В непомерном самомнении шестнадцатилетнего юноши Россия обретала национальную идею и впервые осознавала величественную исключительность своего государственного бытия.
***
Той же зимой, еще недели за две до венчания, князьям, боярам, детям боярским и дворянам всей русской земли была разослана грамота о намерении государя взять себе жену в своем государстве и велено было свозить своих дочерей в уездные города и столицу на смотр невест. Доверенным лицам великого князя давался наказ о внешних данных кандидаток, а также мера возраста и роста, с которой ездили осматривать невест в Византии. После смотра все избранные красавицы вносились в особую роспись, с назначением приехать к известному сроку в Москву, где их ждал уже более придирчивый осмотр наиболее приближенных к царю людей. Затем красивейших среди избранных девиц осмотрел сам Иван – тоже после многого «испытания». И наконец одну-единственную избранницу торжественно ввели в особые царские хоромы и до времени свадьбы отдали на попечение боярынь, постельниц и ее женской родни – матери, теток и прочих. Здесь с молитвой наречения на нее возложили царский девичий венец и впервые нарекли царевною. По московским церквам и всем епископствам разослали наказ молить о здравии царевны и поминать ее на ектеньях вместе с именем государя.
Невесту Ивана звали Анастасией. Она была дочерью умершего окольничего Романа Юрьевича Захарьина-Кошкина, принадлежавшего к одному из самых знатных и древних московских боярских родов, и племянницей Михаила Юрьевича Захарьина, ближнего боярина Василия III, одного из опекунов малолетнего Ивана. Может быть, последнее обстоятельство и сыграло решающую роль в выборе царской невесты – уж очень малый срок отделяет начало смотрин от свадьбы. Лояльность всего рода Захарьиных по отношению к великокняжеской семье несомненна. Другой дядя Анастасии, Григорий Юрьевич, не принадлежал к стороне Шуйских и не упоминается в боярских смутах времен малолетства Ивана. Брат Анастасии, Никита Романович (дед первого царя из династии Романовых – Михаила Федоровича), позже стал любимым героем народных песен: он всегда принимает сторону Грозного в борьбе против изменни- ков-бояр, и царь только к нему одному относится с большим сочувствием. По скудным историческим известиям, Никита Романович действительно был одним из двух бояр, которые сохранили свое влияние и значение до самой смерти Грозного (вторым был князь Иван Федорович Мстиславский).
Церковная традиция связала две царствующие династии – Рюриковичей и Романовых – узами преемственности. В житии преподобного Геннадия Костромского говорится: «Некогда же случися святому прийти в Москву, и прият был честно от болярыни Иулиании Федоровны, жены Романа Юрьевича, благословения ради чад ее, Даниила и Никиты, и дщери ея, Анастасии Романовны». Благословляя детей прабабки Михаила Романова, прозорливый Геннадий сказал Анастасии: «Ты, ветвь прекрасная, будешь нам царицею».
Свадьба была сыграна 3 февраля. В свадебных обрядах участвовало очень мало бояр – только родня царя и Анастасии Романовны. Это позволяет заключить, что и здесь Иван не встретил полного единодушия и сочувствия своему выбору. Вероятно, знатные княжеские роды, Рюриковичи и Гедиминовичи, не одобрили того, что царь оказал предпочтение дочери московского боярина, в общем-то своего холопа, стоявшего, по местническому счету, чрезвычайно низко.
После обряда венчания митрополит сказал новобрачным:
– Днесь таинством Церкви соединены вы навеки, чтобы вместе поклоняться Всевышнему и жить в добродетели, а добродетель ваша есть правда и милость. Государь, люби и чти супругу. А ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест – глава Церкви, так муж – глава семьи. Исполняя усердно все заповеди Божии, узрите благой Иерусалим и мир во Израиле.
