Затем он часто упоминал имя божие и особенно Христа-спасителя во время нищенства, а во время своей торговой деятельности клялся и божился, призывая господа бога в доказательство доброкачественности и дешевизны спичек, конвертов и бумаги, – с расточительностью, воистину греховной.
Таково было религиозное поведение Антошки.
И потому, когда княгиня задала ему последний вопрос, он, решительно не знавший, что молиться следует каждый день, а не тогда только, когда грозит встрепка, добросовестно сознался, что каждый день не молится.
И, сознавшись, тотчас же раскаялся, что не соврал, так как опять увидел, как неодобрительно княгиня покачала головой и снова черкнула что-то в своей книжке…
Решительно, конец визита подгадил все. «Теперь тютю и графская шуба и рубль!» – подумал Антошка, прозревая, как опытный наблюдатель, в серьезном выражении красивого лица княгини и особенно в ее глазах, больших, строгих, темно-серых глазах, что-то недовольное и малообещающее.
– Ты знаешь какую-нибудь молитву?
Увы! Антошка не знал ни одной молитвы, кроме вдохновенных молитв собственного сочинения.
Соврать было решительно невозможно. Эта «занозистая княгиня», как уже мысленно окрестил ее Антошка, сейчас же поймает.
И Антошка, испытывая чувство подавленности и некоторого раздражения, далеко без прежней развязности проговорил:
– Не знаю.
Снова зачиркал карандаш. И опять вопрос:
– И «Отче наш» не знаешь?
– Не знаю! – угрюмо, опуская на ковер глаза, прошептал Антошка.
– Бедный мальчик! – промолвила княгиня, отметив в книжке, что Антошка не знает даже «Отче наш».
Но это восклицание не приободрило Антошку и только отозвалось в его ушах, но не проникло в сердце.
Снова наступило молчание.
Антошка с удовольствием готов был бы дать тягу, значительно разочаровавшись в настоящих княгинях, которые, вместо того чтобы дать мальчику на бедность и приказать его накормить, нудят его допросами, не принимая в соображение, что он задыхается от жары.
«Нечего сказать, княгиня!»
То-то он расскажет «графу», как она донимала. И что за беда, что он не знает молитв. Он может их выучить, если на то пошло!
– Я подумаю, что для тебя можно сделать, мальчик! – проговорила, наконец, княгиня и пожала пуговку электрического звонка.
Явился лакей.
– Проводите мальчика на кухню. Пусть он там подождет. Что, все приготовлено в зале?
– Все готово, ваше сиятельство!
– Ступай, мальчик, посиди. Ты еще будешь мне нужен.
Антошка вышел, несколько недоумевающий.
«Что еще с ним будут делать? Неужели опять нудить допросами? В таком случае хоть бы дали поесть!» – подумал Антошка, чувствуя дьявольский аппетит, особенно усилившийся на кухне, где пахло чем-то вкусным.
Но княгиня, скорбевшая о мальчике, не знавшем даже «Отче наш», и решившая сегодня же в заседании поднять вопрос о том, как его устроить, не подумала, что мальчик, может быть, голоден, и не приказала накормить Антошку.
В час начали собираться члены комитета общества «Помогай ближнему!».
В ожидании начала заседания в кабинете княгини шла обычная болтовня: передавали новости, говорили о погоде, о только что назначенном новом министре, о последнем судебном деле, интересовавшем Петербург.
Собравшиеся дамы-благотворительницы принадлежали к разным кружкам петербургского общества: было несколько светских, две-три принадлежащие к среднему кругу, одна женщина-врач и некрасивая, немолодая, сухощавая девица – купчиха-миллионерка, известная своею щедрою благотворительностью.
Во втором часу княгиня попросила гостей перейти в зал. Почти все собрались, только адмиральша Андрусова, по обыкновению, опоздала – верно, скоро приедет.
Все уселись вокруг большого стола, покрытого зеленым сукном, на котором были разложены листы белой бумаги, очиненные карандаши и экземпляры последнего отчета.
