bannerbannerbanner
История одной жизни

Константин Станюкович
История одной жизни

Полная версия

XXXIII

Опольев так же мало знал свою дочь, как и дочь – отца.

Он ее очень любил тою эгоистическою любовью, которою любят родители своих детей, любя в них самих себя. Он был всегда с ней ласков и нежен, заботился об ее удовольствиях, нарядах, перекидывался с ней словами, полными ласки, в те редкие минуты, когда видел ее в свободное от службы время, но никогда с ней серьезно ни о чем не говорил, привыкши считать ее девочкой даже и тогда, когда она вышла из института.

Как и большинство отцов, он никогда не старался заглянуть в ее душевный мир, не пытался узнать, какие мысли, какие мечты занимают ее головку, и со свойственною мужчинам самоуверенностью в безошибочном понимании людей, тем более дочери, которая всегда была под глазами, воображал, что отлично знает свою дочь и что делает для нее все, что только может доставить людям счастье. У нее будет хорошее приданое. Она выйдет замуж за порядочного человека и будет порядочною женщиной в том смысле, в каком понимал Опольев. А пока она живет, окруженная любовью отца и матери, в полном счастье и довольстве.

Разговор, только что бывший с женой, несколько смутил его превосходительство теми неожиданными новостями, которые он узнал. Ему очень не понравились и посещения «негодяя братца», и филантропические подвиги дочери, и увлечение Толстым, и он считал виноватою свою жену, которая раньше не сообщила обо всем этом ему. Достаточно было бы ему поговорить с дочерью с четверть часа, и она поняла бы сама, как неприлично посещать «пьяниц родственников», как смешно усердствовать в филантропии и как нелепо восхищаться проповедями Толстого.

Эту легкость вразумления дочери Опольев основывал главным образом на уверенности в том, что он отлично знает свою девочку. Кроме того, он рассчитывал и на свой нравственный авторитет, и на свое уменье убеждать людей, – недаром же он считал себя необыкновенно умным человеком.

И в нем не было ни малейшего сомнения в том, что Нина – эта милая, кроткая Ниночка – вполне проникнется его доводами и сознает ошибочность своего поведения. Она настолько умна, хорошо воспитана и настолько любит отца, чтоб поверить ему, что хорошо, что дурно.

Разумеется, все эти увлечения ее филантропией и Толстым немедленно пройдут.

А главное – ей надо выходить замуж!

Так думал Опольев в ожидании дочери и, несмотря на уверенность в легкости ее обращения на путь истины, все-таки испытывал не то что смущение, а какую-то неловкость при мысли, что ему придется запретить ей посещать брата, особенно если он и в самом деле переменился, как ни трудно этому поверить.

И его превосходительство снова мысленно назвал не совсем лестным эпитетом свою жену за то, что она допустила это невозможное знакомство Нины с «братцем».

«Воображаю, чего только не наговорил ей, кого только не обвинял этот человек, чтобы только разжалобить добрую девочку!» – думал Опольев.

XXXIV

Тихий стук раздался в двери кабинета.

– Это ты, Ниночка?

– Я, папа.

– Входи, входи… я жду тебя. Садись вот тут, поближе… Поговорим, моя девочка! – мягко и ласково заговорил Опольев, когда его любимая Нина, серьезная, побледневшая и несколько взволнованная, вошла в этот большой, внушительный, всегда пугавший ее кабинет, где за письменным столом сидел отец.

Она опустилась и почти потонула в большом мягком кресле, стоявшем у стола, и, взглянув на отца и встретив его нежный, любовный взгляд, казалось, смутилась еще более.

Она любила отца, но всегда испытывала какое-то стеснение перед ним и в присутствии его никогда и не высказывалась, точно чувствуя, что он отнесется или насмешливо, или не обратит на ее слова никакого внимания.

– Ты сердишься на меня, папа? – спросила она.