Летопись приписывает Анастасии большое влияние на супруга: «Предобрая Анастасия наставляла и приводила его на всякие добродетели»; ее смертью объясняли внезапную перемену в характере и поведении Ивана. Какую-то не вполне ясную политическую роль она и в самом деле играла, однако мы не знаем ни одного события или поступка в жизни Грозного, которые позволяют говорить о каком бы то ни было нравственном влиянии на него со стороны его первой жены. Их тринадцатилетняя жизнь для нас – безмолвная тайна: ни единого словечка, ни строчки письма, ни вздоха… Известно лишь, что Иван вроде бы сильно горевал о ее смерти. А через неделю решил жениться вторично.
Часть вторая. БЕЛАЯ ОПРИЧНИНА
Он в юности добра не обещал.
Едва отца дыханье отлетело,
Как необузданные страсти в сыне
Внезапно умерли; и в тот же миг,
Как некий ангел, появился разум
И падшего Адама прочь изгнал,
Преображая тело принца в рай,
Обитель чистую небесных духов.
Никто так быстро не обрел ученость
И никогда волна прекрасных чувств
Так бурно не смывала злых пороков,
И гидра своеволья никогда
Так быстро недр души не покидала,
Как в этот раз.
У. Шекспир. Король Генри V
Глава 1. МОСКОВСКИЙ ПОЖАР
Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.
А.С. Пушкин. Капитанская дочка
Торжества при дворе по случаю царской свадьбы почти совпали по времени с большими пожарами в Москве. 12 апреля, на Пасхе, погорели лавки со многими товарами и казенные гостиные дворы в Китай-городе. У Москвы-реки в стрельнице (арсенале) вспыхнуло пушечное зелье: взрыв разорвал стрельницу и разметал кирпичи по берегу и в реку. Через неделю пожар повторился в кварталах за Яузой: погорели гончары и кожевники; пламя полыхало по всей Яузе до самого устья.
Погорельцы завалили царя жалобами и прошениями. А 3 июня в Москву явились еще и семьдесят псковских людей жаловаться на своего наместника князя Турунтая-Пронского, ставленника Глинских. Они нашли государя в его подмосковном селе Островке. Раздраженный и издерганный Иван не стал и слушать жалобщиков – закипел гневом, велел положить их раздетыми на землю, поливать горячим вином и подпалить бороды. Несчастные уже ждали смерти… Вдруг пришла весть, что в Москве, в одной из церквей, когда зазвонили к вечерне, упал колокол-благовестник. Иван прекратил мучительство и поспешил в столицу.
Падение колокола считалось на Руси предвестием бедствий. Встревоженные москвичи стали ждать других предзнаменований неведомого несчастья – и они не замедлили последовать. Был на Москве юродивый Василий, которого чтили как блаженного угодника Божия. Летом и зимой он ходил нагишом, «как Адам первозданный». Любому его слову москвичи внимали как пророчеству. И вот в полдень 20 июня его увидали возле церкви Воздвиженья на Арбате – он глядел на храм, обливаясь горючими слезами. В народе ужаснулись: Божий человек чует беду! Люди чувствовали себя покинутыми и беззащитными…
И действительно, на другой день в этой самой церкви вспыхнул пожар. Тут же, как по чьему-то злому колдовству, на Москву налетела буря, и сильный ветер разнес пламя по крышам соседних деревянных зданий. Дальше огонь потек, как молния, и за какой-нибудь час обратил в пепел все Занеглинье и Чертолье (Пречистенку). Порывы ветра перебросили его за каменные стены Кремля: загорелись главы Успенского собора, потом занялись деревянная кровля царского дворца, оружейная палата, постельная палата с домашней казной, царская конюшня и разрядные избы; огонь проник даже в погреба под палатами. «Железо рдело, как в горниле, медь текла» (Карамзин). В златоверхой придворной церкви Благовещенья безвозвратно погиб обложенный золотом иконостас работы Андрея Рублева и все иконы греческого письма, собранные стараниями прежних великих князей «от многих лет» и украшенные золотом и бисером «многоценным». Сгорели кремлевские Чудов и Вознесенский монастыри. В Успенском соборе иконостас и утварь уцелели, но митрополит Макарий, находившийся там, едва не задохнулся от дыма; он вышел, неся образ Богородицы, написанный митрополитом Петром чудотворцем, и попытался укрыться вместе с другими беглецами под кремлевской стеной – в подземном тайнике, проведенном к Москве- реке. Однако удушливый дым заполз и сюда, сделав пребывание в подземелье невозможным. Митрополита стали спускать на канате к реке, но канат оборвался, и Макарий расшибся так сильно, что едва мог прийти в себя; его отвезли в Новоспасский монастырь.