На конце стола перед креслом председательницы рядом с большой чернильницей и перьями лежали папки с бумагами и красовался звонок.
– Открываю заседание! – произнесла княгиня, опускаясь в кресло.
По обе ее стороны уселись единственные два мужчины, бывшие среди присутствовавших девяти дам: казначей общества Артемий Ильич Пушников, известный петербургский коммерсант и богач, пожилой, сухощавый господин с бритым лицом, смахивающий на англичанина, и секретарь, господин Цветковский, молодой блондин из лицеистов [10] с приятным, несколько женоподобным лицом, мягкими, изящными манерами и почтительно-нежным взглядом красивых голубых глаз, – словом, с тою наружностью, которая словно бы присуща секретарям дамских благотворительных обществ.
Корректный, элегантно одетый, коротко остриженный, с бородкой a la Henri IV, чистенький и аккуратный, он и имя имел вполне соответствующее положению: Евгений Аркадьевич [11].
Сын небогатых родителей, он служил в одном из департаментов и подавал надежды, а досуги свои посвящал обществу «Помогай ближнему!», работая в нем усердно и добросовестно и несколько побаиваясь строгой председательницы, которая вникала во все дела и, энергичная, деятельная и до щепетильности аккуратная сама, требовала и от других добросовестного исполнения принятых на себя обязанностей.
– Не угодно ли, Евгений Аркадьевич, прочитать протокол прошлого заседания?
Цветковский поднялся с кресла и приятным, слегка певучим баритоном стал читать протокол о разрешенных разным лицам пособиях, о назначении пенсий, о наведении справок, об отказах по тем или другим причинам, об устройстве благотворительного концерта и тому подобное.
Чтение заняло минут пять времени.
– Угодно принять протокол? – спросила княгиня.
Никто не возражал.
Секретарь положил протокол перед председательницей. Она подписала его, и затем все стали подписывать, передавая протокол друг другу, пока он не вернулся к секретарю и, им подписанный, бережно и аккуратно был вложен в портфель.
– Вы готовы, Евгений Аркадьич?
– Готов, княгиня! – отвечал секретарь, кладя перед собой чистый лист бумаги и вооружаясь пером.
– Не угодно ли прослушать справки о лицах, обращавшихся с просьбами о пособии в прошлое заседание. Лидия Васильевна!.. Вам первой… О вдове рядового Камчатского пехотного полка Пелагее Устиновой… прачке, – говорила княгиня привычным, деловым тоном, громко и отчетливо, заглядывая в исписанный листок.
Некрасивая пожилая девушка-миллионерка, за громадным состоянием которой напрасно охотились одно время молодые и красивые женихи титулованных фамилий, стала давать отчет о своем посещении прачки.
Она говорила порывисто и горячо, краснея, торопясь и заикаясь и оттого, что конфузилась говорить на собраниях, хотя была членом во многих благотворительных обществах, и оттого, что сознавала некрасивость своего желтого прыщеватого лица с подслеповатыми глазами, и оттого, что на нее были обращены взгляды всех присутствовавших дам, которые не без зависти разглядывали ее простое, но прелестно сшитое платье от Ворта и крупные брильянты в ушах.
Она была на прошлой неделе у Пелагеи Устиновой, на Петербургской стороне. Положение ее ужасное. Ей пятьдесят пять лет. Вот уже год, как она не в состоянии работать и добывать себе кусок хлеба. У нее застарелый ревматизм, и она не встает с постели. В больницу ее не принимают…
– Кажется, хронических больных не принимают в больницы, Анна Игнатьевна? – обратилась некрасивая миллионерка к даме, сидевшей напротив.
Плотная, здоровая и крепкая женщина-врач, лет около сорока, в черном шелковом платье, с золотой цепочкой от часов поверх лифа, с тем твердым, уверенным и даже самодовольным выражением на своем широком, румяном лице с крупными некрасивыми чертами, которое нередко бывает у женщин, добившихся тяжелым, долгим трудом успеха в жизни, подтвердила предположение девушки-миллионерки, заметив авторитетным тоном:
– Совершенно верно. Хроников в больницы не принимают.
