– Как живут? – страдальчески переспросил Афанасий. – Сам видишь, как живут. Башка трещит с похмелья. Думаешь, покойнику и похмеляться не надо? А зарабатывать тебе рано, всё равно ты ничего не умеешь.
– Научусь.
– Кто бы возражал… Хочешь – пошли.
Они отправились в комнату Афанасия, точно такую же, как и та, в которой ночевал Илья Ильич, отгороженную лишь тонкой, для всякого звука проницаемой перегородкой.
– Садись, – Афанасий кивнул на кресло. – Лет-то тебе сколько?
– Восемьдесят четыре, – чётко выговорил Илья Ильич, ожидая, что сейчас Афоня, который, судя по дате его смерти, давно сотню разменял, заговорит о старости и заслуженном отдыхе. Однако Афоня лишь пробормотал: «Так-так…» – потёр измученную перепоем голову и приступил к делу:
– Для начала надо тебя подправить. Пожито у тебя хорошо, и в этом виде ты ни для какого дела не годишься. А что, ты и вправду профессором был?
– Не был я никаким профессором. Я инженером-строителем был. Дороги строил по всей стране.
– А мне с чего-то показалось, что ты профессор. Книги читаешь… Да… Дороги здесь строить, сам понимаешь, ни к чему. Тут и дома строить не больно нужно, а ежели кто вздумает новый особняк ставить или, скажем, жилой дом, то не к строителям обращается, а к архитекторам. И уж они к нему в очередь стоят. Иной сам готов приплатить, лишь бы ему позволили любимым делом заняться.
– Всё равно, без строителей никак. Архитектор – само собой, инженер – само собой.
– Ты ещё каменщика припомни и печника, – саркастически заметил Афанасий. – Ты, вон, дубинку свою создал без дровосека и без лесопилки. Так и архитектор дом может сделать безо всяких каменщиков и кровельщиков; были бы деньги да голова на плечах.
– Как же тогда обычные люди на жизнь зарабатывают? Те, что не архитекторы?
– В том-то и дело, что никак. То есть исхитряются, конечно, но в основном – никак. Вот у тебя для начала деньжищ много, и всё за красивые глаза. С год, наверное, так будет, а потом – изволь пристроиться, раз ты не профессор… Впрочем, в этом я не помощник. Сыщиком ты, всяко дело, быть не сумеешь, тут талант нужен особый. Хотя без таланта у нас вообще пропадёшь: конкуренция огромная, а мест, сам понимаешь, маловато. Уйгур, думаешь, не талант? У него в начале века ресторан был китайский в Томске. На всю Сибирь гремел! А тут – харчевню едва содержать может. Три постояльца, так он и им рад. А как готовит, стервец! Чуешь запах? Отсюда шибает, и слюнки даже у меня текут, хотя после вчерашнего всякий аппетит отсутствует.
– Не чую, – сказал Илья Ильич. – У меня вообще с обонянием худо.
– Всегда было худо или только сейчас?
– Только последние двадцать лет, – усмехнулся Илья Ильич.
– Это поправимо. За деньги, конечно. Ты уже понял, что здесь всё за деньги, а так – ничего не бывает?
– Я это семьдесят лет назад понял.
– Тем лучше. Но только учти, дела сейчас пойдут дорогие… Тебе много капиталу прибыло за вчерашний день?
– Представления не имею. А он что, прибывать должен?
– Слушай, – поинтересовался Афанасий, – а ты, случаем, не святой? Ты хоть пересчитал вчера, сколько у тебя монет в кошельке? Хотя бы мнемонов? На лямишки покуда можешь не размениваться.
– Нет, – признался Илья Ильич. – Мне как-то в голову не пришло.
– А я так каждый день пересчитываю – вдруг там шальная лямишка объявится? Впрочем, дело твоё. Ты, главное, меня слушай. Так вот, монетины у тебя в кошельке не простые, с ними всякие чудеса делать можно, а не только палки пилить и раёшники устраивать. Можно, например, омолодиться. Душа прежняя останется, а тело как у двадцатилетнего. Я-то омолаживаться не стал, мне сорок один был, когда меня шлёпнули, вот я таким и остался, возраст хороший. А тебе молодеть нужно, хоть это и дороговато. Можно и вовсе тело поменять, будешь как Иван Поддубный. Некоторые даже в баб превращаются, а иные бабы – в мужиков, извращенцы какие-то…
– Трансвестизм, – вставил умное слово Илья Ильич, – генетическая болезнь.