Пока что горела только сердцевина города. Но вот огонь добрался до пороха, хранившегося в стенах Кремля. Прогремели страшные взрывы, заглушившие вопли людей и треск пламени, и пожар перекинулся на Китай-город – он выгорел весь, за исключением двух церквей и десяти лавок. Наконец заполыхали посады, и вся Москва оказалась в огненном кольце. «И всякие сады выгорели, и в огородах всякий овощ и трава». Число сгоревших людей не поддавалось учету: говорили, что погибло 1700 взрослых и несчетное множество детей. Пламя угасло лишь в три часа ночи, но развалины курились еще несколько дней…
Царя с женой и двором не было в Москве во время пожара – Иван находился в селе Воробьево на Воробьевых горах и оттуда наблюдал, как его столица превращалась в пепел. На следующий день он навестил в Новоспасском монастыре митрополита. Бедствия народа мало его заботили; прежде всего он повелел поправлять церкви и палаты на своем царском дворе. Спешили строиться и бояре. Простые погорельцы были брошены на произвол судьбы.
Между тем бедствие было неслыханное – оно сохранилось в летописях под именем «великого пожара». Большая часть москвичей осталась без хлеба и крова, множество семей лишилось кормильцев. Отчаявшиеся люди, с опаленными волосами и почерневшими лицами, искали виновников случившегося несчастья. Поползли слухи о злом умысле, о колдовстве… Этим воспользовались дядя царицы Анастасии, Григорий Юрьевич Захарьин, царский духовник отец Федор Бармин, князь Федор Скопин-Шуйский, боярин Иван Петрович Челяднин, князь Юрий Темкин и другие, недовольные тем, что Глинские находятся у государя «в приближении и жаловании».
26 июня, в воскресенье, эти бояре собрали на площади перед Успенским собором толпу черных людей и начали спрашивать: кто зажигал Москву? Затесавшиеся в толпу подученные люди закричали в ответ:
– Княгиня Анна Глинская со своими детьми волхвовала: вынимала сердца человеческие да клала в воду да тою водою, ездя по Москве, кропила – оттого Москва и выгорела!
Глинских в народе не любили, как за их всемогущество, так и за то, что они опирались на выходцев из Северской земли и Южной Руси, которые, пользуясь их покровительством, творили в Москве своеволия и бесчинства. Поэтому навет на них встретил среди москвичей полное доверие. Послышались крики, требующие истребить изменников. Случилось так, что один из Глинских, Юрий Васильевич, родной дядя царя, как раз подъехал в эту минуту к Успенскому собору (другой царский дядя, Михаил Васильевич, со своей матерью, княгиней Анной, находился в своем поместье во Ржеве). Увидав возбужденную толпу и смекнув, что дело неладно, Юрий Васильевич решил переждать бурю под всевышней защитой и скрылся в соборе. Однако его заметили. Раздались негодующие вопли, в воздухе запахло кровью. Толпа бросилась в собор и в одно мгновение растерзала ненавистного вельможу; труп его выволокли из Кремля и бросили на торгу, где казнили преступников. Затем перепластали всех слуг, с которыми князь Юрий приехал в Кремль, а заодно с ними и боярских детей, севрюков. Эти служилые люди, приехавшие из Северской земли, просто попались под горячую руку. Они пытались оправдаться, но толпа, услышав в их речи тот же говор, как и у людей Глинского, не поверила им: «Вы все их люди, вы зажигали наши дворы и товары!»
