bannerbannerbanner
Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара

Синтия Л. Хэвен
Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара

Полная версия

Когда я оказалась в обществе Жирара в его гостиной, он почти достиг возраста Пикассо на момент последней авиньонской выставки и уже прожил на свете дольше Матисса. Размышляя спустя много лет о том, как весело было работать с Пикассо, Жирар добавил, что, на его взгляд, репутация художника уже не та, что прежде. «У меня есть проблема в отношениях с нынешним искусством. Такое ощущение, что это заговор торговцев, – размышлял он вслух. – Все виды искусства. Они мертвы – сегодня искусство мертво. Нет подлинной музыки, если вы предпочитаете смотреть на ситуацию пессимистично». Он добавил: «Современная музыка, современное искусство – что еще они могли бы сделать? Похоже, они уже все перепробовали».

«Глядя на сегодняшний упадок, европейцы склоняются к ницшеанству. Вот еще одна грань молодого духа Америки – ведь Америка не переваривает таких априорных оценок, что, мол, все в полном упадке, – сказал он. – Большинство европейцев скажут вам: „искусство и философия мертвы, им пришел конец“».

На закате жизни он полагал, что мы живем в длинном «загоне для передержки скота», и это и есть апокалипсис – не катастрофический взрыв, а затяжной период, когда старые решения людских конфликтов больше не работают, а новые пути не найдены или не опробованы. Он признал, что ожидание становится слегка утомительным, но затем вернулся в мыслях к нашей эпохе. «Впрочем, по меркам океана времени это в любом случае один миг. А следовательно, этот миг еще ничего не доказывает».

Вилар поддерживал связи с Авиньоном до самой смерти в 1971 году: он расширил культурную базу фестиваля, увеличил количество официальных театральных площадок до четырех и организовал спектакли на других площадках по всему Авиньону – например, во внутреннем дворе иезуитской школы. Теперь программа фестиваля включает от тридцати пяти до сорока различных спектаклей, в том числе много премьер – первых показов в мире или во Франции; ежегодно проводится в общей сложности три сотни представлений, а число зрителей составляет почти двести тысяч. Пожалуй, это самая прославленная и самая новаторская театральная площадка на всю Францию. Потому-то неудивительно, что лавры основателя достались Вилару.

* * *

В одном из тех неосуществленных вариантов блестящего будущего, которыми пренебрег Жирар, после организации невероятно успешного мероприятия он бы остался во Франции пожинать плоды своих трудов в художественном мире.

Однако спустя несколько недель он отправился в эмиграцию. Вот что любопытно: он, верно, по неопытности и молодости не распознал вовремя, какой шанс ему выпал. Жирар говорил: чтобы его будущее пошло иным путем, Зервосу было бы достаточно просто упоминать его имя в разговорах в Париже. Не прошло и двух лет, как Жирара осенило, что он мог бы сделать блестящую карьеру в крупном арт-бизнесе. Но тогда единственным будущим, брезжившим для него на горизонте, было существование архивиста-медиевиста. «В Средневековье его приходилось тащить силком – он кричал и отбивался», – сказал Джон Фреччеро, специалист по творчеству Данте и его будущий коллега, осведомленный о родословной Жирара и годах его учебы в Школе хартий. В 1947 году Жирар нетерпеливо поджидал момента, чтобы зашвырнуть Средневековье подальше.

Отец поступал мудро – не подталкивал Рене в сторону своей профессии. «Он этого не хотел, потому что видел, что я совершенно не создан для работы такого типа. Но выбор тогда у меня был крайне узкий», – узкий не только из-за специфики эпохи, но и из-за незыблемых цеховых иерархий во Франции, заранее предопределявших возможности выпускника Школы хартий – «хартиста». Тем временем Америка манила: благодаря Закону о военнослужащих демобилизованные солдаты скопом поступали в университеты, и эта относительно процветавшая (на фоне других) страна искала помощи за рубежом – приглашала преподавателей отовсюду, где могла их найти. «Моим первым шансом съехать из родительского дома стало предложение преподавать в США, и я немедля согласился», – сообщал Жирар.