– Но ты-то у нас здоровый. Давай вот так: старцем восьмидесятилетним тебе ходить не с руки, но и в молокососа обращаться не советую.
– Марка Твена читал, – напомнил Илья Ильич. – «Путешествие капитана Стромфилда в рай». Там об этом всё чётко сказано.
– Тем лучше. Советую тебе на сорока годах остановиться. И чужое тело выбирать не вздумай, это для твоих генетических транзистов и всяких уродов. Был бы ты горбатый или слепой – тогда иное дело. Тут горбатых исправляют быстро. Но такие вещи только в специальных салонах делают, и стоит оно многие сотни. А я тебя всего за одну сотенку омоложу.
– А денег у меня хватит? Я не считал, но…
– Посчитай. – Афанасий пожал плечами и демонстративно отвернулся, давая понять, что чужими деньгами не интересуется.
Илья Ильич высыпал на ладонь часть мнемонов и принялся пересчитывать. Отобрав сотню штук, он обнаружил, что кошелёк, как ни странно, по-прежнему полон. Монеты лежали плотно – только-только чтобы можно было вынимать их безо всяких хлопот.
– Ну как? – спросил Афанасий, не оборачиваясь.
– Он что, бездонный?
– Ага, бездонный. Всыпать туда можно – сколько хочешь, всё влезет. Но вынуть – сколько есть и ни лямишкой больше. Так что ты поглядывай, сколько там остаётся. А то некоторые гусарить начинают, думают, им всё по карману… Сотню-то набрал?
– Набрал вроде…
– Значит, за сотню мнемонов согласен омолодиться, – произнёс Афанасий, повернувшись лицом. – Чтобы быть тебе в прежнем теле, но в возрасте сорока лет.
– Что-то ты стихами заговорил. – Илья Ильич усмехнулся. – «Чтобы жить мне в Окияне-море, чтоб служила мне рыбка золотая и была б у меня на посылках».
– Мы так не договаривались! – резво возразил сыщик. – Я таких вещей не умею, да и денег не хватит. На эту сумму разве что прудок выкопать можно, да и то лягушки за отдельную плату пойдут.
– Так это что, вроде договора? – спросил Илья Ильич.
– А ты думал! Дело денежное, тут точность нужна. Это тебе не костюмчик, который полмнемона стоит. Сумма-то немаленькая, у меня столько нет.
– Понял. Виноват, исправлюсь.
– Тогда повторяю. Согласен ли, чтобы я омолодил тебя за сто мнемонов, чтобы быть тебе в прежнем теле, но в возрасте сорока лет и безо всяких хворей?
– Согласен.
– Давай деньги.
Илья Ильич пододвинул кучку монет, Афанасий споро пересчитал их, пересыпал на ладонь, прикрыл сверху ладонью правой руки и зажмурился, сосредотачиваясь.
– В прежнем твоём теле, сорокалетним и здоровеньким, – повторил он как заклинание, а затем жестом фокусника развёл руки.
Ладони были пусты, монеты исчезли.
– И что дальше? – спросил Илья Ильич.
– А ты к зеркалу подойди.
Зеркала в комнате не было.
– Ничего, – сказал Афанасий. – В холле у хозяина висит. Да ты встань, попрыгай, вообще, почувствуй, каков ты есть.
Илья Ильич опустил взгляд на собственные руки. Ещё минуту назад они были морщинисты и покрыты тёмными пигментными пятнами, а теперь он увидел две сильных руки, таких, какие помнились ему с давних пор. Илья Ильич поднялся с кресла, одним резким движением, не подтягивая предварительно ног, не разгибая спину. В зеркало можно было не глядеться, каждое движение не испорченного долгими годами тела подтверждало, что дряхлость исчезла неведомо куда. За такое не жалко было отдать сто монет, что бы эти монеты ни значили.
– Спасибо… – растроганно пробормотал Илья Ильич.
– А!.. Проняло! Погоди, то ли ещё будет. А сейчас пошли к столу. Теперь небось и ты чуешь, что хозяин нас сегодня хашем лакомить будет. И не хотел я больше пить, но хаш без выпивки кушать нельзя, заворот кишок может случиться. У нас это не смертельно, но очень больно. Во избежание придётся остограммиться. Водку я уйгуру взаправду отдал, ну да ничего, он чачу подаст, я его знаю.
