«Есть ли какой-то выход для человека, страдающего мучительной ностальгией? К сожалению, нет, – такой вердикт выносится в словарной статье «Философского энциклопедического словаря». – Это как безответная любовь: ничего сделать нельзя, нужно просто пережить. Но существуют средства, которые помогают человеку пережить самую безнадежную ситуацию. Юноша, страдающий от безответной любви, либо стреляется, как Вертер, либо становится поэтом, как Гёте».
Сложная, тонкая, многослойная и остроумная книга Светланы Бойм «Будущее ностальгии» представляет собой глубокую аналитическую работу, которая основана на фундаментальном желании разобраться в феномене ностальгии, поставить под сомнение ее застывшие и устоявшиеся оттиски – в медицине, литературе, культуре, политике и современном искусстве. Светлана, обладавшая уникальным аналитическим мышлением, кажется, стремится схватить это явление в своего рода «транзитарном состоянии» – дистиллировать и снова вернуть в естественную среду объект пристального исследования – ностальгический образ мышления. Тут можно вспомнить об излюбленном модернистами приеме искусства фотографии – двойной экспозиции – попытке передать движение в координатах изначально статического носителя информации – фотоснимка. Двойная экспозиция – движение – двойственность.
Двойственность – это, судя по всему, один из главных феноменов ностальгического мышления, который занимал Светлану Бойм. В самом названии ее произведения уже заключена эта концепция. «Будущее ностальгии» – эта лаконичная формула – как извлеченная из внезапно обнаруженного тайника капсула времени, охватывает одновременно прошлое и будущее.
В тексте книги нередко встречаются предложения, которые кажутся мне похожими на монету – на которую мы смотрим сбоку – прямо на ее кромку, но при этом можем одновременно видеть и орла и решку. Или как будто мы можем, таинственным образом, читать обе стороны книжной страницы, глядя строго на тонкую, меньше миллиметра, полоску торца книжного листа. Это напоминает мне и феномен обратной перспективы. Как известно, во многих русских иконах предметы и архитектура изображались так, что параллельные линии сходились в направлении зрителя. Так, глядя на храм или жертвенник с чашей, ты можешь видеть сразу три стороны одновременно. Несомненно, этот оптический феномен привносит в книгу своеобразную «потусторонность», так любезную автору. Впрочем, «икона» Светланы Бойм это, скорее, – архаическо-модернистский «Ангел» Пауля Клее.
Парадокс двойственности, в контексте ностальгии изгнанников, несомненно, связан с двуязычным мышлением. Лично мне оно не знакомо, хотя я читаю и пишу не только на русском языке, но думаю, конечно, всегда по-русски. Перевод книги «Будущее ностальгии» оказался для меня опытом личного знакомства с подобным типом мышления, перенесенным в своеобразный нарратив.
Интересно отметить, что книга, представляющая собой умелый ассамбляж из почти двух десятков тематических эссе, написана как бы на нескольких немного разных языках. При этом она, несомненно, является цельным литературным произведением, обладающим выраженным авторским стилем и почерком. Я всячески старался сохранить этот феномен при переводе. Языки эти, условно говоря, следующие: философский, литературно-критический и язык рассказчика-путешественника.
На философском (или постфилософском) языке написаны главы, где сформулированы теоретические концепции и введены в обиход такие ключевые понятия, как «рефлексирующая» и «реставрирующая» ностальгия, «офф-модернизм», «глокализм», «диаспорическая близость» и т. д. Для перевода, да и для понимания, – они являются, пожалуй, наиболее сложными.
Куда более легкий и отчасти даже «плутовской» язык рассказчика-путешественника появляется в главах, связанных с анализом феноменологии урбанистической ностальгии. Исследуя бытие ностальгии в мире городов, находящихся в переходном состоянии, Светлана рассказывает чрезвычайно занимательные истории. Эти увлекательные «байки» служат остроумным инструментарием для препарирования урбанистической мифологии конца ХХ столетия.
Наконец, третий язык – литературно-критический – вступает в свои права в главах о Владимире Набокове и Иосифе Бродском, а также – об Илье Кабакове. Последнее особенно примечательно, так как в очередной раз доказывает, насколько литературоцентричным и повествовательным был московский концептуализм. При всем уважении к великому Кабакову я не раз отмечал для себя, что читать о его произведениях порой значительно интереснее, чем рассматривать их вживую.