– Нет, Нина, я не сержусь, но мне очень неприятно, что ты вздумала ездить к моему брату…

– Я виновата, папа, что не сказала тебе об этом раньше…

– Да, это было бы гораздо лучше, мой друг, чем держать в секрете от отца эти визиты… По крайней мере ты не сделала бы ложного шага…

Опольев пустил дымком душистой сигары и продолжал:

– Видишь ли, Нина, в чем дело. Ты еще слишком молода, чтобы знать и понимать людей, и потому тебя легко мог ввести в заблуждение и заставить пожалеть себя этот пьяница и нищий, который, к несчастью, мой брат… Эта чувствительная история о каком-то мальчике, эти жалобы, которые он, вероятно, расточал на других людей за свое же беспутство, могли, конечно, тронуть твое доброе сердце… Все это понятно… Но если б ты спросила у меня совета, я сказал бы тебе, что такие люди, как мой брат, промотавший состояние, сделавший подлог и павший до того, что собирал на улицах милостыню, такие люди не заслуживают сожаления, и посещать таких пьяниц порядочной девушке совсем неприлично. Воображаю, что ты могла там видеть и с кем могла встречаться! – брезгливо прибавил Опольев.

– Но, папа, поверь…

– Позволь мне докончить, Нина! – остановил Опольев дочь.

Нина тоскливо прижалась к креслу, и Опольев продолжал, отчеканивая слова, тем уверенным, слегка докторальным тоном, каким он любил говорить, не сомневаясь в надлежащем эффекте своих речей и слушая в то же время самого себя:

– Я очень рад, Нина, что об этом узнал. Не сомневаюсь, что ты и не подумаешь больше навещать человека, которого твой отец имеет основание не признавать братом. Я не запрещаю тебе помогать ему, если тебе так хочется, и бросать деньги на пьянство, но бывать у негодяя, который потерял все человеческое, посещать пьяницу, который, быть может, не прочь украсть чужую ложку…

Но тут возмущенная молодая душа не выдержала и помешала оратору закруглить период.

Бледная, с блестевшими от слез глазами, Нина вскочила с места и почти что крикнула:

– Папа! Что ты говоришь? Ты заблуждаешься!

Опольев был изумлен, и настолько изумлен, что в первое мгновение не находил слов и только в недоумении пожал плечами.

В самом деле, ему говорят, что он заблуждается, и кто это говорит? Его дочь!

А Нина, вся охваченная желанием открыть отцу глаза и восстановить бессовестно поруганную правду, между тем продолжала:

– Дядя совсем не такой, каким ты его представляешь… О, если б ты увидел его, папа… узнал его… Ты убедился бы, какой он хороший… сколько в нем доброты… сколько ума… Он только несчастный оттого, что брошен всеми… А он, может быть, лучше многих, которых все уважают… Да, лучше, несмотря на то, что он нищий, а те богаты и занимают высокое положение… Ты только выслушай, папа, прошу тебя… тогда ты увидишь, как ты ошибаешься насчет бедного, милого дяди.

И, волнуясь и спеша, словно боясь, что ей не дадут сказать всего, что нужно, девушка с восторженною горячностью своего доброго сердца говорила, не думая ни о закругленности периодов, ни о красоте речи, о доброте и деликатности дяди, рассказала в подробности историю с Антошкой, о том, как дядя совсем переменил жизнь, как только явилась к нему возможность, как он страдал прежде и как доволен и счастлив теперь, имея хоть угол под конец своей жизни…

– И он никогда никого не бранил, никого не обвинял за то, что его все бросили после того, как он был исключен из полка… Он одного себя считает виновным за все несчастия, которые испытал! – прибавила в заключение Нина.

И, точно сама испугавшись той храбрости, с какою решилась говорить с отцом, она вдруг притихла и, опустившись в кресло, робко взглядывала на отца.