«Вначале я получил место в Библиотеке ООН. Это определенно было престижнее, но я довольно быстро смекнул, что в основном это работа эксперта по документам, обслуживающего представительства стран в ООН, а проведение каких-либо собственных исследований не входит в мои обязанности. Вдобавок первый, с кем я там познакомился, оказался моим собратом-„хартистом“! Этого мне хватило, чтобы предпочесть второе из предложенных мест и отправиться в Индианский университет, где, как предполагалось, я буду преподавать французский и писать диссертацию по истории»66.

Проэкзаменовать соискателя – молодого провинциала – поручили профессору Лэндеру Макклинтоку, преподававшему французский в Индианском университете с 1920-х. Жирар понял, что «скромная должность», к которой прилагалась стипендия, может стать путем к зачислению в штат. Когда я спросила, что произвело впечатление на американцев, он ответил: «Культурная традиция, воспринятая мной от родителей, была очень мощной. Ее можно было немедля пустить в дело».

«Автомобиль – таково было мое главное желание», – уверял он. Эта фраза, которую часто повторяют, стала одной из легенд, существующих вокруг Жирара, и, пожалуй, дежурной остротой. Но еще один его друг вспоминает: Жирар как-то признался, что впечатления от столкновения с нацистами стали со временем ощущаться более резко и внесли определенный, хоть и не ключевой вклад в его решение уехать. Европа казалась Жирару слишком шаткой для того, чтобы связать с ней свое будущее. «Мне колоссально нравилась идея поехать в США. И действительно, в общем и целом это было лучшее, что я сделал, – сказал он. – Преподавание в Америке представлялось мне единственным выходом».

* * *

Прежде чем мы оставим молодость Жирара позади, во Франции, давайте заглянем в недолгий «прустовский» эпизод его жизни, произошедший, когда он еще не открыл для себя Марселя Пруста. Жирар сказал, что это случилось, когда ему было чуть за двадцать, но не уточнил, где это было – в Париже или Авиньоне. Разумеется, он и до этого встречался с женщинами, но, по-видимому, все они, кроме одной, не производили на него глубокого впечатления. Эта женщина не стала для него ни Лаурой, ни Беатриче – если ее красота и даровала блаженство, то на Жирара определенно не действовала гипнотически. Тут скорее важно, как на него повлияла ее линия поведения. Дело было на том жизненном этапе, когда мужчины и женщины естественным образом начинают подумывать о браке, но когда она предложила пожениться, Жирар отшатнулся. Однако когда она ушла своей дорогой, его интерес к ней вновь усилился – «совсем как у Пруста»67, дивился он спустя много лет. Впоследствии он десятки лет говорил коллегам, что тогда его посетила первая догадка о природе миметического желания – мол, мы жаждем того, чего жаждут другие, и крепче цепляемся за объект желаний, когда он ускользает.

Он часто описывал свою жизнь так, будто она протекала исключительно в его мыслях и идеи рождались на свет наподобие Афины из головы Зевса, но дело обстояло немного иначе. Как и у любого другого человека, его идеи коренились в жизненном опыте и подкреплялись прочитанными книгами. Но канва, на которой эти идеи были вышиты, была невесомо-тонкой. Даже в молодости на его душевном строе оставляли отпечаток еле заметные потрясения. Это вам не Раскольников, которому, чтобы расшевелить в себе совесть, пришлось кое-кого зарубить топором. Пожалуй, это отличало Жирара от многих из нас: чтобы впечатать что-то в его сознание, хватало и относительно размеренного ритма его жизни.

Он созрел для Пруста. Незадолго до окончательного отъезда из родного города он наконец-то набрел в одной библиотеке в окрестностях Авиньона на «Поиски утраченного времени». Самое большое впечатление произвела на него часть под названием «Комбре». Это открытие, сказал он позднее, было «первым, что меня по-настоящему заинтересовало в области литературы». Прустовский шедевр стал третьей книгой, сильно повлиявшей на Жирара. Вместе с надолго засевшими в голове книгами из детства – «Дон Кихотом» и «Книгой джунглей» – цикл Пруста стал завершающим элементом строительных лесов для мыслей Жирара в будущем: здесь было все – от подражательного желания до коллективного насилия и жертвоприношения. Трут достаточно высох, чтобы разгореться от искры. Однако друзья Жирара не разделяли его новую страсть.