– Вот и старуха говорит, что ее не приняли…
И девушка-миллионерка продолжала перечислять беды Пелагеи Устиновой.
Родных у нее здесь ни души. Живет она в отвратительном угле и три месяца не платит за квартиру, так что бедную старуху квартирная хозяйка грозит выгнать… Все, что она скопила на черный день, прожито… Все это рассказала старуха… Она вообще производит хорошее впечатление… Ее слова подтвердили и все ее сожители и квартирная хозяйка.
– По моему мнению, ей непременно следует помочь… даже назначить пенсию! – заключила докладчица, деликатно, разумеется, умолчав, что при посещении старухи она дала ей своих пять рублей.
– Мне кажется, самое лучшее нам поместить ее в богадельню! – проговорила княгиня.
Все согласились, что это было бы лучше всего.
– Я говорила ей об этом, но она не хочет.
– Отчего не хочет?
– Она надеется поправиться и опять работать…
Еще бы ей хотеть в богадельню, этой Пелагее, известной на Петербургской стороне нищей и посетительнице кабаков.
Она, эта охавшая, с завязанным лицом старуха, тотчас же по уходе дамы-благотворительницы вскочила с постели как встрепанная и, добросовестно поделившись с сожителями за подтверждение ее бесшабашного вранья, ушла из квартиры и вернулась домой мертвецки пьяная.
Отдавши должную дань трудолюбивым порывам Пелагеи Устиновой, комитет постановил: назначить ей по три рубля ежемесячного пособия на год и, если она не поправится, хлопотать о помещении ее в богадельню. О постановлении известить просительницу.
Женщина-врач, сообщившая о престарелой вдове мелкого чиновника, и господин Цветковский, доложивший об одной молодой женщине, брошенной с четырьмя детьми негодяем мужем, были не так восторженны в своих речах, как девушка-миллионерка, и, по всей вероятности, менее доверчивы к словам разного бедного люда, который им приходилось посещать по своим обязанностям благотворителей. Но так как и вдова-чиновница, и женщина, брошенная мужем, бесспорно жили в нищете, то им было назначено временное пособие по пяти рублей на каждую, причем поставлено было иметь в виду брошенную женщину и ее малолетних детей.
Затем княгиня стала докладывать поступившие прошения.
Их было порядочно, этих прошений, на больших и на маленьких листах белой и серой бумаги, написанных и чувствительным, и строго деловым, и патетическим, и унизительным, и ругательным слогом, и длинных, с автобиографическими подробными сведениями, и с изложением утешительных видов на будущее, и лаконических в несколько строчек, и, наконец, юмористических, в которых разная беднота, но по преимуществу «престарелые капитаны и поручики», «несчастные благородные дворяне» и «горемычные вдовы», обремененные сиротами, взывали к «добрым сердцам» и «высокому покровительству» высочайше утвержденного общества «Помогай ближнему!».
Княгиня не читала прошений, особенно длинных и иногда не лишенных глубокого трагизма, скрытого в высокопарных, безграмотных словах, а делала извлечения, выбирая самое существенное.
По нескольким прошениям давнишних клиентов разрешены были выдачи, нескольким хорошо известным пьяницам было отказано, а по остальным решено собрать сведения…
Доложив последнее прошение, княгиня проговорила:
– Теперь позвольте обратить ваше внимание на одно из тех ужасающих зол, которые, к стыду нашему, творятся в Петербурге… Я сегодня, сейчас об этом узнала, и совершенно случайно. Знаете ли вы, что в Петербурге существует особый промысел: брать несчастных детей и посылать их, рваных и плохо обутых, просить милостыню на улицах. Мы все, конечно, видели таких детей, но едва ли кому-нибудь из нас могла прийти в голову чудовищная мысль, что эти дети – жертвы чужой организованной эксплуатации…
Вслед за таким эффектным началом княгиня, со свойственною ей умелостью, передала факты, сообщенные ей Антошкой о заведении Ивана Захаровича, об истязании детей, об их одежде, помещении, пище.