Наиболее интересными лично для меня главами оказались глава про Берлин и, что, наверное, даже несколько удивило меня, – глава о Набокове. Переводя главу об Иосифе Бродском, я с интересом читал отдельные его стихотворения и фрагменты прозы, к которым не обращался уже много лет. Я едва ли отношусь к поклонникам творчества Бродского, но должен отметить, что остроумное повествование Светланы Бойм, пожалуй, заставило меня немного по-другому взглянуть на его поэтику.
Вероятно, интересным моментом для русского читателя может стать интеллектуальный и духовный пласт книги, связанный с именем Вальтера Беньямина. Этот талантливый автор, к сожалению, не слишком хорошо известен в России. Полагаю, что многим искушенным читателям захочется прочесть его «Московский дневник». Это чтение, пожалуй, сможет приоткрыть и лучше понять методы самой Светланы Бойм, несомненно, испытавшей значительное влияние Вальтера Беньямина и его урбанистической оптики.
Интересно отметить, что книга «Будущее ностальгии» по духу очень европейская. В ней почти ничего нет о Соединенных Штатах. Кроме разве что глав о динозаврах и эмигрантских сувенирах. В остальном книга, несомненно, ориентируется на Старый Свет и на ностальгические перипетии и чаяния Великой эпохи перемен, наступившей под занавес ХХ столетия. Занавес этот, как известно, был железным; и в конце ХХ века не опускался, а наоборот – стремительно поднялся или, быть может, просто испарился, дематериализовался – в мгновение ока, оставив призрачный и, по-видимому, бесконечный ностальгический шлейф.
«Будущее ностальгии» – книга, существующая на стыке философско-критического дискурса и искусства. У этой работы, несомненно, есть особая поэтика, и она, вне всякого сомнения, связана с ленинградским и петербургским прошлым ее автора. Читая и переводя эту книгу, я часто вспоминал поэтические полотна петербургского поэта Аркадия Трофимовича Драгомощенко. Светлана не ссылается на его тексты напрямую, но почему-то мне кажется, что он в этой книге есть, – а ностальгическая феноменология Светланы Бойм временами очаровательно созвучна его лучшим литературно-атмосферным композициям.
«Город сиял иглой, впившейся в окружность своей достаточности, существуя лишь как повод для прекрасного описания огня, пересекавшего воображение пылающими потоками листьев в настоящем времени. Шелковый путь связывает два зрачка. Меня не интересует – что звучит в следующих словах: сожаление, ностальгия или слабость воспоминания, не обязанного своим существованием никому. Узлы яви. Розовый ноздреватый камень облицовки набережной. Каждый в итоге избирает собственную, наиболее ему присущую систему поддержания. Когда воздух легок, искрясь, а вечер кажется неправдоподобным. Условие, переходящее в утверждение. <…> Тишина пориста, как угасающий камень стен, как дребезжанье папиросной бумаги на гребешке» (Драгомощенко А. Т. Устранение неизвестного. Фосфор).
СПб., 1 апреля 2018
Моим родителям, Юрию и Музе Гольдберг
Ностальгия – это тоска не только по ушедшим временам и утраченному дому, но и по друзьям, которые когда-то были его обитателями и теперь оказались во всех уголках мира. Я хотела бы поблагодарить писателей и художников, чья дружба вдохновляла меня не меньше, чем их творчество: Майя Туровская, Дубравка Угрешич, Илья Кабаков, Виталий Комар и Александр Меламид. Я благодарна моим коллегам, ученым и друзьям, которые просматривали фрагменты рукописи, несмотря на всеобщий коллективный дефицит времени: Грета и Марк Слобин, Ларри Вульф, Уильям Тодд III, Дональд Фэнгер, Ричард Стейтс, Эвелин Эндер и Питер Елавич. Я начала продумывать концепцию труда о ностальгии в период работы по гранту Bunting с 1995 по 1996 год – дискуссии, проходившие тогда в Институте, оказались исключительно полезными. Первые главы будущей книги были представлены на Конференции по памяти в Центре литературных и культурологических исследований в Гарварде в 1995 году и на незабываемой встрече в Белладжио в апреле 1996 года. Я благодарна организаторам – Ричарду Сеннету и Кэтрин Стимпсон, а также участникам мероприятия за их комментарии и замечания. Два летних гранта IREX позволили мне завершить исследовательскую часть моего проекта. Наконец, стипендия Гуггенхайма и отпуск в Гарвардском университете в 1998 и 1999 годах позволили мне написать книгу. Мое участие в различных международных конференциях помогло вынести на обсуждение и оформить мои идеи: Конференция по советской культуре в Лас-Вегасе в 1997 году, Конференция по мифу и национальному сообществу, организованная Европейским университетом во Флоренции, а также дискуссии и лекции в Центрально-европейском университете в Будапеште летом 2000 года. Мое сотрудничество в совете ARCHIVE, организованном в целях изучения культуры бывших советских иммигрантов в Соединенных Штатах, и множество продолжительных бесед с Аллой Ефимовой и Мариной Темкиной вдохновили меня начать мой проект, основанный на серии интервью о домах иммигрантов. Лариса Фрумкина и покойный Феликс Розинер вдохновили меня на эту работу и с огромной щедростью поделились своими сувенирами и иммигрантскими историями.
