Дома он был молчалив, Соне ничего не говорил и избегал смотреть в её покрасневшие глаза. Ночью держался отстранённо, и, после пары робких попыток, Соня отвернулась к стенке.
Никто не спал – такая тишина стояла в комнате. Андрей лежал на спине, сжав руками виски. Он шептал одними губами, безголосо: "Продуман распорядок действий худосочных сосулек…". Временами его монолог прерывался, тыкалось что-то горькое в кадык – он открывал рот, беззвучно выпускал воздух и снова принимался: "Позорно знача, кольнут доныне трепещущий ольшаник…", и вновь дёргал гортанью.
Когда в тишину вкралось тихое Сонино сопенье, Сократов нашарил тапки и на цыпочках выбрался из спальни. Он миновал, не заглядывая, свой чисто убранный кабинет, и дверь в подземное царство Варваряна, который не приехал ни в первую субботу, ни во вторую, ни в какой из других дней недели.
"Босоногим странником проберусь вдоль забора…" – еле слышно прошептал Андрей, натягивая пальто, потом скуксился, как обиженный ребёнок, и пожаловался в открытую дверь: "Больно".
Нетронутый ночной снег быстро набился в тапки и охладил босые ноги. Андрей распахнул рот пошире и побежал под горочку. Воздух обжёг горло, но слова, давившие на Андреевы виски изнутри, съёжились от холода, и Андрей повеселел, припустил ещё быстрей. Тапки остались где-то на середине тропинки, и он летел босиком по снегу, бормоча торжествующе: "Замолкнет плоть и тварь ночью белой!". Не останавливаясь, перемахнул Андрей могильную оградку и обнял белый камень, упёрся лбом во вдавленный висок. Кожу проморозило, голова раздулась и растворилась в воздухе, как десна после укола.
Андрей облегчённо выдохнул. Он больше не хотел никуда спешить, ни в чьи глаза смотреть, ничьим словам отвечать, никакие пустые листы умолять, никаким лошадиным профилям молиться. Он хотел, чтобы весь этот колючий ком ненаписанных слов промёрз и сдох, и оставил в покое его трещащий по стыкам череп. Он хотел метлу и чистую тряпку, хотел в свою дворницкую, чтобы вымести оттуда незнакомого мужчину и вытереть всю оставшуюся от него грязь, и постирать ситцевую занавеску, и запереться на замок и на цепочку, и швабру приставить, и сидеть в чистоте, в пустоте и пить горячий чай и ни о чём не думать. В такой собачий холод очень хорошо пить горячий чай. Ещё бы шерстяные носки надеть, но не озаботился, пошёл босиком.
Где-то тапки на склоне остались, но Андрею вдруг стало неохота, совсем неохота куда-то идти и шевелиться, лучше представлять, как он возьмёт мухинский стакан в железнодорожном подстаканнике с мельхиоровой ложечкой и аккуратно, чтоб не попали в рот грузинские чаинки, станет пить соломенный кипяток маленькими глотками, и как горячая сладкая вода потечёт в горло, а оттуда по кровеносным сосудам… А как из горла чай попадёт в кровеносные сосуды? А не всё ли равно? Как-то попадает же, и течёт по ним, разогревая кровь, проникает в скрученные мышцы и раскручивает их, размягчает, и сразу становится тепло и хорошо, и уютно, и пусто, и совсем не больно…
***
Соня открыла глаза и сразу поняла, что Андрея нет. Она тихонько, не дыша, заглянула в кабинет, но там, против обыкновения, было пусто. С пугающей тишиной в груди она вышла в прихожую и не увидела пальто. Зажгла свет на крыльце, распахнула дверь… Смазанные следы, цепочкой, уходили за склон. Она бросилась бегом, она кричала изо всех сил, захлёбываясь холодным воздухом, потому что нет приличий и правил, когда в опасности тот, кто важнее всех. Загорелся свет на даче философа Тесьмёнова, зажглось крыльцо народника Гестальского – всё позади: Соня размашистыми прыжками неслась вниз, к писательскому погосту.
Когда скорая подъехала к воротам, фары ударили в растрёпанную женщину, блеснули на миг отражённым светом глаза потерянной собаки. Она ползком волокла кого-то, замотанного в женское пальто, а за его босыми ногами уходила в темноту кладбища глубокая борозда.
***
В фойе Дома Писателей Первозванцев коснулся холодного лба Сократова и поспешно отошёл. По ту сторону, закутанная в непроницаемо чёрное кружево, стояла бывшая сотрудница фирмы бытовых услуг "Заря" Соня. Её всхлипы перемежались кашлем, и тогда чёрная рука с неуместно белым платком ныряла куда-то под вуаль. Геша Гестальский и Дися Тесьмёнов бережно поддерживали её под локотки, пристально разглядывая противоположные потолочные углы.
"Замёрзнуть на могиле Пастернака? Достойно писателя", – тихо сказал кто-то за спиной Первозванцева.
"Пижон", – согласился другой голос.
"Слыхал? Говорят, горничная болиголовом его травила", – вступил третий.
"Хорошая такая, я б тоже пару раз отравился", – одобрил тот, что назвал усопшего пижоном.
Первозванцев, дёрнув щекой, отошёл подальше. Наконец подали автобус с люком в корме. Лев Матвеевич поправил тугую повязку на рукаве и взялся за латунную ручку. С Гестальским, Прилатовым и Тесьмёновым вчетвером они вкатили гроб. На поминки Первозванцев оставаться не стал, раскланялся, разизвинялся, поцеловал на прощание Сонину кружевную ручку и рассеянно ускользнул от нескольких рукопожатий.
Он долго бродил по бульварам. Во рту было горько, холодно и сухо, и Первозванцев подумал: "Уж не чёрная ли желчь во мне разлилась?". Мимо гуляли люди, улыбались лицами, и, чтоб не видеть эту бесстыдно радостную жизнь, Первозванцев ушёл в подворотню. В глубине двора темнела арка, и он направился туда по тропке, вытоптанной между глухой стеной и кочегаркой.
В узкую форточку под крышей струился тёплый пар. Лев Матвеевич уже прошёл мимо, но кто-то сжал локоть. Он обернулся, но никого не увидел. Прислушавшись, Первозванцев вдруг начал пальцем отмахивать какой-то ритм, кивнул чему-то своему и решительно направился к двери.