«В то время я с упоением погрузился в Пруста. Шару и его друзьям-сюрреалистам тот не нравился», – сказал он, вспоминая поэта, который был одним из ведущих деятелей Сопротивления. А затем иронично добавил: «Для этого им не хватало революционности»68. И уточнил: «Мои друзья этого не одобряли, потому что роман вообще и Пруст в частности считались чем-то ужасно démodé и dépassé69».

 

«Когда я уехал в США – хотя вначале предполагалось, что я еду всего на два года, – Рене Шар отнесся к этому весьма критически. Он расценил этот шаг как своеобразное предательство и был в некоторой мере прав. Мне была чужда интеллектуальная и эстетическая атмосфера, в которой я находился. Не сознаваясь в этом, даже не сознавая этого по-настоящему, я хотел из нее вырваться»70.

Глава 4
Невозможного нет

Для меня это было как глоток свободы, как брешь в тюремной стене.

Рене Жирар

Однажды я спросила Жирара, какие события своей жизни он назвал бы главными. Ох, сразу же заверил он меня, все события такого рода происходили исключительно в его голове. Его мысли – вот что важно. Эти слова меня не убедили, и я принялась расспрашивать. Наверняка ведь в его жизни были события, которые произошли во внешнем мире и при этом стали поворотными. Как-никак мысли появляются не на пустом месте, а в голове задерживаются, только если созвучны увиденному и пережитому нами в мире вокруг нас. Тогда Жирар ответил с нажимом: «Это был приезд в Америку». Благодаря этому шагу, сказал он, стало возможно все остальное.

В сентябре 1947 года Жирар взял самый дешевый билет на французский океанский лайнер «Де Грасс» – роскошный пароход, который курсировал между Гавром и Нью-Йорком, пересекая Атлантику за девять суток. На борту Жирар нашел себе спутника-единомышленника, с которым можно было скоротать время, – Этьена Блока. В основном Жирару запомнились развлечения: он сказал, что они вместе ухлестывали за девицами. Но у их приятельства была и серьезная грань – отец Этьена, выдающийся историк Марк Блок, писал о капитуляции 1940 года71, а в 1944-м был расстрелян гестапо. Жирар совершил это путешествие во времена, когда коммерческие авиарейсы еще не были будничным явлением. Лишь спустя несколько лет Жирар впервые поднимется на борт самолета, добираясь в Университет Дьюка в Северной Каролине.

Вероятно, культурный шок по приезде в Индианский университет был просто головокружительным. Послевоенные лишения и озлобленность внезапно остались за спиной, и Жирар обнаружил себя в просторном зеленом кампусе со зданиями, выстроенными в XIX веке из известняка; студентов было тысяч шесть-семь, но ожидалось, что их численность значительно увеличится, так как в кампус нахлынули демобилизованные солдаты, вернувшиеся с войны. Вначале Жирара поселили в профессорском клубе, и там ему очень понравилось – эту роскошь невозможно было не предпочесть холодному парижскому отелю военного времени. Но, если не считать привычных известняковых построек, во всем остальном Жирару, верно, показалось, что его занесло на Луну.