Каждый город, который я посещала и описывала, становился моим временным домом, по крайней мере на протяжении соответствующей главы. Я благодарю Олега Хархордина, ученого-единомышленника и хорошего друга; Олесю Туркину и Виктора Мазина за творческое сопровождение в Петербурге; Виктора Воронкова и Елену Здравомыслову за включение меня в их проект «Свободный Петербург»; Николая Беляка за то, что поделился фантазиями и масками «Театра в архитектурных интерьерах»; Мариэтту Турьян и Александра Марголиса за то, что они – самые замечательные петербургские экскурсоводы. Моя лучшая школьная подруга, Наташа Кычанова-Стругач, помогла нам вернуться к не таким уж ностальгическим воспоминаниям о нашем детстве в Ленинграде. Составляя текст о Петербурге, я почерпнула массу полезной информации в работах Эвы Берар, Катерины Кларк и Блэра Рубла. В Москве я наслаждалась гостеприимством Маши Гессен, ее политической проницательностью и отличной кухней. Спасибо всем моим московским друзьям, которые примирили меня со своим городом и даже заставили меня скучать по нему: Маша Липман и Сергей Иванов, Даниил Дондурей, Зара Абдуллаева, Ирина Прохорова, Андрей Зорин, Иосиф Бакштейн, Анна Альчук и Александр Иванов. Григорий Ревзин предоставил необходимую архитектурную экспертизу. Маша Липман поделилась со мной мудростью, честностью и хорошим юмором; Екатерина Дёготь – радикальными взглядами на искусство и политику. Александр Эткинд был для меня великим интеллектуальным компаньоном и величайшим другом на всех континентах.
В Берлине я нашла идеальный дом в квартире моей ленинградской подруги Марианны Шмарген. Моим экскурсоводом по Берлину была подруга и исследователь Беата Биндер, которая показала мне самые интересные развалины и стройки. Спасибо также Дитеру Хоффманну-Акстельму, Соне Марголиной и Карлу Шлёгелю, Клаусу Сегберсу, Георгу Витте и Барбаре Науманн. В Праге я наслаждалась гостеприимством и проницательностью Мартины Пахмановой, а в Любляне – мудростью и прекрасной компанией Светланы и Божидара Слапсак.
Мои друзья и попутчики, которые поделились со мной своей тоской и антипатией по отношению к ностальгии: Нина Витошек, Драган Куджундич, Свен Шпикер, Юрий Слёзкин, Джулиана Бруно, Нина Гурьянова, Кристоф Нейдхарт, Елена Трубина, Дэвид Дамрош, Сьюзан Сулейман, Изобель Армстронг и Эва Хоффман, чьи книги вдохновили меня задолго до нашей встречи. Спасибо Владимиру Паперному за реальные и виртуальные путешествия и за фотографии, а также Борису Гройсу за еретические дискуссии об абсолютах.
Я чрезвычайно благодарна всем фотографам, которые поделились со мной своими снимками и их видением, особенно – Марку Штейнбоку, Владимиру Паперному и Мике Странден.
Не стоило бы писать книги, если бы не было учеников, которые стали моими первыми внимательными читателями и критиками. Юлия Бекман внесла бесценные предложения по редактуре и вместе с Джулией Вайнгурт давала тематические советы: в диапазоне от поэзии Мандельштама до фильмов про Годзиллу. Спасибо также всем моим читателям и научным ассистентам: Дэвиду Бранденбергеру, Кристине Ватулеску, Юстине Бейнек, Джулии Райскин, Эндрю Хершеру и Шарлотте Силаги, которые любезно позаботились обо всех нюансах и недочетах, всплывших в самый последний момент. Наш семинар для аспирантов «Lost and Found» помог нам всем раскрыть то, чего мы ранее не знали.