Остаток дня прошёл бессодержательно. Они много и вкусно ели (уйгур действительно оказался кулинарным гением), но на все вопросы о городе, о будущей жизни, о том, как всё-таки понимать загробную жизнь, Афанасий отвечал невразумительно, всё более ссылаясь на грядущие времена, когда подопечный достаточно приобвыкнет, чтобы самому всё понять. Квакер угрюмо молчал, не обращая внимания на происходящее, или бормотал молитвы, неразборчивые, несмотря даже на приобретённые Ильёй Ильичом способности полиглота. А хозяин, насколько можно судить, знать ничего не знал, кроме своих сковородок и казанов. Он был полон искреннего желания услужить, и если бы не подслушанный разговор, в его искренность захотелось бы поверить.
Вспомнив о намерении честного Афанасия сосать из клиента денежки понемногу, но зато долго, Илья Ильич за обедом демонстративно заплатил за себя одного, и Афоня, слова не сказав, полез в кошелёк и выложил свои двадцать лямишек. Сколько у сыщика монет в кошельке, Илья Ильич не смог определить даже приблизительно. В любом случае – достаточно, ведь уйгур ясно сказал, что никаких долгов у Афанасия не было, а был фарс, разыгранный, чтобы благодарный клиент мог взять на содержание обедневшего благодетеля. Значит, деньги, полученные от Ильи Ильича, у Афанасия целы и невредимы. Вот и пусть платит. Сам же учил: просто так никому ни лямишки не ссужать.
Вечером, когда невидимое солнце окрасило поднебесный туман, очень похожий на нихиль, только не расстилающийся под ногами, а нависающий сверху, Илья Ильич, устав от бесплодных обещаний и уклончивых ответов, объявил, что завтра, с самого утра он хотел бы попасть в город, и если Афанасий не может его туда доставить, то он отправится сам, пешим ходом.
– Рано тебе, рано! – страдальчески вскричал Афанасий. – Там же не люди – волки! Съедят тебя и костей не выплюнут. Знаешь, сколько стоит номер в городской гостинице? Мнемон в день! В тридцать шесть раз дороже, чем тут! А жратва? Хоть и не слишком дорого, но всё равно здесь дешевле. Ты хоть сумеешь шикарный ресторан от забегаловки отличить? На первый-то взгляд они все одинаковы. А поборы городские? Что ни шаг, а хоть лямишку, да слупят. Гляди, разоришься, будешь квакать с голоду, как наш квакер. Это сейчас уйгур тебе кланяется, деньгу потому что чует, а нищего он тебя и на порог не пустит. И никто не пустит, так в нихиле и сгинешь. Пойми ты, здесь экономнее!
– Так можно все деньги проэкономить, а жизни не видать, – отрезал Илья Ильич. – Раз уж так пришлось, то мне сына искать надо, жену, друзей. Решайся, отведёшь меня в город или мне самому тащиться? Сюда ты меня за счёт заведения привёл, а за доставку в город – даю мнемон.
– Что мне твой мнемон, мне тебя жалко!
– То есть не хочешь идти? Мне одному отправляться?
– Ишь, какой борзый! Пешком в город собрался! Ты в одиночку туда вовек не доберёшься. Туда и с провожатым-то не вдруг попадёшь. Мы же в нихиле: и таверна, и город, и всё остальное. Нихиль текучий, никто не знает, куда нас за эти дни унесло. Называется – дрейф. А город ещё и эманирует, понял, профессор? Ясен пень, что я туда не хочу! Ломаться полдня, а ради чего?
– Так мне одному идти? – упрямо повторил Илья Ильич.
– Заладила сорока Якова! – Афанасий ажно плюнул от огорчения. – Ладно, сведу я тебя в город за два мнемона. Только не завтра. Завтра на разведку сбегаю, присмотрю, куда твой город любимый уплыл, а послезавтра с утречка отправимся. Один день ты ещё прождать можешь?
– Один – могу, – сдался Илья Ильич.
А вечером, запершись в своём номере, Илья Ильич словно в дурном детективе подслушивал тайную беседу сыщика Афанасия и уйгурского повара, имени которого он так и не узнал.
– Ты говорил, он пробудет здесь не меньше недели, – занудно твердил уйгур.
– Ну говорил… А что делать, если он как взбесился? Уйду, говорит, пешком! Один день я тебе выторговал, даже два. Завтра пойду будто бы на разведку и пропаду на пару дней. А ты, значит, беспокойся, но не слишком, чтобы он мне на помощь не побежал.