Два дня Москва находилась в руках взбунтовавшейся черни. Растерявшийся Иван не предпринимал никаких мер, чтобы утихомирить мятежников и наказать виновных в убийстве Глинского. Впрочем, казалось, что народ, как нашалившее дитя, опомнился и образумился… Вдруг на третий день волнения возобновились. Кто-то сеял слухи, что государь укрывает у себя на Воробьеве княгиню Анну и князя Михаила Глинских. Толпа хлынула на Воробьевы горы. На этот раз летопись не называет имен зачинщиков нового мятежа, и все дело выглядит почином самой толпы. Однако, верно, кто-нибудь за всем этим все-таки стоял: опыт тайных политических полиций всех стран и всех времен отрицает существование стихийных беспорядков. И скорее всего, тайными вдохновителями похода на Воробьево были все те же бояре. Но ведь им было хорошо известно, что Глинских там нет. Не значит ли это, что тайной мишенью смутьянов был сам царь, который более чем вероятно мог стать жертвой взбешенной толпы? Или, быть может, целью заговорщиков было припугнуть Ивана, чтобы добиться от него каких-то уступок? Во всяком случае, сам Иван воспринял случившееся как покушение против себя лично и впоследствии говорил, что в ту минуту, когда увидел толпу бунтовщиков, подумал, будто его самого обвиняют в поджогах и хотят убить. Он был страшно напуган, однако быстро овладел собой, велел схватить крикунов и казнить. Оставшись без заводил, толпа рассеялась…
Никто из бояр не был наказан. Но могущество Глинских рухнуло. Перемены все-таки последовали – при дворе появились новые люди.
Глава 2. «ПЛЕНЕННЫЙ ЦАРЬ»
Я царь, я раб…
Г.Р. Державин
Первым новые веяния в Кремле почувствовал, кажется, другой дядя царя, князь Михаил Глинский. Во время московских событий 1547 года он, как было сказано, укрывался в своих ржевских поместьях. Затем он вдруг устремился в Литву, прихватив с собой своего ставленника и угодника, псковского наместника князя Ивана Ивановича Турунтая-Пронского. По дороге беглецы заблудились в «великих тесных и непроходимых теснотах» ржевской украйны и в конце концов повернули в Москву с повинной. Свой поступок они объяснили тем, что «от неразумия тот бег учинили, обложася страхом» от убийства князя Юрия Глинского. Но чего им было бояться? Мятеж быстро утих, и царь уже вскоре праздновал свадьбу младшего брата князя Юрия Васильевича с княжной Палецкой. Жизнь вроде бы идет обычным порядком, а родной царев дядя бежит в Литву, вместо того чтобы веселиться на свадьбе младшего племянника; с ним дает деру и бывший крупный сторонник князей Шуйских, которому в дни июньского погрома и вовсе не грозила никакая опасность. Значит, при дворе случилось нечто, от чего бывшие всемогущий временщик и угнетатель псковичей предпочли держаться подальше, спасаясь, быть может, от заслуженного возмездия.
Все сохранившиеся источники, повествующие о московском пожаре и бунте 1547 года, единодушны в том, что эти события потрясли Ивана – «страх вошел ему в душу и трепет в кости». На его глазах море огня затопило и пожрало большую часть Москвы; перед ним бушевал народ, над которым по воле Божьей он был призван царствовать, и этот народ произвел дикую расправу над его дядей; своими ушами он слышал крики разъяренной черни, требовавшей от него – своего владыки! – выдачи ближайших родственников… Было над чем мучительно задуматься!.. Не кара ли это небесная за его тяжкие грехи? Иван словно очнулся, в нем заговорила совесть… Он духовно преобразился: «и от того царь великий и великий князь прииде в умиление и нача многие благие дела строити».