Я благодарна Элейн Марксон, которая поощряла и вдохновляла меня на всем протяжении работы, моему редактору в Basic Books – Джону Донатичу, который верил в проект не меньше меня самой, а также делился со мной своей собственной ностальгией. Я благодарна Фелисити Такер за ее любезную помощь в работе над объединением всех подготовленных материалов в цельную книгу – вместе с самым терпеливым и интеллектуальным литературным редактором Майклом Уайльдом.
Наконец, отдельное спасибо Дане Вилла, который преодолел все невзгоды и делился со мной абсолютно всем: от Сократа до Симпсонов, и многим больше. И моим родителям, которые никогда не преувеличивали значения ностальгии.
В одной российской газете я прочитала историю недавнего возвращения на родину. После открытия советских границ пара из Германии впервые отправилась в родной город своих родителей Кёнигсберг. Бывший некогда твердыней средневековых тевтонских рыцарей, Кёнигсберг в послевоенные годы был преобразован в Калининград, образцовую советскую строительную площадку. Единственный готический собор без купола, где дождь свободно моросил над надгробной плитой Иммануила Канта, оставался среди руин прусского прошлого города. Мужчина и женщина шли по Калининграду, почти ничего не узнавая, пока не добрались до реки Преголя, где запах одуванчиков и сена возвратил их к истории родителей. Пожилой мужчина опустился на колени на берегу реки, чтобы омыть лицо в родных водах. Скорчившись от боли, он отшатнулся от реки Преголи, кожа на его лице горела.
«Несчастная река, – саркастически комментирует российский журналист. – Представьте, сколько мусора и токсичных отходов было в нее сброшено…» [1]
Российский журналист не испытывает сочувствия к слезам немца. Хотя тоска – явление интернациональное, ностальгия может вызывать разногласия. Сам город Калининград-Кёнигсберг напоминает тематический парк потерянных иллюзий. О чем именно ностальгировали супруги – о старом городе или истории их детства? Как можно скучать по дому, которого никогда не было? Человек жаждал совершения ритуального жеста, известного ему по фильмам и сказкам, чтобы отметить возвращение на родину. Он мечтал восполнить свою тоску высшей принадлежностью. Одержимый ностальгией, он забыл свое подлинное прошлое. Иллюзия оставила ожоги на его лице.
Ностальгия (от νόστος – возвращение домой и άλγος – тоска) – это стремление к дому, которого больше нет или никогда не существовало. Ностальгия – это чувство утраты и смещения, но кроме того – это роман с собственной фантазией. Ностальгическая любовь может выжить только в отношениях на большом расстоянии. Кинематографическое изображение ностальгии – это двойная экспозиция или наложение двух изображений – дома и чужбины, прошлого и настоящего, грез и обыденной жизни. В тот самый момент, когда мы пытаемся насильно собрать все это в единое изображение, оно губит снимок или сжигает поверхность пленки.
Едва ли кому-то из нас придет в голову требовать от врачей выписать нам лекарство от ностальгии. Однако в XVII веке ностальгия считалась излечимой болезнью, похожей на простуду. Швейцарские врачи полагали, что опиум, пиявки и путешествие в Швейцарские Альпы помогут снять ностальгические симптомы. К XXI столетию исцелимый недуг превратился в неизлечимую форму бытия эпохи модерна. XX век начался с футуристической утопии и закончился ностальгией. Оптимистическая вера в будущее была отправлена на свалку, как устаревший космический корабль некогда в 1960‐е годы. Ностальгия сама по себе имеет утопическое измерение, только эта утопия направлена отнюдь не в будущее. Бывает даже так, что ностальгия не обращена и в прошлое, а скорее – направлена куда-то в сторону. Ностальгирующий испытывает чувство удушья, находясь в совершенно обычных условиях времени и пространства.