Для огромного большинства благотворительных дам сообщение княгини было невероятным открытием.
Все возмутились.
– Неужели, милая княгиня, такие ужасы существуют? – воскликнула одна из светских благотворительниц, молодая элегантная дама.
– Ведь это что-то чудовищное! – воскликнула другая.
– И чего смотрит полиция! – строго заметила пожилая супруга какого-то видного чиновника.
– Вы, княгиня, открываете одно из возмутительнейших явлений! – вставил, в виде комплимента, секретарь.
Весьма довольная, что ей пришлось открыть это возмутительное явление и познакомить с ним своих коллег, княгиня продолжала:
– У меня находится одна из таких жертв – мальчик, который бежал из заведения нищих детей после того, как его истязали. Он нашел пристанище у одного сострадательного нищего, человека, когда-то принадлежавшего обществу и окончательно павшего… Этот отверженец – можете себе представить? – принял горячее участие в мальчике, кое-как одел его, обратившись за подачками к своим родственникам, и прислал его ко мне с просьбой что-нибудь сделать для него… Этот мальчик и рассказал мне все… Его история необыкновенно печальная… Он сирота… Не знал ни отца, ни матери… и «работал», как он выражается, то есть собирал милостыню для этого изверга, какого-то отставного солдата… Мальчик производит хорошее впечатление, но вообразите, в какой обстановке он рос?.. Он не знает даже своей фамилии… Только одно имя! А ему пятнадцатый год!
Открытие мальчика, «не знающего своей фамилии», вызывает общий взрыв удивления.
Снова раздаются восклицания:
– Не знает своей фимилии!
– Несчастный мальчик!
– Это дикарь какой-то!
Только женщина-врач не выражала удивления, и в глазах ее мелькала едва заметная улыбка. Ее подмывало даже объявить во всеуслышание, что в сообщенном факте нет ничего особенно удивительного, и в доказательство привести кое-какие данные о положении детей бедных хотя бы в Англии.
Но Анна Игнатьевна вспомнила, что получила место в институте благодаря княгине, и, несмотря на желание блеснуть эрудицией, дипломатически промолчала, хорошо сознавая, что омрачить это наивное удивление малосведущих дам, и в особенности княгини, было бы для них неприятно.
«Пусть себе удивляются тому, что всякому интеллигентному человеку хорошо известно! На то они и светские барыни!» – высокомерно подумала Анна Игнатьевна, питавшая в то же время некоторое завистливое удивление к этим светским барыням за их манеры и уменье одеваться.
Но еще большее впечатление, чем незнание фамилии, произвели на собрание слова княгини:
– Мало того… Этот мальчик никогда не бывал в церкви и никогда не молился… Он даже не знает «Отче наш»!
После нескольких секунд изумленного молчания несколько дам сразу заговорили о том, что надо принять меры против таких чудовищных явлений… Необходимо указать полиции. Вероятно, в Петербурге не одно такое заведение, в котором вырастают подобные дети… Что ждет их в будущем?.. Обществу «Помогай ближнему!» следует прийти им на помощь… Это его святая обязанность… Не правда ли, княгиня?
Княгиня, твердо соблюдавшая порядок, позвонила в колокольчик.
Наступило молчание.
– Я не имею повода сомневаться в правдивости показаний мальчика, – заговорила княгиня, – но во всяком случае прежде всего надо навести справки… Если комитету будет угодно, я возьму это на себя… Разрешает комитет?
Все изъявили согласие.
Кто ж это лучше сделает, как не княгиня?
– Если сведения, сообщенные мальчиком, подтвердятся, я сама поеду просить кого следует о том, чтобы обратили внимание на эту безжалостную эксплуатацию детей… и затем доложу комитету… Занесите это в протокол, Евгений Аркадьевич!
– Я записал, княгиня…
– А я тогда скажу Петру Петровичу… Хотите, княгиня? – спросила молодая элегантная барыня.
– Отлично… Он, конечно, распорядится, чтобы этого не было.