Современным американцам моложе сорока будет нелегко понять, в какой изоляции он оказался: они-то родились в мире, где все беспрерывно находятся на связи благодаря интернету, скайпу, смартфонам и сотне тысяч авиарейсов в день. Что же касается общего духа, то Блумингтон тогда был от культурных центров Америки еще дальше, чем в наше время. Стоило чуть-чуть отъехать от города, и ты видел придорожные лотки, с которых торговали кукурузными початками, патиссонами и свежесобранными помидорами с окрестных ферм. Запеканка с тунцом, макароны с сыром, SPAM, «Чириос», кетчуп, сэндвичи с джемом и арахисовым маслом – все это должно было показаться Жирару такими же иноземными диковинками, как обычаи жевать бетель или колоть кокосы о каменные глыбы. Авиньонец, вскормленный «Шатонёф-дю-Пап» из окрестных селений, теперь оказался в стране, которая еще не оправилась от сухого закона – законодательного акта, совершенно непостижимого для тех, кому не привычна американская психологическая атмосфера. Стирание общественных различий, которое в послевоенной Франции аукнулось столь жесткими последствиями, здесь было, фигурально говоря, топливом, на котором работали «моторы» и самой Америки, и в особенности ее университетов.. Ты мог стремительно, на манер Гэтсби, возвыситься, но так же быстро скатиться на дно, причем твой головокружительный крах не смягчила бы никакая «подушка безопасности». А возвыситься пытались все. «Миметическое желание – это и есть теория американских университетов», – сказал Жан-Мари Апостолид (впоследствии коллега Жирара по Стэнфорду). Он припомнил ожесточенную схватку между Гарвардом и Стэнфордом, в которой сам был «лакомым кусочком», objet du désir. Чем недостижимее приз, тем фееричнее посулы. Впоследствии таким же призом стал Жирар – за него соперничали еще больше. «Для нас обоих Америка была второй матерью, – добавил Апостолид. – Благодаря ей мы преуспели куда больше, чем нам удалось бы во Франции». Америка – край, где люди неутомимо изобретают себя заново и перекраивают свой имидж. Америка вознаграждала за усердный труд, гибкость и умение находить решения экспромтом, по ходу дела – а у авиньонца, уже прошедшего через несколько перерождений, все это получалось само собой. За спиной Жирар оставил будущее, пределы которого обозначались его статусом «хартиста» – то есть выпускника Школы хартий. Эти профессиональные иерархии, классовые предрассудки и порожденная ими затхлая атмосфера наконец-то оказались вдали, за тысячи и тысячи миль.

Парижский психиатр Жан-Мишель Угурлян (позже он стал коллегой Жирара и они вместе работали над текстами) не удивился, услышав от меня, что главным событием своей жизни Жирар назвал прибытие «Де Грасса» в Нью-Йорк. «Переезду в Америку он обязан всем, – сказал Угурлян в 2013 году. – Авиньон запомнился Рене своей petiteness: там все маленькое». Он добавил, что французы доныне называют словом «petite» все что угодно – «„моя маленькая женушка“, „мой маленький домик“, „моя маленькая жизнь“. В Америке все наоборот. Там все большое – амбиции безмерные. В Авиньоне царила полная закрытость. Это-то его и бесит, – сказал Угурлян. – Он американизировался. Он склонен широко открываться миру».

Это не прошло для Жирара даром: он столкнулся с иными, новыми для себя разновидностями лишений и дефицита. Как писал Милан Кундера – эмигрировавший во Францию чешский писатель, с которым Жирар позднее подружится, «быть на чужбине – значит идти по натянутому в пустом пространстве канату без той охранительной сетки, которую предоставляет человеку родная страна, где у него семья, друзья, сослуживцы, где он без труда может договориться на языке, знакомом с детства»72. Бесспорно, в то время английский язык Жирара оставлял желать лучшего. Мне он сказал, что на уроках английского в лицее не выучил ничего, кроме стихотворения Вордсворта «Я бродил одинокий, как облако», но это не совсем так. Его лицейские табели свидетельствуют, что по английскому у него было «отлично», но, возможно, став взрослым, он смог припомнить только Вордсворта. В любом случае оказалось, что Жирару было трудно говорить понятно, а студентам его акцент поначалу подкидывал головоломки.