И страстный вызывающий тон, и горячая защита пьяницы нищего – защита, точно похожая на обвинение отца, и вырвавшаяся фраза о том, что «дядя лучше многих, которых все уважают», – все это как громом поразило Опольева. В речах дочери его ухо уловило что-то такое, для него неприязненное, ужасное и нелепое, чего он никогда не ожидал. Какая-нибудь курсистка еще могла бы высказывать такие взгляды, начитавшись нелепых книжек или наслушавшись разных бредней, а то его дочь, дочь видного общественного деятеля, известного своими ультраконсервативными тенденциями!..

Но еще неожиданнее было то, что он, этот всеми признаваемый умный человек, считавший себя необыкновенно проницательным и тонким знатоком людей, казалось, только сейчас, сию минуту, несколько узнал душевный мир своей дочери, понял, что и у нее есть свои взгляды и мысли, совсем непохожие на его, и – главное – что в этом маленьком, кротком и скромном на вид существе с большими вдумчивыми глазами чувствуется что-то свое, что-то упорное и что убедить ее в четверть часа, как он думал, едва ли возможно.

«Откуда все это?»

И в эту минуту он понял, что дочь далеко не смотрит на отца с тем благоговейным восторгом, на который он рассчитывал, и весьма вероятно, даже наверное, судя по ее словам, относится к нему критически и, пожалуй, даже считает его далеким от того идеала, который рисуется в ее голове. Недаром же она так распинается за этого «негодяя»…

И этот «негодяй» возбуждает еще большую ненависть в его превосходительстве.

И взгляд его красивых черных глаз теряет прежнюю мягкость и нежность любящего отца и блещет резким и холодным, насмешливо-презрительным выражением. Тонкие губы его слегка подергиваются. Он смотрит на свою девочку и чувствует к ней в эту минуту что-то неприязненное, точно перед ним не горячо любимое создание, а враг, дерзко осмелившийся покачнуть пьедестал его непогрешимости и великолепия.

Нина поняла этот резкий холодный взгляд, и тоска наполнила ее сердце, та тоска, которая является у любящих детей, чувствующих разочарование в своих родителях…

«Он, значит, не выносит правды!» – подумала она и вся съежилась, точно ей сделалось холодно, в кресле и трепетно ждала, что скажет отец, предчувствуя в то же время, что то, что он скажет, будет совсем не то, чего она ждала, когда шла в кабинет, рассчитывая своей защитой вызвать отца на примирение с несчастным дядей.

И он проговорил резким, не допускающим возражения тоном, слегка прищуривая глаза:

– Я терпеливо выслушал все то, что ты изволила мне высказать, и, разумеется, нисколько не убежден… Меня только удивил тот вздор, который, к сожалению, оказался в твоей голове… Я предполагал в тебе более здравого смысла и думал, что ты не позволишь себе сравнивать пропойцу и нищего с порядочными людьми… Откуда у тебя такие идеи?.. От этого добродетельного дяди?.. Или начиталась Толстого? – насмешливо спросил он.

 

– Я, папа, сама об этом думала…

– Сама? Поздравляю. На каком же основании ты делаешь подобные сравнения?

– На основании того, что вижу, что слышу…

– И доверяешь своим наблюдениям больше, чем мнениям своего отца?

Что могла ответить на это Нина?

– Слишком рискованно, моя милая, в твои года полагаться на свои наблюдения… Надо прислушиваться к тому, что говорят люди, более тебя знающие жизнь, и не отваживаться говорить такие вещи наобум… И где это ты видела людей из нашего общества, которые, по твоему мнению, хуже моего братца?

– А князь Чекалинский, папа? Разве он не проиграл огромного состояния и разве не выдал подложного векселя? А между тем его везде принимают! А этот Кривощеков… Занимал такое место – и оказался взяточником! А Рущуков?.. Господи! Да сколько таких, точно ты сам их не знаешь? И их везде принимают, им все прощают, а несчастного дядю за меньшую вину изгнали из общества и сделали нищим. Где же тут справедливость?

На этот раз и его превосходительство находился в некотором затруднении и не знал, что ответить дочери. Действительно, названные ею господа имели за собою большие грехи и тем не менее бывали у Опольева в доме.