Современная русская пословица утверждает, что прошлое стало гораздо более непредсказуемым, чем будущее. Ностальгия зависит от этой таинственной непредсказуемости. На самом деле, ностальгирующим, разбросанным по всему свету, будет весьма непросто сказать, чего именно они жаждут – попасть в Сент-Элсвер[2] в иные времена, обрести лучшую жизнь. Заманчивый объект ностальгии, как известно, неуловим. Дух амбивалентности пронизывает популярную культуру XX века, где технологические достижения и спецэффекты часто используются для воссоздания видений прошлого, от терпящего бедствие Титаника до умирающих гладиаторов и вымерших динозавров. Случилось так, что прогресс вовсе не излечил нас от ностальгии, а, напротив, усугубил ее. Точно так же глобализация способствовала укреплению местных привязанностей. В контрапункте с нашим увлечением киберпространством и виртуальной глобальной деревней существует не менее глобальная эпидемия ностальгии, аффективное стремление к сообществу с коллективной памятью, стремление к преемственности в разделенном мире. Ностальгия неизбежно проявляется как защитный механизм во времена ускоренных ритмов жизни и исторических потрясений.
Но чем больше усиливается ностальгия, тем более горячо она отрицается. Ностальгия – не слишком приятное словечко, в лучшем случае – легкое оскорбление. «Ностальгия также соотносится с памятью, как китч с искусством», – пишет Чарльз Майер[3]. Слово «ностальгия» часто используется пренебрежительно. «Ностальгия <…> по сути, история, очищенная от вины. „Наследие“ – это нечто, что наполняет нас гордостью, а не стыдом», – пишет Майкл Каммен[4]. «Ностальгия», в этом смысле, – отречение от личной ответственности, безвинное возвращение на родину, этическое и эстетическое поражение.
Я тоже долгое время находилась под влиянием отрицательных предрассудков по поводу ностальгии. Помню, когда я только эмигрировала из Советского Союза в США в 1981 году, незнакомые люди часто спрашивали: «Вы скучаете по СССР?» Я совершенно не понимала, что им на это ответить. «Нет, но это не то, что вы думаете» – могла ответить я; или «Да, но это не то, что вы думаете». На советской границе мне сообщили, что я никогда не смогу вернуться. Так что ностальгия казалась пустой тратой времени и невероятной роскошью. Я только что научилась отвечать на вопрос – «Как поживаете?» – с деловитым «всё в порядке» вместо русских обобщенных разговоров о невыносимых оттенках серого в нашей жизни. В тот период существование в качестве «приезжего-иностранца» казалось единственной подходящей формой идентичности, которую я медленно начала принимать.
Позже, когда я брала интервью у иммигрантов, особенно у тех, кто уехал из‐за сложных личных и политических обстоятельств, я в какой-то момент поняла, что ностальгия была табуирована: это чем-то напоминало трудное положение жены Лота: страх, что взгляд, брошенный назад, может парализовать тебя навсегда, превратив в столп соли, жалкий памятник твоему собственному горю и тщетности отъезда. Иммигранты первой волны, как известно, часто не отличаются сентиментальностью: они оставляют поиск корней своим детям и внукам, освобожденным от визовых проблем. Так или иначе, чем глубже утрата, тем труднее предаваться видимому трауру. Давать название этой внутренней тоске, как казалось тогда, было профанацией, которая низводила утрату практически до уровня писка.
Ностальгия настигла меня неожиданно. Через десять лет после отъезда я вернулась в родной город[5]. Призраки знакомых лиц и фасадов, запах котлет, жарящихся на захламленной кухне, запах мочи и болота в декадентских проходных подворотнях, серый дождь над Невой, осколки узнавания – все это тронуло меня и привело в оцепенение. Что было самым поразительным – так это иное ощущение времени. Казалось, это путешествие в другую временную зону, где все опаздывали, но почему-то у всех всегда было время. (Хорошо ли, плохо ли, но это чувство роскоши по отношению ко времени быстро исчезло в период перестройки.) Избыток времени для разговоров и размышлений был извращенным результатом социалистической экономики: время не являлось ценным товаром; нехватка частного пространства позволяла людям делать частным использование своего времени. Ретроспективно и, скорее всего, ностальгически я думала, что именно медленный ритм течения рефлексирующего времени сделал возможной мечту о свободе.
Я осознала, что ностальгия выходит за рамки индивидуальной психологии. На первый взгляд, ностальгия – это тоска по определенному месту, но на самом деле это тоска по другим временам – по времени нашего детства, по медленным ритмам наших мечтаний. В более широком смысле ностальгия – это восстание против модернистского понимания времени, времени истории и прогресса. Ностальгическое желание уничтожить историю и превратить ее в частную или коллективную мифологию, заново вернуться в другое время, будто вновь вернуться в какое-то место, отказ сдаться в плен необратимости времени, которая неизменно привносит страдание в человеческое бытие.