– С чего бы ему бежать на помощь?
– Это тебе нечего, косомордый, а он ещё свежак, законов не знает. Да и свой он, земляк он мне, понимаешь?
– Он твой родственник?
– У меня родни и при жизни не бывало. А он земляк, он из Питера, понимаешь?
– Не понимаю. По-твоему получается, что те, кто из Томска, у меня задаром кормиться должны – только потому, что они мне земляки?
– Да у тебя вообще никто кормиться не должен! Ты и при жизни-то живым не бывал…
Перекоры пошли по второму кругу, раздосадованный Илья Ильич натянул на голову одеяло, чтобы не слышать.
Наутро выяснилось, что Афанасий убыл на поиски обещанного города. Уйгур сообщил это проснувшемуся Илье Ильичу, пообещал, что к вечеру сыщик должен возвратиться, и постно осведомился, что желает постоялец отведать на завтрак. Илья Ильич гусарствовать не стал и попросил ничего особенного не готовить. Впрочем, даже обыденный завтрак – пельмени с медвежатиной, квашеная черемша и медовый сбитень из сияющего медалями баташовского самовара – опрокидывал самые невероятные представления о скромности. Одно преимущество потустороннего мира было налицо: любитель пожрать несомненно счёл бы это место раем.
День прошёл вкусно и бессодержательно. Уйгур возился на кухне, сооружая калью со стерляжьими молоками, квакер мыл полы, поквакивая про себя не то молитвы, не то проклятия. Во всяком случае, смысл слов, которые сумел разобрать Илья Ильич, был молитвенный, а интонации – проклинающие.
К середине дня объявился в гостинице новый человек. Высокий, горбоносый, с обманчиво медленными движениями, всё в нём выдавало опытного бойца и неутомимого ходока. Можно было не спрашивать – и без того ясно, что явился ещё один из вольных сыщиков. Одет в светло-серый комбинезон, позволяющий затеряться в нихиле, так что тебя с десяти шагов не вдруг разглядишь. По всему видать, не слишком это безопасная работа, отбивать добычу у бригадников. Хотя Афоня говорил, что кулачная расправа в загробном бытии дело небывалое. Впрочем, мир на кулаке клином не сходится, было бы желание, а как ущучить ближнего, люди придумают.
Горбоносый пообедал, перекинулся парой слов с уйгуром и исчез. На Илью Ильича он даже не покосил взглядом, очевидно, среди сыщиков бытовали свои представления о приличии. Илья Ильич тоже не подошёл, интерес к новым людям у него значительно угас, теперь Илья Ильич старался осмыслить произошедшее. Чуть не весь день просидел в комнатушке, зажавши голову руками, и медленно перебирал в памяти всю свою жизнь. «Здесь ничего нельзя скрыть», – звучали в памяти Афонькины слова. Теперь Илья Ильич догадывался, как можно узнать о человеке всю подноготную. Зажмёшь в кулаке сколько-то там деньжонок, пожелаешь – и знай на здоровье, что знать тебе вовсе бы и не следовало. Оттого потусторонний мир честен и к людским слабостям снисходительно-беспощаден. Всё на виду, чего уж там стыдиться мёртвому человеку живых дел? Значит, иная мораль, иные люди, лишь внешне похожие на тех, кого знал когда-то. Чужие люди… Это Илюшка-то чужой человек? Да он и сейчас помнит, как таскал сына на руках! Илюшка уж большой парень был, в школу скоро, а любил, чтобы его на ручки взяли, иной раз нарочно притворялся усталым до изнеможения, лишь бы на отцовских руках проехаться. А папаше тоже в радость… Потом, конечно, разошлись, вырос сынуля, свои дела появились, интересы. Отец строитель, дороги делал, а сын как бы наоборот, взрывник, в армии сапёром был, те дороги минировал. Есть в диалектике такой закон – отрицания… Неужто теперь сын вовсе чужим заделался? Не верю.
Старательно, словно мошенник от сайентологии, Илья Ильич принялся прозванивать всю свою жизнь, начиная с первых воспоминаний, припоминать каждого человека, с которым судьба свела, а теперь может свести вновь в этом странном месте. Ведь по сути дела, от той, прежней жизни у него остался лишь груз воспоминаний. Сюда он явился голым, и от новорожденного младенца его отличали память, изношенное тело, от которого можно так легко избавиться, да пригоршня монет с многозначительным названием «мнемон».