И чем более затруднялся Опольев ответом, тем более раздражался на дочь и, наконец, сказал:

– Все это, может быть, до некоторой степени и верно… все эти люди, о которых ты говоришь, и поступали не совсем корректно, но все-таки они никогда не пали бы так низко, как тот человек…

– Да, потому что одних вовремя поддержали, а гадости других замяли…

– Ты глупости говоришь! – резко остановил Опольев. – Довольно их… Я позвал тебя сюда не для полемики, а для того, чтобы сказать тебе, что я недоволен твоими посещениями дяди… Да, очень недоволен, – строго прибавил он.

Нина молчала.

– Допустим даже, что он и переменил жизнь благодаря твоим благодеяниям и больше не нищенствует и не пьянствует, а ведет добродетельную жизнь вместе со своим питомцем… допустим и это, как ни трудно допустить такую реабилитацию, возможную лишь в плохих романах, но все-таки прежняя жизнь оставила на нем свою грязь, и сколько-нибудь порядочной девушке предосудительно вести с таким человеком знакомство… Так я смотрю и прошу тебя никогда больше не бывать у него… Слышишь?

– Слышу, папа! – проронила молодая девушка.

– Дай мне слово!

– Пока я у вас – даю!

Этот ответ взорвал обыкновенно сдержанного Опольева, и он гневно проговорил:

– Можешь идти, дерзкая девчонка!

XXXV

Это объяснение с дочерью взволновало Опольева.

Он долго не мог успокоиться и быстро и нервно ходил по кабинету, возбужденный, поводя скулами и хрустя по временам белыми, крупными пальцами заложенных за спину рук. Только что сделанное открытие – именно открытие, – что, по всем вероятиям, дочь его заражена теми самыми мнениями, против которых он боролся в качестве официального лица и которые считал вредными, и изумляло, и раздражало, и огорчало его превосходительство…

И как он ничего этого не замечал, как он вовремя не остановил этого недуга, готового охватить и погубить молодой организм? То-то, припоминал он слова жены, она избегает выездов, не любит общества, читает книжки и ей никто не нравится из тех молодых людей, которые у них бывают…

Усталый от ходьбы, он снова присел к столу и долго-долго сидел в кресле в глубокой задумчивости, словно человек, внезапно застигнутый каким-то неразрешимым вопросом.

Наконец, он подавил пуговку звонка и, когда явился лакей, приказал попросить к себе барыню, если у нее никого нет.

И, когда в кабинет пришла Опольева, несколько встревоженная, с красными от слез глазами, муж с какою-то злостью взглянул в это еще красивое, добродушное, полное лицо, точно считая жену виноватой за то, что дочь совсем не та, какою он ее считал, и проговорил:

– Знаешь ли ты, какая у нас Нина?..

– Какая? Она славная, прелестная! – поспешила заступиться мать.

– Славная… прелестная! – передразнил Опольев. – Ты ничего не видишь!.. Она нигилистка…

– Бог с тобой… Что ты говоришь? – испуганно промолвила мать.

– Я говорю то, что есть в действительности… У нее очень опасные мнения… Что ты удивляешься? Ты и не догадывалась? Ты позволяла ей посещать этого пьяницу? Ты отпускаешь ее ради дурацкой филантропии по всяким трущобам… Ты позволяешь ей читать все, что ей вздумается…

– Но, Константин Иванович, она не маленькая…

– Не маленькая, но ты могла бы иметь на нее влияние… А теперь полюбуйся, что вышло? Как она говорила с отцом? Как защищала этого мерзавца, которого я не велел пускать в дом… И как дала слово не ходить к нему… Видно, что против желания.

– И ты, верно, сурово обошелся с ней? Константин Иванович! Не забудь, что Нина у нас одна… Она натура чуткая… Пусть даже и увлекается книгами, пусть даже у нее и крайние мнения, но не озлобляй ее… Не заставь бедную девочку возненавидеть родительский дом! – взволнованно и решительно говорила теперь эта слабая, нерешительная женщина, в которой заговорила мать, отстаивающая свое любимое детище.