Ностальгия парадоксальна в том смысле, что тоска может сделать нас более чуткими по отношению к другим людям, но в тот момент, когда мы пытаемся восполнить тоску обладанием, осознанием утраты, сопровождающимся новым открытием своей идентичности, мы часто встаем на разные пути, и это становится концом нашего взаимопонимания. Άλγος – тоска – это то, что мы разделяем друг с другом, но νόστος – возвращение домой – это то, что разделяет нас. Это обещание восстановить идеальный дом, лежащее в основе многих влиятельных идеологических течений сегодняшнего дня, заставляет нас отказаться от критического мышления в пользу эмоциональных привязок. Опасность ностальгии состоит в том, что она, как правило, путает реальный дом и воображаемый. В экстремально выраженных формах она может создавать фантомную родину, ради которой человек готов даже умирать и убивать. Неотрефлексированная ностальгия рождает чудовищ[6]. Однако именно это чувство – а именно скорбь от утраты своего места и невозможности повернуть время вспять – находится в самой сердцевине порядка вещей в эпоху модерна.
Та ностальгия, которая больше всего интересует меня, – это не просто индивидуальная болезнь, а симптом нашего столетия, историческое переживание. Она не обязательно противоречит модерну и индивидуальной ответственности. Она, скорее всего, – ровесник самого модерна. Ностальгия и прогресс подобны доктору Джекилу и мистеру Хайду: это alter egos. Ностальгия – это не просто выражение тоски о месте, а результат нового понимания времени и пространства, которые сделали возможным разделение на «местное» и «всеобщее».
Вспышки ностальгии часто происходят вслед за революциями; Французская революция 1789 года, русская революция и недавние «бархатные» революции в Восточной Европе сопровождались политическими и культурными проявлениями тоски. Во Франции не только Ancien Régime[7] породил революцию, но в некотором отношении сама революция породила Ancien Régime, придав ему своеобразную форму, чувство завершенности и позолоченную ауру. Точно так же революционная эпоха перестройки и распад Советского Союза сформировали образ последних советских десятилетий как эпохи застоя или, напротив, – как советского золотого века стабильности, силы и «нормальности» – мнение, весьма распространенное в России сегодня. Но ностальгия, исследуемая здесь, – не всегда тоска по прошлым режимам или исчезнувшей империи, но и по нереализованным мечтаниям о прошлом и утраченным образам будущего, которые в итоге стали устаревшими. История ностальгии может позволить нам оглянуться на историю эпохи модерна, не только в поисках новизны и технического прогресса, но и чтобы взглянуть на нереализованные возможности, непредсказуемые повороты и перекрестки.
Ностальгия – это далеко не всегда история о прошлом; она может быть ретроспективной, а также перспективной. Фантазии прошлого, обусловленные потребностями настоящего, оказывают непосредственное влияние на реалии будущего. Предвосхищение будущего заставляет нас принять груз ответственности за наши ностальгические сказки. Будущее ностальгической тоски и прогрессивного мышления является центральным моментом настоящего исследования. В отличие от меланхолии, которая ограничивается сферами индивидуального сознания, ностальгия касается взаимоотношений между частной биографией и биографией сообществ или наций, между личной и коллективной памятью.
На самом деле, существует традиция критической рефлексии по отношению к положению вещей в обществе модерна, включающая ностальгию, которую я буду именовать офф-модернистской. Наречие «офф» меняет наше восприятие направления; приставка «офф-» заставляет нас исследовать внешние отсылки и боковые тропинки, а не прямой путь прогресса; это позволяет нам немного отойти в сторону от детерминистского нарратива истории XX столетия. Офф-модернизм предлагает критику как модернистского увлечения новизной, так и не менее модернистского переосмысления традиции[8]. В офф-модернистской традиции рефлексия и тоска, отчуждение и любовь идут рука об руку. Более того, для некоторых офф-модернистов XX века, пришедших из эксцентричных традиций (имеются в виду те, кого часто считают маргинальными или провинциальными по отношению к культурному мейнстриму, – от Восточной Европы до Латинской Америки), а также для многих перемещенных лиц по всему миру творческое переосмысление ностальгии было не просто художественным приемом, а стратегией выживания, способом осознания невозможности возвращения на родину.