Но за усердные попытки изъясняться на ломаном английском студенты вознаграждали его преданным обожанием. Марта вспоминала: благодаря тому, что Жирар преподавал «с огоньком», студенты не бросали занятия французским, и к преподаванию языка вскоре добавился курс французской литературы. Уже тогда он был обаятельным, харизматичным молодым преподавателем. Во всяком случае, со стороны. В восприятии самого Жирара его внутренний мир представал более сложным и неспокойным. Оглядываясь на свои «легкомыслие и рассеянность» в годы, когда ему щедро платили за «скромные и посредственные услуги», он признавался, что его изводило чувство обреченности и страха, «достаточно сильное, чтобы выстроить во мне целую структуру, что-то вытеснявшую в подсознание». Талантом, востребованным на рынке, был для Жирара его родной язык – «компетенция, никак не обусловленная моими личными способностями и создававшая в глазах всех окружающих видимость моего культурного превосходства». Тем не менее он наслаждался престижным ореолом, который имел европеец в глубоко провинциальном на тот момент университете. Высокомерие камуфлировало его дурные предчувствия, «мучительные сомнения и накопившуюся травму поражения, оккупации и в особенности американской победы – победы, которая во всем остальном была освобождением, но для тех, кого освободили, – чем-то психологически сокрушительным».

Жирар считал себя «истым французом» и, в еще большей степени, – «французским интеллектуалом». Студенты с ним, видимо, были согласны. Готовый рецепт того, что сам он впоследствии наречет «снобизмом». Один знакомый, говоря о тогдашней линии поведения Жирара, назвал ее непреклонным атеизмом, пламенным иконоборчеством – словом, типичным поведением «французского интеллектуала», – а это поведение имело определенный культурный престиж, особенно в краях, где встречалось очень редко. «Американский образ жизни» – в особенности полная уверенность Америки в собственной непогрешимости – попеременно очаровывал и раздражал Жирара. Что бы ни происходило в мире, ничто не могло пошатнуть самодовольство Среднего Запада – и газеты, которые Жирар читал всю жизнь, были для него одним, из сильнейших источников раздражения. План Маршалла во многом способствовал восстановлению истощенной Европы, хотя за ним, как подозревал Жирар, скрывались корыстные мотивы. «Об этих вещах очень трудно говорить справедливо, нащупать верный тон, – написал он спустя годы. – Мне хотелось писать мстительные памфлеты, возбуждать толпы, но существа, о которых я исступленно думал, были такими посредственностями, что и мои исступленные размышления о них поневоле оказывались посредственными»73.

Эти слова из неопубликованных мемуаров 1979 года, найденных в его архиве, поражают: какая прямота, какое беспощадное самокопание. Молодой Жирар похож на «подпольного человека» Достоевского – героя его более поздних книг и статей; однако здесь его воспоминания обретают дополнительную остроту зрения, поскольку самосознание раздваивается: старик смотрит на себя самого в молодости. Озабоченный мнением тех, кого он ни в грош не ставит, «подпольный человек» невольно начинает подчиняться «закону своего желания», создавая на потребу окружающим имидж, маскирующий его чувство неполноценности. «Он не считается с общественными условностями и общепринятой моралью, не следует никаким религиозным заповедям. Он до последнего вздоха верен урокам своего субъективного опыта», – написал он в 1963 году в поразительно оригинальной научной работе о Достоевском, которая часто проходит незамеченной74. «В результате отказа от трансцендентности личная гордыня крепнет, и чем выше она возносится, тем меньше готова смиряться, тем меньше готова поступаться хоть крупицей своего суверенитета. Рано или поздно эта гордость должна напороться на малюсенький, крохотный камушек – незначительную помеху, которая обернется главным камнем преткновения»75. Комфортная жизнь и зарплата в сочетании с самомнением готовили почву для болезненного фиаско.

 
* * *

«Марта Маккалоу». Проводя перекличку в первый день второго семестра в Индианском университете, Жирар замялся на середине списка. И устало провозгласил: «Эту фамилию я не смогу выговорить никогда». Через несколько лет он решил проблему – устроил так, что Марта фамилию сменила. Но при первой встрече ничто не предвещало, во что выльется знакомство. Марта была молоденькой студенткой, да и Жирар в то время встречался с другой женщиной.