Родители. Отца он не помнит, отец не вернулся с войны, ещё с той, которая называется Гражданской. Погиб отец прежде Илюшкиного рождения, а мама почему-то никогда не рассказывала, каким он был. Видать, не за тех, кого надо, отправился воевать папаня. Даже непонятно, как выжила традиция, чтобы все мужчины в роду носили одно и то же имя. Бабушки и дедушки и вовсе его не застали, бурное начало века крепко проредило семью, одна лишь тётя Саша со своими счастливыми слониками выжила в Гражданскую и скончалась в далёком двадцать втором году, когда, казалось бы, жизнь начала поворачиваться к свету.
Мама. Она всю жизнь куда-то торопилась, вечно была занята. Запомнились частые, скучные её болезни и необходимость идти после седьмого класса в ФЗУ, чтобы поскорей подняться на ноги и жить без оглядки на мать. Собственно, детства у него не получилось, жизнь началась, когда он стал зарабатывать на заводе, а вечерами учиться в Строительном.
А теперь, значит, он должен встретиться с матерью, ставшей чужой ещё при жизни, и с отцом, который не видал его даже в колыбели. А ещё есть какие-то деды, прадеды, прапрапрадеды и прапрабабки… бесконечный ряд предков, сваленных сюда, как в отстойник. И что же, они все ждут его, желают видеть, желают говорить? Спросить хотят, как он жил, не опозорил ли фамилию? А те, чьей фамилии ему не досталось, но чья кровь была в его жилах, они ведь тоже здесь и тоже чего-то хотят.
Почему тогда он сидит в этом дурацком заведении под присмотром уйгура и пронырливого Афони, а не стоит перед семейным советом, держа ответ за бесцельно прожитые годы?
И главное, где Илюшка и Люда, где его семья, которую он уже никогда не надеялся обрести? Пусть там будет что угодно, но он должен увидеться с женой и сыном, разрешить сомнения и больные вопросы…
Илья Ильич высыпал на ладонь кучку серебристых мнемонов, недоверчиво покачал головой. Из ума не шёл Афонин совет, повторённый не раз и не два: «Деньги держи крепче, их лишь поначалу много. И главное, не вздумай ничего над людьми без их согласия творить. Ничего толкового из этого не получится, а по миру прежде срока пойти можешь».
Конечно, Афоня привирает, и крепко, но в данном случае, похоже, не соврал. Какие они ни будь волшебные мнемоны, но над живыми людьми у них власти быть не должно. Даже если эти живые люди давно умерли.
Илья Ильич брякнул монеты на стол и принялся пересчитывать. Насчитал тысячу мнемонов, на второй сбился со счёту, пересыпал денежки обратно в бездонный кошелёк и спрятал до лучших времён.
Голос уйгура за дверью звал к ужину.
За едой прислуживающий хозяин словно случайно помянул, что не стоит волноваться за Афанасия; в крайнем случае, если их унесло очень далеко, сыщик вернётся на следующий день. Илья Ильич, обсасывая перепелиную косточку, небрежно ответил, что и не волнуется. Афоня мужик бывалый и непременно вернётся в срок.
Неловко было врать, хотя и вранья особого тут не было, просто Илья Ильич не показывал, что в курсе планов, выстроенных обитателями дрейфующей гостиницы. Последние пятнадцать лет состарившемуся Илье Ильичу как-то не было нужды притворяться, и он отвык от этого нехитрого занятия.
Вечер прошёл тихо, без ставших едва ли не привычными подслушанных разговоров: Афанасий добросовестно отсутствовал, и уйгуру было не на кого ворчать.
Когда окончательно стемнело, Илья Ильич поднялся, бесшумно оделся и вышел из гостиницы. Палисадничек, ограниченный высокими кустами жимолости, заливала ночная тьма. Сквозь кусты смутно сквозили серые отсветы нихиля. Илья Ильич подошёл к калитке, недоверчиво бросил взгляд в пустоту. Здесь было не так черно, как возле гостиницы, но казалось ещё беспросветнее. Очень не хотелось делать шаг в потустороннее ничто. Казалось, шагнёшь и немедля затеряешься в нихиле, не отыщешь дороги даже к этому островку ненадёжной стабильности.