Наиболее распространенными валютами глобализма, экспортируемыми по всему миру, являются деньги и популярная культура. Ностальгия также является одной из черт глобальной культуры, но требует иной валюты. В конце концов, ключевые слова, определяющие глобализм – прогресс, модернити и виртуальную реальность, были изобретены поэтами и философами: прогресс был придуман Иммануилом Кантом; существительное «модернити» – креатура Шарля Бодлера; виртуальная реальность впервые была представлена Анри Бергсоном, а вовсе не Биллом Гейтсом. Только в определении Бергсона виртуальная реальность относилась к плоскостям сознания, к потенциальным измерениям времени и творчества, которые отчетливо и безоговорочно являются человеческими. Что касается ностальгии, то врачи XVIII века, так и не сумевшие обнаружить locus этого заболевания в организме, рекомендовали обратиться за помощью к поэтам и философам. Не являясь ни поэтом, ни философом, я все же решила написать историю ностальгии, в диапазоне от критических рефлексий до рассказывания историй, в надежде понять ритм тоски, ее соблазны и увлечения. Ностальгия говорит загадками и головоломками, поэтому нужно смотреть им в глаза, чтобы не стать ее следующей жертвой или новым мучителем.
Изучение ностальгии не относится к какой-либо конкретной дисциплине: она затрагивает сферу деятельности психологов, социологов, теоретиков литературы и философов, даже компьютерных ученых, которые думали, что они сбежали от всего подобного, – пока не нашли убежища на своих домашних страничках и в киберпасторальной лексике глобальной деревни. Явный переизбыток ностальгических артефактов, продаваемых индустрией развлечений, большинство из которых – сладкие реди-мейды, отражает страх перед неуправляемой тоской и временем, не превращенным в товар. Перенасыщенность в данном случае подчеркивает фундаментальную ненасытность ностальгии. В условиях пониженной роли искусства в западных обществах область самоотчужденного исследования тоски – без быстрого исцеления и глянцевых паллиативов – значительно сократилась.
Ностальгия дразнит нас своей фундаментальной амбивалентностью; речь идет о повторении неповторимого, материализации нематериального. Сьюзан Стюарт[9] пишет, что «ностальгия – это повторение, которое оплакивает неискренность всех повторений и отрицает способность повторения определять личность»[10]. Ностальгия проецирует пространство на время и время на пространство и мешает отличать субъект от объекта; она как двуликий Янус или как обоюдоострый меч. Чтобы раскопать фрагменты ностальгии, нам нужна двойная археология памяти и места, а также двойственная история иллюзий и фактических практик.
Часть I «Ипохондрия сердца» прослеживает историю ностальгии как болезни – ее превращение из исцелимого недуга в неизлечимую форму бытия, от maladie du pays[11] до mal du siècle[12]. Мы проследим историю развития ностальгии от пасторальной сцены романтизирующего национализма до городских руин эпохи модерна, от поэтических ландшафтов сознания до киберпространства и космического пространства.
Вместо магического исцеления от ностальгии предлагается типология, которая может осветить некоторые из ностальгических механизмов соблазнения и манипуляции. Здесь выделяются два вида ностальгии: Реставрирующая и Рефлексирующая. Реставрирующая ностальгия подчеркивает νόστος и пытается провести трансисторическую реконструкцию потерянного дома. Рефлексирующая ностальгия коренится в άλγος, тоске как таковой, и откладывает возвращение на родину – тоскливо, иронично и отчаянно. Реставрирующая ностальгия не считает себя ностальгией, а скорее истиной и традицией. Рефлексирующая ностальгия охватывает амбивалентность человеческой тоски и принадлежности и не уклоняется от противоречий модерна. Реставрирующая ностальгия защищает абсолютную истину, а Рефлексирующая ностальгия подвергает ее сомнению.
Реставрирующая ностальгия лежит в основе недавних всплесков национального и религиозного возрождения; ей знакомы два основных сюжета – возвращение к истокам и теория заговора. Рефлексирующая ностальгия не следует одному сюжету, но исследует способность жить одновременно во множестве различных мест и в разных часовых поясах; она любит детали, а не символы. В лучшем случае Рефлексирующая ностальгия может представлять собой этический и творческий вызов, а не просто повод для полуночных вспышек меланхолии. Эта типология ностальгии позволяет нам выявить различия между национальной памятью, основанной на каком-то одном сюжете национальной идентичности, и социальной памятью, которая состоит из коллективных шаблонов, которые маркируют, но не определяют индивидуальную память.