Марта родилась 1 апреля 1929 года – она была на пять лет младше своего преподавателя, но уже повидала в жизни трудности, которыми, возможно, объясняются ее раннее взросление и житейская практичность. Она была родом из Юнион-Сити – городка с населением несколько тысяч жителей где-то между Индианой и Огайо, возникшего в середине XIX века вокруг крупного железнодорожного узла. Когда Марте было всего семнадцать, на пятьдесят четвертом году жизни умер от разрыва сердца ее отец. Маленькой семье – мать, преподававшая английский и литературу в старших классах, Марта и ее младшая сестра – жилось по-настоящему трудно. Но у Марты были многообещающие способности к учебе. В Индианском университете она закончила первый семестр с баллом 4.0. Студентке, оставшейся без отца, в стандартной ситуации были бы не по карману расходы на членство в женском студенческом землячестве, но местные отделения стремились блеснуть хорошей успеваемостью, и Марту пригласили вступить в землячество «Дельта Гамма».

Коллеги, которые познакомились с Мартой несколькими годами позже, вспоминают, что первое впечатление было ярким. «Когда я познакомился с Мартой, это было все равно что познакомиться с Грейс Келли. Мощное сочетание красоты и стильности», – сказал Джон Фреччеро. Другой будущий коллега, Лайонел Госсман, вспоминал: «Она была очень миловидная. Правда, настоящая красавица. Я питал колоссальное уважение к Марте, она мне очень нравилась. Стопроцентная дочь американского Среднего Запада. Само здравомыслие. Каков контраст между супругами!»

Но так ли уж был велик реальный контраст между ними? Жирар тоже помнил лишения. Вспоминаешь и о практической сметке авиньонцев, которым чужда претенциозная роскошь: мать, вышедшая замуж за человека чуть более низкого происхождения, старалась, чтобы даже в худшие времена военного дефицита ее семья никогда не жила впроголодь; отец понукал сына, помогая ему преодолеть многочисленные черные полосы. Очевидно, их черты характера заново проявились в сыне с его постоянством и решительностью. Ни Марта, ни Рене не позволяли себе мелодраматичных вспышек – оба отличались глубокой преданностью, ярко выраженной принципиальностью и непривередливостью. Иногда мне казалось, что, если бы в их гостиной на их глазах произошло преступление, они со своей обычной невозмутимостью сделали бы уборку, помогли бы полиции в расследовании, а впоследствии не считали бы нужным упоминать о случившемся в разговорах с гостями.

У них были и другие общие черты – радушие и великодушие. «Он не способен критиковать тех, кто ему близок. Я этим великодушием пользовался», – сказал Фреччеро. В этом, как и во многом другом, Марта идеально дополняла мужа. С гостями, сколько бы их ни собралось, она всегда была любезна и радушна, а в семье у нее всегда имелось про запас что-нибудь вкусненькое – оставалось только вынуть блюдо из духовки или в нее поставить. Рене был надежным отцом семейства. Их давняя приятельница Мэрилин Ялом, знавшая Рене и Марту полвека – сказала: «Он заметил женщину, подходившую ему идеально, и она развивалась вместе с ним. Отчасти это было везение – ему выпала хорошая карта, отчасти – интуитивная догадка».

Весной 1948 года курс французского закончился, и в вихре учебы и общения с друзьями Марта, несомненно, быстро позабыла искрометного преподавателя-француза, да и ему было чем заняться. Но новая встреча после того, как Марта перешла на второй курс, потянула за собой более основательные последствия. Девушка из землячества Марты встречалась с одним французом, и тот однажды помогал ей таскать коробки. Его друг Рене пришел помочь. Так он вновь увидел Марту, а она больше не была его студенткой – то есть потенциальные этические барьеры рухнули. Первое свидание прошло в кино.

Однажды я спросила Марту, было ли в ее компании престижно встречаться с преподавателями-французами. Нет, ответила она, такой выбор сочли довольно странным; ее университетские подруги встречались с героями футбольных матчей и заключали предпомолвки на церемониях «пиннинга» с парнями из мужских студенческих землячеств. «Ничего интересного или экзотического в романе с иностранцем не видели», – сказала Марта. Позднее кое-кто утверждал, что ухаживание за девушкой из Юнион-Сити, в том числе летние поездки в этот отдаленный городок за 150 миль от Блумингтона, сильно отвлекали Жирара от серьезных усилий, которые ему следовало бы предпринимать ради успеха на научном поприще.