Его превосходительство вдруг струсил.

– Но я и не думал сурово обходиться с ней, – промолвил он.

Но Опольева не слушала и продолжала:

– Ты упрям, но и она упряма… Мало ли что может прийти ей в голову?.. Ей может показаться, что ты ее не любишь, и она уйдет от нас… Примеры такие бывали… Вспомни историю у Вяземцевых?.. Дочь их ушла… И, наконец, неужели уж такое преступление бывать у твоего брата, которого ты не можешь простить, а твоя дочь полюбила?..

Но тут уж его превосходительство не выдержал. Едва сдерживая бешенство, он растворил двери кабинета, и госпожа Опольева тотчас же смолкла и догадалась уйти.

С тяжелыми думами сидела и Нина в своей комнате. Отец представлялся теперь в ее глазах совсем другим человеком. Тяжелые обвинения в несправедливости, в жестокости, в нетерпимости к чужим мнениям невольно роились в ее голове, смущая в то же время девушку, и напрасно она старалась найти оправдание для отца. Что-то непонятно жестокое и злопамятное чувствовалось в этих нападках на брата… А это издевательство над ее словами, полное насмешливой злости?

Нина сидела грустная, и вся ее жизнь, которую вела она, казалась ей какою-то пустою, бесцельною, ни для кого не нужною. К чему и зачем вся эта роскошь, которою она окружена и которая ее нисколько не делает счастливою?

И она завидовала в эти минуты тем трудящимся интеллигентным девушкам, у которых есть цель в жизни, которые работают и ни от кого не зависят. Как бы она была счастлива, если б и она могла так жить!

А теперь? Какая это жизнь?

Она может ездить на балы, в театры, тратить безумные деньги на наряды и в то же время не смеет навестить этого несчастного старика дядю, только потому, что он в глазах отца и общества отверженец.

«Нет, так жить нельзя!» – думала молодая девушка.

XXXVI

Прошло три года с небольшим.

За это время Антошка блистательно окончил курс технической школы при одном большом заводе на Васильевском Острове и поступил учеником на тот же завод в механическую мастерскую.

Талантливость и способности Антошки, его необыкновенная сметливость и какая-то лихорадочная жадность к занятиям обратили на себя внимание заведующего школой, старого идеалиста шестидесятых годов, преданного своей школе, которой он заведовал пятнадцать лет и которую поставил на надлежащую высоту, умея внушить к себе любовь и уважение учеников, по большей части детей заводских рабочих.

Антошка сделался его любимцем, и учитель предложил своему способному ученику приходить к нему по вечерам, после окончания работ на заводе, для специальных занятий по механике, к которой Антошка обнаруживал особенную склонность. Еще бывши в школе, он интересовался чертежами машин, часто бегал после занятий в механическую мастерскую, где отделывались части громадных механизмов для кораблей, и там жадно смотрел на эти цилиндры, золотники и холодильники, старался проникнуть в тайны их устройства. Уж он смастерил для «графа» особенный замок и палку с выскакивающим из нее прибором для рыбной ловли, а для Нины – стальной бювар с ее монограммой, с календарем и застежками замысловатого, им придуманного устройства и выказал в этих работах много вкуса и механического остроумия.

«Граф», гордившийся успехами Антошки гораздо более, чем сам юный изобретатель, был в восторге от его подарков, находил, что лучше таких вещей он не видал на своем веку, и не без торжественности объявил, что Антошка впоследствии будет знаменитым механиком…

– Того и гляди когда-нибудь и портрет твой, Антоша, в иллюстрациях появится… Выдумаешь какую-нибудь новую машину… и станешь известным.

Антошка, однако, довольно скептически относился к похвалам «графа», зная, что он, несмотря на свой ум и обширные познания в других областях, решительно ничего не смыслит в механическом деле.