Это преображение обыкновенно приписывается благотворному влиянию на царя двоих людей – священника Сильвестра и Алексея Федоровича Адашева. По словам Курбского, в их лице Бог подал руку помощи земле христианской.
Как же совершилась в душе Ивана эта перемена к лучшему, к чему она привела и какую роль в ней сыграли Сильвестр и Адашев? Официальная версия, разделяемая подавляющим большинством историков, целиком содержится в многолетней письменной перепалке между Грозным и Курбским (других свидетельств просто не имеется). Послушаем обе стороны.
Курбский относит появление Сильвестра при царе ко времени пребывания Ивана на Воробьевых горах. Царь в страхе смотрит на горящую Москву. «Тогда, – повествует Курбский, – пришел к нему один муж, чином пресвитер, именем Сильвестр, пришлец из Великого Новгорода, и начал строго обличать его Священным Писанием и заклинать страшным Божиим именем; к этому начал еще рассказывать о чудесах, о явлениях, как бы от Бога происшедших. Не знаю, правду ли он говорил о чудесах или выдумал, чтобы только напугать его и подействовать на его детский, неистовый нрав. Ведь и отцы наши иногда пугают детей мечтательными страхами, чтобы удержать их от зловредных игр с дурными товарищами. Так делают и врачи, обрезая железом гниющий член или дикое мясо до самого здорового тела. Так и он своим добрым обманом исцелил его душу от проказы и исправил развращенный ум».
Итак, худо ли, бедно ли, чудесами или обманом, но Иван наставлен на путь истинный. Овладев совестью царя, Сильвестр сближается с другим царским любимцем. «С Сильвестром, – продолжает Курбский, – тесно сошелся в деле добра и общей пользы один благородный юноша, именем Алексей Адашев, который в то время был очень любим царем. Если бы все подробно писать об этом человеке, то это показалось бы совсем невероятным посреди грубых людей: он, можно сказать, был подобен ангелу». Эпитет «благородный» здесь относится к моральным качествам Адашева: он был незнатного рода, и отец его, Федор Адашев, только в следующем году получил чин окольничего. Грозный отзывается о его происхождении с нескрываемым презрением: «Не знаю, каким образом вышед из батожников [то есть служителей, которые шли впереди царского поезда с батогами (палками) в руках и расчищали ими путь. – С. Ц.], устроился он при нашем дворе. Видя одну измену в наших вельможах, я взял его от гноища и поставил наряду с вельможами, ожидая от него прямой службы».
«Что же полезного эти два мужа делают для земли своей, впрямь опустошенной и постигнутой горькою бедою? – вопрошает Курбский. – Приклони ухо и слушай со вниманием. Вот что они делают: они утверждают царя, – и какого царя? – юного, воспитанного без отца, в злых страстях и в самовольстве, лютого выше меры и напившегося всякой крови – не только животных, но и человеческой. А важнее всего – они и прежних злых его доброхотов или отдаляют от него, или обуздывают. Названный нами священник учит его молитвам, посту и воздержанию и отгоняет от него всех свирепых людей, то есть ласкателей, человекоугодников, которые хуже смертоносной язвы в царстве; а быть себе помощником он уговаривает и архиерея великого города Москвы Макария, и других добрых людей из священства. Так они собирают около него разумных людей, бывших уже в маститой старости или хотя и в среднем возрасте, но добрых и храбрых, искусных и в военном деле, и в земском. Они до того скрепляют приязнь и дружбу этих людей с государем, что он без их совета ничего не устраивает и не мыслит. А тунеядцев, то есть блюдолизов, товарищей трапез, которые живут шутовством, тогда не только не награждали, но и прогоняли вместе со скоморохами и другими, им подобными».