Угурлян считает, что решение Жирара остаться в США во многом было обусловлено знакомством с Мартой: «Когда влюбляешься, заодно начинаешь любить и страну». Он сравнил это с визуальным художественным приемом в «Волшебнике страны Оз»: «Если ты влюблен, черно-белое кино становится цветным».

Но, очевидно, Жирару вскружила голову не только хорошенькая девушка – перед ним раскинулся целый новый мир, который предстояло глубоко освоить.

* * *

Когда по межбиблиотечному абонементу мне из Индианского университета прислали диссертацию Рене Жирара «Американское общественное мнение о Франции в 1940–1943 годах», она была в полной неприкосновенности. Поля страниц еле заметно пожелтели, но время почти не оставило на них отпечатка. Ни пятен от кофе, ни полустертых карандашных заметок на полях, листы не истрепаны. Прошедшие годы выдает выдает только выцветший переплет – черный, матерчатый, с поблекшими золотыми буквами на корешке. Очевидно, передо мной лежал оригинал диссертации, а не копия, сделанная для широкого пользования, и, похоже, диссертацию редко раскрывали со дня, когда поставили ее на библиотечную полку. Хотя впоследствии автор прославился, в диссертацию, отпечатанную профессиональными машинистками, мало кто заглядывал с 1950 года, когда она была представлена в университет на соискание докторской степени. Состояние экземпляра указывало не только на невнимание читателей к этой работе, но и на скрупулезность автора: никаких опечаток или исправлений, все буквы одинаково четкие – значит, ленту для пишущей машинки вовремя меняли. Английский язык Жирара, в то время не отвечавший масштабу поставленной задачи, исправили и отполировали другие.

Диссертация отшлифованная, тщательно написанная, аккуратно сработанная, точно изделие добросовестного ремесленника, но в ней нет ни одного абзаца, где дышала бы подлинная жизнь. И все же на нее были затрачены большие усилия. Жирар утверждал, что это было плевое дело, но в реальности перед нами увесистый труд на 418 страниц – результат, которого полагалось достичь двадцатишестилетнему преподавателю на временном контракте.

В диссертации во многом – хоть это заметно не сразу – предвосхищены его последующие размышления. Человек, впоследствии «подсевший» на ежедневные выпуски новостей, уже тогда неотрывно отслеживал это миметическое явление – мнения. Мы существа миметические, озабоченные тем, что думают о нас другие. Французским интеллектуалам в особенности всегда любопытно, как они выглядят в глазах американских коллег, их также снедает беспокойство, не переживают ли они «упадка». Эти две страны поглядывали друг на дружку через Атлантику. Как отметил сам Жирар, «американцам всегда нравилось слушать рассуждения о „моральной распущенности французского народа“, а французам – наблюдать „отсутствие вкуса у американцев“»76. Сам Жирар, в свою очередь, гадал, что думают «аборигены» о нем и о языке, хранителем и преподавателем которого он был, а ведь этому языку, как отмечено в его диссертации, «свойственна дивная ясность, явленная в прекрасном чувстве логики и меры, в тонкой иронии, юморе и толерантности, в идеализме, который порой был житейски приземленным, а порой возвышенно-небесным»77.

Жирар сказал мне, что его исследовательский метод был незамысловат. Он написал французскому послу в Вашингтон, и тот прислал в Блумингтон целый ящик вырезок из газет и журналов. Voilá!78 Жирар сказал, что подошел к осуществлению этой затеи «совершенно несерьезно». Просто чтобы продлить визу, требовалось иметь докторскую степень, а он твердо решил остаться в США.