– Конечно, он ничего и не знает о бедных детях! – промолвила пожилая супруга важного чиновника.
– Что же касается мальчика, то я предложила бы комитету поместить его в наш приют… У нас ведь есть, кажется, одна вакансия в приюте, Евгений Аркадьевич?
– Есть, княгиня…
– Угодно комитету разрешить поместить мальчика в приют?..
Никто не имел ничего против.
– Оставлять его на попечении того лица, у которого он находится, было бы гибельно для мальчика и для всей его будущности… А мальчик очень способный… Быть может, комитету угодно видеть будущего питомца и от него самого услышать его печальную эпопею?..
Это предложение было принято с большим удовольствием. Всем любопытно было первый раз в жизни взглянуть на маленького несчастного дикаря, не знающего своей фамилии и не знающего «Отче наш»!
Благодаря сердобольной молодой судомойке, догадавшейся предложить голодному Антошке стакан кофе с большим куском ситника, мальчик заморил червяка и, снявши полушубок, уже с меньшею подавленностью духа сидел в сторонке на кухне и снова любопытно наблюдал и за поваром и за другой прислугой, прислушиваясь к их разговорам. Довольно едкие замечания насчет княгини только подтвердили предположение Антошки, что она «занозистая» и что ее все слуги в доме боятся.
Прошел долгий час, и Антошка решился обратиться к лакею, водившему его в кабинет княгини, с вопросом:
– Позвольте узнать: долго мне еще дожидаться?
Слова эти были сказаны таким почтительным тоном, что Антошка сразу расположил к себе великолепного лакея с роскошными бакенбардами.
– Теперь, должно быть, недолго… Комитет скоро кончится! – снисходительно проговорил он.
Антошка, видимо, не имел ни малейшего понятия о комитете, и лакей ему пояснил:
– Господа, значит, собрались к княгине, ну и рассуждают о таких же бедных субъектах, как ты… И твое дело обсудят как следует. Не бойся, и тебе выйдет какая-нибудь резолюция… Сиди, пока не потребуют!
Антошка, решительно не подозревавший о существовании благотворительных обществ и в течение своей воистину каторжной жизни у «дяденьки» ни разу не испытавший их благодеяний, был порядочно таки удивлен, что господа собираются для разговоров о бедных субъектах (слово это он почему-то счел ругательным и вообще презрительным по отношению к бедным), и в особенности тем, что господа обсуждают – если только лакей не врет – и его какое-то дело.
По его мнению, это уж совершенно лишнее. Что тут обсуждать? Гораздо проще, казалось бы, богачке княгине, не спрашивая ничьих советов, дать ему рубль и послать в конверте графу красненькую: «купите, мол, себе теплый воротник», и дело с концом! А то из-за таких пустяков собираться и рассуждать, заставляя человека зря дожидаться, – это Антошка находил невероятным и «довольно даже глупым».
И он подумал, что, верно, княгиня забыла про него, а лакей врет и смеется над ним, расчесанная шельма!
«Знаю я их, подлецов. Они любят издевку!» – решил про себя Антошка, испытавший не раз во время летних экскурсий по дачам с ларьком лакейские каверзы.
Однако он не выразил на своем лице подозрения и сделал вид, что вполне поверил словам лакея.
«Пусть себе думает, что надул!»
Но когда, наконец, этот же самый лакей торопливо вошел на кухню с приказанием Антошке идти за ним и, разрешив Антошке остаться в блузе, ввел его в большую залу, Антошка, увидав сидевших за столом лиц, убедился, что лакей был прав.
«Верно, все княгини и князья!» – подумал он и, оставленный лакеем у двери, поглядывал на «княгинь» без особенного смущения и страха, имея уже случай из продолжительного свидания с самой настоящей княгиней убедиться, что страшного в них решительно ничего нет. Это не то что «дяденька», «рыжая ведьма» или озверевший «фараон»!
Он заметил, что княгиня что-то сказала щуплому барину, сидевшему около нее, и тот направился к нему.