Этих носителей всех мыслимых добродетелей Курбский именует «избранной радой». Вроде бы поначалу они ведут дело так, что царь не чувствует тягости их опеки.
Но у Грозного вскоре раскрываются глаза: оказывается, он пригрел на груди не одну, а целый клубок змей!
«Я, – пишет он, – принял попа Сильвестра ради духовного совета и спасения души своей, а он попрал священные обеты и хиротонию5, сперва как будто хорошо начал, следуя Божественному писанию; а я, видя в Божественном писании, что следует покоряться благим наставникам без рассуждения, ради духовного совета, повиновался ему в колебании и неведении. Потом Сильвестр сдружился с Адашевым, и начали держать совет тайно от нас, считая нас неразумными; и так, вместо духовных дел, начали рассуждать о мирских, и так мало-помалу всех вас, бояр, приводят в самовольство, снимая с нас власть и вас подстрекая противоречить нам и почти равняя вас честью с нами, а молодых детей боярских уподобляя честью с вами. И так мало-помалу утвердилась эта злоба, и вам стали давать города и села, и те вотчины, которые еще по распоряжению деда нашего у вас были отняты… все пошло по ветру, нарушили распоряжение деда нашего, и тем склонили на свою сторону многих. Потом Сильвестр ввел к нам в синклит единомышленника своего, князя Дмитрия Курлятева, обольщая нас лукавым обычаем, будто все это делается ради спасения души нашей, и так с этим своим единомышленником утвердили свой злой совет, не оставили ни одной волости, где бы не поместили своих угодников, и с тем своим единомышленником отняли у нас власть, данную нам от прародителей, назначать бояр и давать им честь председания по нашему жалованью: все это положили на свою и на вашу волю, чтоб все было, как вам угодно; и утвердились дружбою, все делали по-своему, а нас и не спрашивали, как будто нас вовсе не было; все устроение и утверждение творили по воле своей и своих советников. Мы же, если что доброе и советовали, им все это казалось непотребным. Во всякой мелочи, до обуванья и спанья, я не имел своей воли: все делал по их желанию, словно младенец».
Однако Иван ни слова не говорит о том, что к этому периоду относятся все самые блистательные свершения его царствования. Был ли он их творцом или участником, или все это совершилось помимо его воли? И кто же в таком случае те люди, которые похитили у него власть, – заговорщики или герои, преступники или мученики? Все так противоречиво, так неясно, а между тем именно этот период жизни Грозного наиболее важен для исторической его оценки.
Делать нечего, придется вооружиться терпением и тщательно взвесить аргументы каждой из сторон, ведущих вот уже более чем четырехвековую тяжбу.
Основываясь на показаниях Грозного и Курбского, легко впасть в заблуждение или исказить действительность. Излишнее доверие здесь неуместно, потому что мы имеем дело с людьми, преследующими определенные цели. Известно, какую пафосную картину нарисовал Карамзин, изображая знакомство царя с Сильвестром: «В сие ужасное время, когда юный царь трепетал в воробьевском дворце своем, а добродетельная Анастасия молилась, явился там какой-то удивительный муж, именем Сильвестр, саном иерей, родом из Новгорода; приближился к Иоанну с подъятым, угрожающим перстом, с видом пророка, и гласом убедительным возвестил ему, что суд Божий гремит над главою царя легкомысленного и злострастного; что огнь небесный испепелил Москву; что сила вышняя волнует народ и лиет фиал гнева в сердца людей. Раскрыв Святое Писание, сей муж указал Иоанну правила, данные Вседержителем сонму царей земных; заклинал его быть ревностным исполнителем сих уставов; представил ему даже какие-то страшные видения, потряс душу и сердце, овладев воображением, умом юноши и произвел чудо: Иоанн сделался иным человеком; обливаясь слезами раскаяния, простер деницу к наставнику вдохновенному; требовал от него силы быть добродетельным – и приял оную».