Нечего и говорить, что он с благодарностью принял предложение заведующего школой и ходил к нему на квартиру при заводе каждый вечер, с жадностью слушая его лекции. В год он прошел таким образом краткий курс механики, познакомившись с ее принципами, насколько это было возможно без знания высшей математики.

И заведующий школой, маленький, круглый, толстенький человечек с добрыми глазами и длинными седоватыми волосами, придававшими ему литературный вид, однажды с особенною горячностью просил директора завода обратить на Антона Щигрова особое внимание.

Он рассказал его историю, рассказал, как прекрасно занимался он у него, и расхваливал его талантливость.

– Из этого юноши вышел бы выдающийся математик и механик, если бы только он имел возможность получить высшее образование… Но куда ему об этом и думать, бедняге? Во всяком случае, благодаря его замечательным способностям завод будет иметь в нем недюжинного мастера…

Директор завода, образованный и сам очень талантливый человек, особенно заботившийся, чтобы у него на заводе были хорошие русские мастера, заинтересовался Щигровым, которого помнил по бойким ответам на экзамене, и обещал не забыть его.

– Только не увлекаетесь ли вы, Петр Федорович? – улыбнулся директор, обращаясь к учителю.

– А вы потрудитесь спросить о Щигрове начальника мастерской… Да вот и Арнольд Оскарыч сам… Легок на помине.

На внезапный вопрос об Антоне Щигрове начальник мастерской Арнольд Оскарович Вундстрем, аккуратный, требовательный, справедливый и несколько ограниченный финляндец пожилых лет в форме инженер-механика, небольшого роста блондин с серьезным лицом, в выражении которого было что-то честное, правдивое и в то же время жестковатое, первым делом несколько ошалел от этого вопроса, так как он к нему не был приготовлен и пришел в этот кабинет, занятый другими делами, требующими разрешения директора.

И потому он не сразу ответил и несколько мгновений соображал о том, как ему следует ответить со всей его педантическою добросовестностью.

Отзывы честного финляндца были самые лучшие. Хотя Щигров всего год как служит на заводе, но исполняет ответственные работы. Руки у этого Щигрова золотые и сообразительность замечательная. Кроме того, он и чертит отлично. Если б не заводские правила, то он с удовольствием представил бы его в помощники мастера и назначил бы ему на первое время пятьдесят рублей жалованья в месяц… Ему можно поручить работу, требующую тонкой отделки и особенного внимания…

По счастью, директор не был рутинером и охотно выдвигал способных рабочих, не стесняясь ни правилами, ни годами службы, ни молодостью.

– Что ж, сделайте Щигрова помощником мастера и дайте пятьдесят рублей жалованья с будущего месяца! – решил немедленно директор и затем стал слушать обстоятельный и чересчур подробный доклад добросовестного финляндца, обнаруживая на своем красивом и умном лице некоторое нетерпение и оттого, что Арнольд Оскарович «тянет» то, что можно объяснить в пять минут, и оттого, что он, директор завода, принужден слушать другого, вместо того чтобы его слушали. А он любил-таки поговорить и любил, чтобы слушали его действительно подчас блестящие речи.

Когда в тот же день, перед обеденным шабашом, начальник мастерской велел позвать в свою контору Антона Щигрова и объявил ему о повышении и о жалованье, наш приятель, которого мы по-прежнему будем называть Антошкой, зарделся от радостного волнения и, видимо подавленный неожиданным счастьем, в первое мгновение, казалось, не смел верить словам начальника. Такого блестящего начала он не ожидал!

 

– Надеюсь, Щигров, вас не испортит такое быстрое повышение. Сколько я помню, это, кажется, первый пример на заводе, чтобы такой молодой человек, почти мальчик, из учеников прямо сделан был помощником мастера…

Действительно, худощавый, маленький, с бледноватым выразительным лицом, оживленным радостным выражением, сверкавшим в его живых карих умных глазах, Антошка казался моложе своих восемнадцати лет и напоминал бы прежнего подростка Антошку, ходившего с ларьком, если бы не пробивавшиеся черные усики и едва заметный пушок на подбородке.