«Видно, объявка будет!»
Но вместо того «щуплый», как обозначил Антошка молодого секретаря, довольно осторожно взял своими двумя белыми и длинными пальцами за рукав Антошкиной блузы и, проговорив: «Идем, мальчик», не без некоторой торжественности провел Антошку через залу и поставил его у кресла председательницы, лицом к столу – так, что все господа члены комитета общества «Помогай ближнему!» могли отлично рассмотреть такую диковину, как мальчик, прокусивший ногу своего мучителя и – что еще необыкновеннее! – не знающий ни своей фамилии, ни «Отче наш».
Зрители, устремившие любопытные взоры на Антошку, были, по-видимому, несколько разочарованы в своих ожиданиях увидеть перед собою маленького дикаря, грязного, с всклокоченными волосами, или что-нибудь в подобном роде.
Вместо того перед ними мальчик как мальчик, даже довольно приличный и чистый и совсем не имеющий того забитого вида, который, казалось бы, должен иметь после всех своих злоключений. Напротив! В этой маленькой, тщедушной фигурке и особенно в выражении его глаз было что-то слишком смелое и вызывающее для мальчика в его положении и совсем непривычное в клиентах, с которыми благотворительные дамы имели дело.
Однако они нашли (о чем некоторые и перекинулись французскими фразами), что мальчик недурен собою, но только, бедняжка, бледен, и, хотя разочарованные, все-таки не отказали ему в некотором сочувственном сожалении.
Несколько иначе отнеслись к нему мужчины: казначей, господин Пушников, подумал, что Антошка должен быть продувная бестия и что, следовательно, из него со временем может выйти человек, а секретарь Евгений Аркадьевич был даже несколько шокирован и не совсем, по его мнению, почтительною позой Антошки и недостаточным, так сказать, проникновением чувством благоговения и благодарности, которое должен бы испытывать этот нищенка и бродяжка, имея счастье находиться перед таким собранием.
Во всяком случае, Антошка не оправдал ожиданий, и княгиня это тотчас же заметила.
И, чтобы возбудить интерес к открытому ею интересному мальчику, она сказала ему:
– Ну, мальчик, расскажи нам, что ты терпел у своего Ивана Захаровича и как ты от него убежал… Рассказывай, как знаешь… Не бойся… Здесь все твои доброжелатели…
Антошка удивился, что это интересует княгиню настолько, что она во второй раз заставляет его рассказывать, да еще не с глаза на глаз, а при других.
Однако делать было нечего. Антошка откашлялся и повторил свой рассказ с некоторыми, впрочем, сокращениями.
Тем не менее успех Антошки как лектора был несомненный, и когда, вслед за сообщением Антошки, заседание было закрыто, то многие дамы перед уходом подходили к Антошке и выражали ему в более или менее теплых словах участие. Его называли «бедным мальчиком», его трепали по щеке лайковыми и шведскими перчатками. Его утешали, что теперь положение его совсем изменится и он сделается вполне хорошим мальчиком и будет знать не только «Отче наш», но и другие молитвы и вполне оправдает заботы о нем общества «Помогай ближнему!».
Антошка принимал все эти знаки сочувствия довольно равнодушно и, к ужасу секретаря Евгения Аркадьевича, даже не благодарил, а только хлопал глазами, очевидно, не вполне понимая, в чем дело и каким образом изменится его положение, если ни одна из этих «княгинь», подходивших к нему и находивших, что он бедный мальчик, не дала ему ни гривенника. «А дай каждая из них по гривеннику – было бы ровно девяносто копеек!» – быстро решил в уме своем Антошка математическую задачу.
Двух мужчин он вовсе не принял в расчет при этой выкладке, так как сразу почувствовал не особенно дружелюбное отношение их к себе. Особенно этот «щуплый» брезгливо посматривал на него своими стеклянными голубыми глазами… От этих двух господ нечего было и ожидать хотя бы пятака – и черт с ними!..
Но барыни, кажется, могли бы дать по гривеннику. Небось не обеднели бы. А то трепали по щеке и ушли себе, а еще княгини!..