Легко заметить, что Карамзин опирается здесь на приведенный выше отрывок из Курбского. Князь, вероятно, в этом месте просто вспомнил явление пророка Нафана царю Давиду; но под пером увлекшегося историка вся сцена заблистала новыми, яркими красками, каких не найти в оригинале. Упоминание о чудесах и видениях, которыми Сильвестр якобы поразил воображение царя, уже показывает, какую оценку мы должны дать рассказу Курбского. Но главная ошибка Карамзина, повторенная потом не одним историком, заключается в том, что он понял слово «пришел» («прииде») в смысле «внезапно появился»; Карамзин даже усиливает мотив предыдущей безвестности Сильвестра, называя его «неким мужем».
Между тем документы свидетельствуют, что Сильвестр был иереем Благовещенского собора в Москве. Время его появления в столице неизвестно – называли и 1530-е, и 1540-е годы. Быть может, его привез с собой из Новгорода митрополит Макарий для составления Миней или наставлений и бесед с юным царем; впрочем, ясных доказательств особой близости знаменитого попа к не менее знаменитому митрополиту не имеется. Во всяком случае несомненно, что Иван знал Сильвестра в качестве Благовещенского иерея по крайней мере несколько лет. Таким образом, драматическая сцена их знакомства, увы, не более чем плод воображения.
Что касается Алексея Адашева, то тут уже лукавит Грозный, говоря, что не знает, как около него оказался этот человек. Правда, что Адашев, принадлежавший к провинциальному костромскому дворянству, попал ко двору случайно, – вероятно, благодаря чьему-то ходатайству был зачислен в «потешные робятки» для игр с малолетним государем. Ясно лишь, что он находился при Грозном с давних пор и обязан своим возвышением не кому другому, как царю. В 1547 году по служебной близости к государю Адашев был одним из первых, состоя в должности комнатного спальника и стряпчего. На свадьбе Ивана он отмечен среди тех, кто мылся с царем в мыльне и стлал ему постель, – пример князя Телепнева-Оболенского, выполнявшего такие же обязанности при Василии III, говорит нам, что подобным доверием пользовались люди, особо приближенные к государевой семье. Вместе с женой Адашев внесен и в роспись свадебных чинов на свадьбе князя Юрия Васильевича, младшего брата Грозного. Так что обвинять в возвышении Адашева, как, впрочем, и Сильвестра, Иван мог только самого себя.
Переходя к рассмотрению вопроса о влиянии Сильвестра и Адашева на царя, видим, кажется, полное единодушие обеих сторон. И Курбский, и Грозный согласны в том, что новые любимцы приобрели первенствующее значение в государстве; но если Курбский поет им осанну, то царь, признавая, что покорился им без рассуждения, как младенец, жалуется на утеснения и гонения, которые ему пришлось претерпеть от своих мнимых друзей, и приравнивает свое положение к положению раба; при этом главным виновником узурпации власти Грозный выставляет Сильвестра, который ввел в «собацкое собрание» Адашева и других.
Можем ли мы принять без возражений такое распределение ролей?
Ни в коей мере, ибо в этом случае мы примем за реальное положение вещей картину, существующую лишь в сознании одного-единственного человека – Ивана Грозного!
Вот что любопытно: о «всемогущем» Сильвестре 1540—1550-х годов нам положительно ничего неизвестно, не существует ни одного документа, который бы подтверждал его преобладающее влияние на государственные дела. Все сведения о нем доставляют нам три источника – Грозный, Курбский и так называемая приписка к Царственной книге – официальной летописи царствования Грозного. На самом деле, как я сейчас попытаюсь это доказать, все эти три источника сводятся, собственно, к одному – самому царю. Не было никакого «всемогущего» Сильвестра первой половины царствования Грозного; есть Сильвестр-узурпатор 1560—1570-х годов, и эта мифическая фигура существует лишь на страницах, оставленных нам пламенным воображением Ивана. Иными словами, вот уже два столетия историки выдают нам за истину любопытную аберрацию действительности в сознании Грозного.
