнила тётину брошку в виде павлина. Глазки – два рубина, брюшко – округлый опал цвета подмыленной воды, веер хвоста усыпан играющими на свету драгоценными камешками.
В Харбине тётя устроилась работать в управление железной дороги, и снова глаз на неё положил не простой смертный – красота притягивала – вышла замуж за главного контролёра дороги. Человек с большим достатком, прекрасная квартира в одноэтажном железнодорожном доме на Большом проспекте. Напротив дома была парикмахерская словака Егдича, куда мама Марии ходила завиваться, а отец – стричься. Муж тёти Ани имел свой выезд – пара вороных, кучер. И вообще был не прочь широко погулять: вино рекой, очаровательные женщины… Жена женой, да сколько прекрасного среди прекрасной части человечества в Харбине и на станциях подконтрольной ему КВЖД, а жизнь одна… Изменял супруге напропалую, сошёлся с певичкой из украинской оперетты. Пленила мужчину-сластёну хористка первой молодостью, юной свежестью.