«Нечего сказать: довольно скупые княгини!» – подумал Антошка, оставаясь наедине с княгиней Моравской в большой зале и поглядывая, как она писала какое-то письмо.
«Верно, графу и, верно, сейчас вложит бумажку», – решил про себя Антошка.
Но его подвижное выразительное лицо, только что оживленное надеждой, что все его сегодняшние мытарства кончатся, наконец, посылкой денег графу, омрачилось, когда княгиня никакой бумажки в конверт не положила и, вручая его Антошке, проговорила:
– Вот отдай эту записку твоему «графу»… Пусть завтра ровно к часу пришлет тебя с твоим документом в приют… Я в это время сама там буду… Адрес написан… Васильевский остров, Десятая линия, дом пятнадцать. Не забудешь?
Антошка был удручен, прозревая что-то очень неприятное, ввиду того что его требовали с документом.
И он спросил упавшим голосом:
– Осмелюсь спросить, ваше сиятельство, зачем мне идти в приют?
– Как зачем? Я тебя определю в наш приют. Ты знаешь, что такое приют, мальчик?
– То-то не знаю, ваше сиятельство.
– Это – заведение для детей. Ты будешь там жить. Тебя будут одевать, кормить и учить, и года через два-три ты выйдешь оттуда порядочным человеком, и о тебе позаботятся… Тебе приищут место… Ну что, доволен, мальчик?
Но вместо выражения радости Антошка стал мрачен как туча и довольно решительно сказал:
– Я в приют не согласен, ваше сиятельство!
Княгиня была изумлена. И красивые ее глаза сделались совсем строгими, когда она спросила:
– Почему же ты не согласен?
– Я не уйду от графа!
– Глупый мальчик! Ты не понимаешь сам, что говоришь… Тебе непременно надо уйти от твоего «графа».
– Очень даже хорошо понимаю, ваше сиятельство! – вызывающе возразил Антошка, чувствуя к княгине неприязнь за то, что она хочет разлучить его с единственным человеком на свете, которого он безгранично любит.
Но княгиня, искренно желавшая вырвать мальчика из «когтей порока», в которых он, несомненно, погрязнет, оставаясь при «графе», не обратила внимания на тон Антошки и проговорила несколько докторальным и, по ее мнению, убедительным тоном:
– Слушай, мальчик, что я тебе скажу… Слушай и вникни. Твой «граф» сам нищий… Он сам просит милостыню на улицах… Так как же он будет тебя содержать? Это во-первых…
Но Антошка снова не дал княгине продолжать и с живостью произнес:
– Я достану себе место, ваше сиятельство… Только вот выучусь читать да писать… Я в газетчики пойду, а, уж как угодно, графа не оставлю, разве он меня прогонит… Я очень вам благодарен, ваше сиятельство, за этот самый приют… но от графа не уйду… При нем буду… И граф этого желают… И до самой его смерти я при их останусь! – возбужденно и горячо заключил Антошка.
Не без некоторого удивления внимала княгиня этим словам, недоумевая такой сильной привязанности мальчика к павшему человеку. И чем он мог так привязать к себе?
– Твоя признательность очень похвальна и делает тебе честь, мальчик, – заговорила княгиня, даря Антошку благосклонным взглядом, – благодарные люди так редки… но ты еще слишком мал, чтобы понимать людей и понимать свою пользу… В приюте ты научишься всему хорошему, а оставаясь у «графа», ты пропадешь… Ты можешь сделаться порочным и скверным человеком, пьяницей и вором, и попадешь в тюрьму… Вся жизнь твоя погибнет… Твой «граф» ничему хорошему не научит… Он будет посылать тебя нищенствовать, как и сам, и никакого тебе места не дадут… Он сам, этот твой «граф», пропащий, скверный человек… Берегись его!
Глаза Антошки, возмущенного до глубины души такою клеветой на «графа», уже сверкали злым огоньком.