– Очень вам благодарен, Арнольд Оскарыч! – пробормотал наконец Антошка.

– Меня благодарить не за что. Повышением вы обязаны своим способностям и добросовестному отношению к работе… Вы и теперь многое понимаете не хуже мастера, а со временем, я уверен, будете превосходным мастером… Только смотрите, Щигров, оправдайте мои надежды, – продолжал, выговаривая слова с заметным акцентом, тихим, ровным и несколько монотонным голосом Арнольд Оскарович, любивший читать нравоучения молодым мастеровым, особенно тем, которых отличал.

– Постараюсь, Арнольд Оскарыч.

– А главное, не закутите, как кутят многие из ваших товарищей.

– Я вина в рот не беру, Арнольд Оскарыч.

– Приятно это слышать, очень приятно. И никогда не пейте водки, Щигров… Водка больше всего губит мастерового и лишает его всякого самолюбия. А без самолюбия какой может быть человек?.. И вообще, Щигров, избегайте не только пьянства, но и других кутежей… Вы понимаете, о чем я говорю? Будьте нравственным человеком. О, это очень важно и для здоровья и для хорошей работы…

– Я глупостями не занимаюсь! – прошептал конфузливо Антошка.

– Очень похвально, и не занимайтесь глупостями… При порядочном образе жизни вы можете откладывать часть жалованья и класть деньги в сберегательную кассу. У вас, таким образом, будет всегда запас на всякий случай… А это очень хорошо – иметь запас… Предусмотрительный человек должен всегда иметь запас. Ведь вам некому помогать? У вас, как я слышал, родители умерли?

– У меня, Арнольд Оскарыч, родителей нет, это точно, но зато есть один человек, который для меня, можно сказать, дороже отца и матери. Он меня человеком сделал, и я, пока жив, буду для него работать! – горячо проговорил Антошка.

– Это делает вам честь. Благодарность – редкая добродетель… Ваш покровитель, значит, бедный?

– Бедный. У него ничего нет… Племянница ему помогает…

– А теперь хотите вы?

– Я-с.

– Рад узнать, что вы исполняете свой долг, как следует порядочному человеку. Надеюсь, что в непродолжительном времени вы будете получать и большее жалованье, если станете так же хорошо работать, как работали до сих пор.

– Я изо всех сил буду стараться, Арнольд Оскарыч.

Взгляд больших, слегка выпяченных глаз начальника мастерской с видимым благоволением скользнул по всей тщедушной фигурке Антошки и снова принял несколько строгое выражение, когда Арнольд Оскарович внушительно произнес:

– Но только знайте, Щигров, что как я вас ни ценю, а за малейшее упущение буду строго взыскивать, и даже строже, чем с других… Помните это и не надейтесь ни на какие послабления с моей стороны…

– Я ни на чьи послабления не рассчитывал! – не без достоинства ответил Антошка.

– Да, вот еще что…

Тут добросовестный финляндец на минутку замялся и продолжал уже не начальническим, а ласково-конфиденциальным тоном, несколько понижая голос:

– Это, конечно, не мое дело, но я искренно желаю вам добра и потому считаю долгом предупредить вас: не очень-то дружите с машинистом Ермолаевым… Вы, кажется, дружны с ним?.. Можете не отвечать, коли не хотите… Это ваше частное дело! – прибавил Арнольд Оскарович.

– Да, я приятель с ним…

– Он отличный работник и не пьяница, но только неспокойного образа мыслей… Поняли?

– Понял, Арнольд Оскарыч… Только никаких дурных разговоров мы не ведем…

– Ну, я вас предупредил. Ступайте обедать, сию минуту звонок! – прибавил Арнольд Оскарович и ласково кивнул в ответ на поклон Антошки.

Рейтинг@Mail.ru