Прежде всего обратимся к приписке в Царственной книге. Она относится к событиям 1553 года – болезни царя и боярскому заговору, имевшего целью провозгласить наследником удельного князя Владимира Андреевича Старицкого (речь об этом будет ниже). Историки согласны в том, что приписка эта относится к концу 1560-х годов, то есть ко времени обострения отношений царя со своим двоюродным дядей, когда Иван пытался задним числом оправдать умерщвление Владимира Андреевича, составляя перечень его действительных и мнимых покушений на царский венец. Советский историк Д.Н. Альшиц считал, что стиль приписки выдает авторство самого Грозного, но, даже если это не так, очевидно, что текст был составлен с ведома и при редактировании царя. Упомянув имя Сильвестра, автор записки уточняет: «Бысть же сей священник Сильвестр у государя в великом жаловании и в совете в духовном и в думном и бысть яко всемогий, все его послушаху и никто не смел противиться ему… И владел обеими властями, и святительской и царской, якоже царь и святитель, и хотя имени и образа и седалища не имеяше святительского и царского, но лишь поповское, но токмо чтим добре всеми и владеяше всем со своими советники».
Итак, спустя пятнадцать лет Грозному потребовалось уточнить для посторонних степень всемогущества Сильвестра и его положение при дворе. Похоже, он полагал, что современникам будет трудновато припомнить некоего дерзкого попа, который, однако, по его словам, сделался неофициальным царем и митрополитом и которого эти современники «добре чтили»… Сам собой напрашивается вывод, что текст приписки – не уточнение, не мимолетный комментарий, а руководство к восприятию образа Сильвестра, точка зрения, которая еще не успела сделаться господствующей. Ведь о других действующих лицах событий 1553 года ничего не поясняется, перечисляются одни имена… Пояснений потребовало только одно имя – Сильвестра, которого позднейшая историография изобразила одним из известнейших людей XVI столетия, могущественным фаворитом, господином воли Ивана!
В чем же дело? Может быть, Курбский поможет нам прояснить этот вопрос? Увы, этот историк царствования Грозного, приписавший Сильвестру создание «избранной рады», может сообщить нам о нем не больше, чем другие современники. Более того, создается впечатление, что он знает о Сильвестре поразительно мало.
В первом послании Курбского Грозному о Сильвестре нет ни слова. Грозный в ответном письме 1564 года упомянул имя попа, но Курбский во втором послании никак не отозвался на это. И только тринадцать лет спустя (!), в третьем послании опального князя царю, Сильвестр наконец занимает видное место. Одновременно легендарный поп появляется на страницах «Истории о великом князе Московском» Курбского.
Но что же Курбский сообщает нам о Сильвестре? Ровным счетом ничего, что бы не было ранее сказано о нем Грозным! Он только меняет краски – черную на белую. В свете общей тенденции всех сочинений Курбского, то есть описания превращения Ивана праведного в Ивана многогрешного, его перехода от порока к свету и обратного ухода в адову тьму, князь и упоминает Сильвестра – с его появлением и его исчезновением облик царя коренным образом меняется. Причем образ Сильвестра и у Курбского, и у Грозного явно копируется с библейских образцов: в первом случае с праведников, во втором – со лжепророков. Курбский, как мы видели, сообщает, что Сильвестр пугал Ивана, – как родители пугают детей, чтобы добиться их исправления, – рассказами о видениях, нападал на царя с «кусательными словесы», обличая его грехи, предсказывал гибель Ивану и всему его дому, если он не проявит послушание, и так далее.
Но ведь все это уже содержится в первом послании Грозного 1564 года! Все, что Курбский имеет сообщить о Сильвестре, есть как бы зеркальное отражение тех сведений, которые он мог прочитать в писаниях царя. Ни одного нового слова о всемогущем попе Курбский не добавляет.