Но это еще не полная картина: немаловажно, что темой диссертации, а также предметом его неотступных размышлений в те годы стала война, хоть он в беседах со мной уверял, что война на него не особенно подействовала. Он писал о французах и их «национальной склонности находить козла отпущения, который взял бы на себя их грехи» – возможно, его ум уже начинал сосредотачиваться на том, что ему было суждено исследовать всю жизнь?

Один близко общавшийся с ним коллега сказал мне, что все его разговоры с Жираром касались франко-германских отношений; что ж, в моих беседах с Жираром эта тема определенно всплывала часто. «Странное поражение» Франции (по выражению Марка Блока) до сих пор вызывает споры среди французской интеллигенции. А тогда тем более вызывало. Очевидно, Жирар задумался об истинной природе той схватки как всего лишь очередном проявлении франко-германской наследственной вражды, которая станет центральной темой его последней книги – «Завершить Клаузевица».

Хотя в разные моменты он утверждал, что учился на библиотекаря, или на историка, или на литературоведа (первая профессия менялась в зависимости от контекста разговора), дипломная работа в Школе хартий и диссертация в Индианском университете упрочили его историческое образование и статус историка. «Многие считают, что моей изначальной сферой деятельности была литературная критика, но в научном смысле литературная критика – „моя“ область не больше, чем антропология, психология или религиоведение. Если наша „настоящая“ область исследований – та, в которой мы не самоучки, то моя „настоящая“ область – история. Однако во всем, что для меня по-настоящему важно, я самоучка»79.

* * *

Марта и Рене поженились в тот же день, когда она окончила университет, – 18 июня 1951 года. Она просто вернулась к себе, переоделась в белое платье средней длины с жакетом-болеро в тон, надела шляпку и отправилась на венчание, которое состоялось днем в методистской церкви в Блумингтоне. На венчание пригласили немногих – со стороны Марты были только ее родные и несколько близких друзей, никто из родственников жениха не присутствовал: они ведь жили в дальней стороне. Шафером был коллега по Индианскому университету. В эру, когда затеяли играть свадьбы по-голливудски – шесть подружек невесты в одинаковых платьях, горы флористических композиций, отец невесты в смокинге, – простота церемонии была еще одним шагом, отдалявшим Марту от девушек из ее землячества и образа жизни американских домохозяек 50-х.

66Girard R. (with Antonello P., de Castro Rocha J. C.). Evolution and Conversion. P. 22.
67Эту историю рассказывали как мне, так и другим собеседникам, но в наиболее полной форме она изложена, вероятно, в его интервью в радиопередаче Роберта Харрисона «Entitled Opinions» («Мнения, на которые вы имеете право»), радиостанция KZSU, эфир от 17 сентября 2005 года.
68Girard R., Anspach M. Entretien. P. 27.
69Старомодным и себя изжившим (фр.).
70Girard R. (with Antonello P., de Castro Rocha J. C.). Evolution and Conversion. P. 20.
71Блок М. Странное поражение. Свидетельство, записанное в 1940 году. М.: РОССПЭН, 1999.
72Кундера М. Невыносимая легкость бытия / Пер. Н. Шульгиной.
73Girard R. Souvenirs d’un jeune français aux Etats-Unis. P. 29.
74Первое издание было озаглавлено «Достоевский: от двойника к единству» (Dostoïevski: du double à l’unité. Paris: Plon, 1963).
75Girard R. Resurrection from the Underground: Feodor Dostoevsky. East Lansing: Michigan State University Press, 2012. P. 83–84. Цитата взята из послесловия к книге под названием «Миметическое желание в подполье», которое есть только в английском издании и в русские переводы книги не включено. Работу в целом см.: Жирар Р. Критика из подполья. М.: Новое литературное обозрение, 2012; Жирар Р. Достоевский: от двойственности к единству. М.: Изд-во ББИ, 2013. – Примеч. ред.
76Girard R. American Opinion of France, 1940–1943. P. 98.
77New York Herald Tribune. 4 April 1942. Цит. по: Girard R. American Opinion of France, 1940–1943. P. 73.
78И дело в шляпе! (фр.).
79Adams R. Violence, Difference, Sacrifice. P. 11.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru