«Страшно, – сказал он. -
Особенно если танк подобьют.
Бежать нельзя – за нами автоматчики.
Наши. У них приказ – стрелять по отступающим.
Ребята сгорали в танках.
Мне везло: я дошёл до Берлина почти без царапин».
Я вдруг поняла, что значит фронт.
Что значит быть танкистом.
И что он доверяет мне.
Что он понял всё обо мне.
Что война отняла у меня всё:
дом, отца, детство.
Внутри меня, голодной, плохо одетой,
словно что-то растаяло,
и я улыбнулась ему довоенной, детской улыбкой.
Он улыбнулся мне в ответ.
ПИЖОН
Я подходил к дому, когда услышал отчаянное мяуканье. Заглянул под крыльцо – никого. Осмотрелся – ни у завалинки, ни за углом терраски тоже никого. Поднял голову и понял, что звук шел сверху. Подставил лестницу, залез на чердак: в бетонном желобе лежал котенок, маленький, еще слепой, но кричал очень громко. Как он попал в желоб на моей стороне чердака? Скорее всего, мой сосед по дому перебросил со своей половины. Какая-нибудь кошка окотилась, у него там был склад всякого хлама, в том числе тряпья – старые телогрейки, заношенные штаны, одеяла. Да черт с ним, какая разница!
Проще всего было утопить его в уборной за сараем, но он уже установил со мной контакт: когда я взял его в руки, он перестал орать и доверчиво прижался к ладоням. Простой выход стал невозможен.
Котенок был черный, только на шейке белело элегантное пятнышко, похожее по форме на галстук, да на задней левой лапке был белый носочек. Принес его домой, назвал Пижоном. Назвать-то назвал, а дальше что с ним делать? Тут я окончательно понял, что влип. И действительно, с этого дня я стал нянькой, кормилицей и в какой-
то мере кошкой. Каждое утро я чуть свет шел за молоком через весь поселок к бабусе с козой, кормил его из бутылочки с соской, подстилал в коробку из-под обуви чистую тряпку, закрывал коробку крышкой с дырками и уходил на электричку. Дорога до работы и обратно занимала три с половиной часа плюс девять часов на работе, включая обед, так что Пижон оставался один на двенадцать с лишним часов с понедельника до субботы, на десять с лишним по субботам, и только в воскресенье я был с ним рядом. Возвращаясь домой, я менял загаженную тряпку, обтирал его, массировал вздувшийся животик, кормил, беседовал с ним. Он больше не мяукал – видимо, потерял голос, когда пищал, оставаясь один.
Как ни странно, Пижон рос, через пару недель у него открылись глазки. Сначала это были щелочки, потом они увеличились, но были еще мутные, потом поголубели, снова изменились и, наконец, выяснилось, что глаза у него – цвета темного золота.
Он любил играть, но в не совсем кошачьи игры. Так, когда я готовился полоскать белье и наливал в эмалированный таз воду, поставив его на пол, Пижон садился рядом с тазом, внимательно смотрел на воду, на то, как она медленно успокаивалась, затем ударял по воде лапкой и следил за кругами. Когда круги исчезали, он снова вытягивал лапку и легонько дотрагивался до воды. Казалось, он экспериментировал, соотнося силу удара со скоростью и высотой расходящихся волн.
Другая игра тоже была похожа на исследование. Он садился на подоконник, поднимал вверх передние лапки, ставил их на стекло и позволял им медленно сползать вниз под собственной тяжестью. Он внимательно слушал тонкий звук, который производили его коготки, царапая по стеклу. Когда звук замирал – для него позже, чем для меня – он повторял эти действия, причем с удивительным терпением, иногда до получаса.
Из шумных игр он любил гоняться за бумажкой, привязанной к нитке, и ловить тень моей руки на стене. Если мне игра с тенью надоедала раньше, чем ему, и я опускал руку, он поворачивался ко мне и умоляюще смотрел мне в глаза, как будто просил: ну, еще немножко, я не наигрался! Было совершенно очевидно, что он понимал: это – тень от моей руки, что он играет с отражением моей руки на стене.
Я уже упомянул, что Пижон был немой. Он не мог ни мяукать, ни ворчать. Из звуков ему были доступны лишь какие-то кхе-кхе и мурлыканье.
Возможно, от необычных условий воспитания у него образовался сдвиг по фазе: он считал себя человеком. Не то, что он думал так: мол, я человек. Вовсе нет. Он просто относил себя к той же категории, к какой, в его представлении, принадлежал я. Я это понял, когда мне удалось отнять ласточку у кошки, поймавшей ее на моем участке. Повреждений на ласточке не было, но она не шевелилась, лежала на моей ладони с закрытыми глазами. Кошка не уходила, она с жадностью следила за своей добычей, так нагло отнятой мною. Я стал ее ругать, и тут мне на помощь пришел Пижон. Он приблизился к кошке и тоже стал ее ругать, яростно выкрикивая свои сиплые кхе-кхе.
При этом у него был вид цивилизованного европейца, возмущенного поведением аборигена-каннибала. Сценка закончилась, когда ласточка вышла из обморока и улетела, а мы с Пижоном пошли домой. Ограбленная и обруганная кошка также покинула арену действий.
Пижон был очень предан мне. Когда я был чем-то занят, он укладывался у меня на плече и мурлыкал. Иногда выпускал коготки и тихонько царапал мне кожу сквозь рубашку. Вечерами, когда я возвращался с работы, он встречал меня сдержанно, давая мне время прийти в себя, и лишь почувствовав, что я готов обратить на него внимание, сообщал мне, как он по мне соскучился, прижимаясь к моим рукам и покусывая пальцы.
Он жил на свободе. Я сделал для него две индивидуальные двери, одну внизу двери на террасу, вторую в двери, ведущей в дом. Это были небольшие квадратные отверстия с дощечками на петлях, так что Пижон мог входить и выходить в любое время, открывая их головой, и они снова опускались за ним.
Пижон был великолепен на участке. Худощавый – он не был жаден до еды,– с блестящей шерстью, с гордо поднятой головой, он напоминал пантеру в джунглях или тигра в уссурийской тайге. Что-то диковатое было в его походке и во взгляде. Я не исключаю, что в его генах сохранялась память о его далеких предках.
Однажды он пропал. Его не было около двух дней. Кто-то из соседей рассказал мне, что на него охотились дети с нашей улицы и что он от них убегал. И уже совсем странное, будто бы моя соседка их натравливала на Пижона.
Пижон вернулся, худой, голодный, грязный. От него пахло детской мочой. Откуда я знаю запах детской мочи? У меня до войны было два сына. Трех и восьми лет.
Сначала я подумал, что надо «арестовать» Пижона, обойдется без улицы, но, понаблюдав за ним, понял: парень с головой на плечах. Он стал настороженно относиться к людям, при появлении кого-либо на участке моментально скрывался, словно опытный разведчик. Как-то ко мне приехали мои фронтовые друзья. Пижон, конечно, исчез. Друзья засиделись, уже начинало темнеть, и вдруг Андрей сказал: «Смотри, твой котенок! Откуда он знает, что люди редко смотрят вверх?» Действительно, Пижон висел на наличнике над окном вниз головой и заглядывал в комнату, стараясь понять, когда же они, наконец, уйдут – и есть хочется, и вообще мне домой пора. Увидев, что он обнаружен, тут же исчез. Так что я был за него спокоен, и все осталось по-прежнему.
Мои соседи – это особый разговор. После войны я решил поселиться за городом. Да, работа – в Москве, ничего, поезжу на электричках. Нога не очень беспокоит, справлюсь. Не то чтобы я жаждал пожить на природе – мне было, в общем-то, все равно, где и как жить, есть любимая работа в оборонке, с меня этого довольно. Просто я не хотел вспоминать. Деревенский дом вместо квартиры поможет не помнить.
Так вот, у меня было желание поселиться за городом, но не было денег на покупку дома. И тут мне повезло: двое стариков уступили мне половину своего дома за те небольшие деньги, которые я мог наскрести, что-то было у меня, что-то я занял. Возможно, они потом пожалели о своем порыве, но порыв был, и я не очень реагировал на их выходки. Я всегда помнил, что они фактически подарили мне эту часть дома в 1946 году, охваченные единым чувством общей победы и благодарности тем, кто пролил кровь за Родину.
А выходки были. Почему-то на моем участке все росло, у них же только малина давала урожай, все остальное, прополотое, унавоженное, обсыпанное дустом, уходило в листья или в ботву. Кто-то с нашей улицы сказал мне, что соседка внаглую собирала в мое отсутствие клубнику. Я не придавал этому значения: того, что поспевало к воскресенью, мне хватало. Они подворовывали мои дрова, сделав за домом очень удобный и основательный лаз через забор. Я дважды разбирал его на дрова для своей печки, лаз они перестали восстанавливать, но дрова по-прежнему воровали, правда, с меньшими удобствами. Одолжив у меня опрыскиватель или рубанок, не возвращали или возвращали сломанными. Добавившаяся к этому травля котенка была похожа на военные действия. А еще были сны. Точнее, это был один повторяющийся сон. Я видел во сне соседей. Они приходили на мой участок с лопатами, копали глубокие ямы, потом забрасывали их землей и утрамбовывали. При этом головы у них были опущены и глаза смотрели вниз. От их темных фигур веяло ледяным холодом. Просыпался с тяжелым чувством – мне казалось, что в моих снах они закапывают и утрамбовывают меня.
Может, и хотелось им землю вернуть. Мне даже неловко было, вроде и не купил у них полдома с шестью сотками, а отобрал. Кто-то рассказал мне, что они из Воронежской области. У него богатая была семья, крепко жили, когда женился, восемь лошадей выделили, коров, свиней. Его женили на красавице-беднячке: жених он был незавидный, несмотря на богатство, прост умом, неказист, да к тому же гундосил, так что невеста с богатым приданым ему не светила. Когда началось раскулачивание, продали дом, скотину – и пешком под Москву. Купили какую-то развалюху, зато участок двенадцать соток. Развалюху снесли, привезли избу-пятистенку из ближайшей деревни, там разобрали, здесь собрали. Перегородили, и меньшую половину сдавали дачникам. Он все четыре года был на фронте – не на передовой, в обозе. И сейчас работал конюхом на заводе металлоизделий. Пару раз я видел битюга из заводской конюшни – сосед привозил на нем навоз на свой участок. Гладкий, шерсть переливается – залюбуешься. Умеет старик ходить за лошадьми.