– Граф-то скверный? – воскликнул Антошка. – Ну уж, извините, ваше сиятельство, а граф, может быть, получше других генералов да важных князей, даром что бедны!.. И вовсе не правда, что граф посылает меня нищенствовать… Я сам предлагал работать на их, так он запретил! «Не смей, говорит, Антошка. Тебе, говорит, надо выучиться и стать человеком!» Вот он какой, граф! Да такого другого господина не сыскать по доброте, а не то что: «дурному научит». Он дурному не научит, не извольте беспокоиться, ваше сиятельство… Он добрый, не то что другие… А если на старости лет да больные выходят на работу, так что ж из этого? У них денег нет, а кормиться надо… По-настоящему, если бы богатые сродственники его были добрые, они бы помогли графу, а не то что его ругать… А то сами богачи, на золотых тарелках кушают, а не могут сродственнику нового пальто справить… Подыхай, мол! Это небось благородно, ваше сиятельство?..
Антошка не помнил себя от охватившего его негодования, и его речь текла неудержимым страстным потоком.
Изумленная княгиня не верила своим ушам.
Такие возмутительно дерзкие слова у этого мальчика?! Боже, как испорчен этот несчастный!
И княгиня смерила Антошку с головы до ног презрительно строгим взглядом и нервно позвонила в колокольчик.
Явился лакей с великолепными бакенбардами.
– Уведите этого дерзкого мальчика! – приказала княгиня.
Лакей поспешил вывести Антошку.
– Что, братец, видно, дурная резолюция тебе вышла? – не без участия спросил лакей, когда Антошка торопливо надевал полушубок на кухне, видимо спеша поскорей удирать, а то чего доброго еще его задержат и силком отправят в этот ставший ненавистным ему приют.
– Тоже: в приют. Так я и пошел в ее приют! – взволнованно отвечал Антошка, направляясь к дверям.
– Так что же ты дерзничал, коли тебе вышла такая резолюция? В приюте хорошо… Кормят, поят вашего брата…
– Очень вам благодарны за ваш приют… Мы и без вашего приюта найдем место!.. Тоже княгиня, нечего сказать! – довольно насмешливо проговорил Антошка и, юркнув за двери, со всех ног пустился по лестнице.
Несколько взволнованная княгиня скорбно вздохнула, оставшись одна. Господи! Какие вырастают дети в этой ужасной нищете и в этом невежестве! И какая дерзость у этого мальчика! Какие мысли?! Это, верно, все этот несчастный кузен его научил, вместо того чтобы выучить хоть какой-нибудь молитве.
Но княгиня недаром была энергичная благотворительница.
Тем с большим упорством намеревалась она теперь спасти Антошку. И в голове своей решила непременно отобрать Антошку от «графа», если только он не пришлет мальчика добровольно в приют…
На всех парах летел Антошка домой, и когда, наконец, вернулся и вошел в комнату «графа», то, торопясь передать свои впечатления, возбужденно проговорил:
– Однако, граф… княгиня. Уж вы извините, хоть она и ваша сродственница, а прямо сказать: скаредная! Держала целое утро и хоть бы велела накормить… И ни копейки не дала… И все там они, разные княгини… Ни грошика! У них комитет был, и обо мне тоже рассуждали… И допрашивали… Я им два раза рассказывал, сперва ей, княгине, а потом им всем, как от дьявола «дяденьки» убежал… А княгиня-то, как бы вы полагали, чем она меня ошарашила? В приют, говорит… С вами, граф, мол, нельзя жить… Станешь вором и пьяницей… Ну и отчекрыжил же я княгиню, будьте спокойны!.. Сказал, что от вас не пойду… Ведь вы не отдадите меня в приют к ним… Не отдадите, граф?..
– Да ты успокойся, Антошка, и толком все расскажи, а то как мельница мелешь… А прежде всего давай обедать… И то я тебя заждался… Небось есть хочешь?
Хозяйка подала обед, и Антошка, утолив голод, стал рассказывать подробно о своем визите к княгине.
Во время рассказа Антошки «граф» то смеялся, то хмурил брови.