«А вдруг на калитке установлена сигнализация? – мигнула тревожная мысль. – Сейчас трону её – и начнётся трезвон! Уйгур прибежит, стыдобы будет – не обобраться…»
Илья Ильич криво усмехнулся и отворил калитку, на которой не оказалось даже щеколды. И не скрипнуло ничего, и не звякнуло. Зачем? Всякий знает, силой тут никого не удержишь, а в нихиль неопытному человеку бежать – последнее дело. Помучаешься, потелепаешься в кисельке, так потом ещё и доплатишь расторопному Афоне, когда он прибежит, будто бы случайно, а на деле при помощи какой-то ориентировки, которой хвалился перед уйгуром.
Так Илья Ильич и отправился в самостоятельное путешествие: в руках рейка, которую сделал сам и бросать которую не хотелось; на помолодевшем теле – стариковский костюмчик, за который сполна заплачено Афоне.
Нихиль – субстанция не из лучших, на дорожное покрытие не годится – ноги вязнут, однако сорок лет – это не восемьдесят, громада спящей гостиницы очень быстро растворилась в обманчиво-прозрачном воздухе, Илья Ильич остался один на один с нихилем. Шагал, делая вид, будто помогает себе рейкой, прикидывал, как скоро совершит полный круг, и вернётся ли к забору из крашеного штакетника или просто будет кружить на месте в обидной близости от жилья.
Потом впереди замаячил свет. Жёлтый прямоугольник, тёплый и зовущий. В ночь, когда не видно ни зги и небесная хмарь готова обернуться дождём пополам с мокрым снегом, вдруг появляется перед безнадёжным путником свет в окошке, и теперь есть куда спешить, в освинцованные ноги вселяется лёгкость, глаз уже не оторвать от цели, ставшей желаннее всего на свете, и веришь, что за окошком тебя ждут.
Оскальзываясь и проваливаясь чуть не по колено, Илья Ильич побежал к золотому прямоугольнику. Ни на единый миг он не побоялся, что это светится окно в комнате уйгура. Совсем близко мерцает призывный маяк, уже видно тёмное пятно стены, вырастающей прямо из нихиля, не отгороженной от потусторонней ночи ни забором, ни чахлыми кустиками. На тёмном обозначился ещё один прямоугольник света – дверь, и там объявилась согнутая тщедушная фигурка:
– Илюшенька, ты, что ли? Пришёл… Ну заходи.
С некоторым удивлением разглядывал Илья Ильич незнакомую старушку, худенькую и такую эфемерную, что казалось, будто сейчас она рассыплется, обратившись в щепоть отработки. Память на лица у Ильи Ильича была отличная, однако он был вполне уверен, что никогда прежде не встречал этой женщины, которая называла его по имени, словно доброго знакомого.
– Спасибо, Илюшенька, что не забыл старуху, – напевала бабулька, прикрываясь от небытия непрочной фанерной дверью.
Илья Ильич прошёл на середину комнатёнки, огляделся. Давно уж, много лет не видал он таких комнат, словно выкраденных из коммунальной квартиры полувековой давности откуда-нибудь с Большой Пушкарской, Введенской или иной представительной улицы Петроградской стороны. В таких среди грома первых пятилеток доживали свой век интеллигентные старушки с дореволюционным прошлым, те, к кому в очередях полууважительно, полупрезрительно обращались устаревшим словом «дамочка».
Комната, прежде бывшая кабинетом главы семьи или собственным уголком дочери-курсистки, а теперь оставшаяся единственным пристанищем, последним кусочком былой жизни среди нового коммунального хамства, отчаянно тщилась сохранить вид старорежимного благополучия. Книги, толстые тома с вензелями владельца, – обязательный Шекспир, Шиллер и Пушкин в марксовском издании, какие-то безделушки, пощажённые чередой погромов и реквизиций, предмет насмешек и тайной зависти горластых подселенок… И всё это в последней степени ветхости, кажется: коснись неловко пальцем – и в образовавшуюся дыру посыплется серый порошок отработки.
– Вот видишь, как существую? – щебетала бабулька. – Хорошо хоть вообще жива, я уж полста лет как в трущобы скинута, а вот живу, твоими молитвами, Илюшенька, исключительно твоими молитвами…
– Простите, – неуверенно проговорил Илья Ильич, – дело в том…
– Не припоминаешь, да? – Старушка понимающе улыбнулась. – Теперь, Илюшенька, это уже и не важно. А я вот тебя хорошо помню. Кудрявчик ты был, словно ангелок, а баловник – до ужаса! Не ребёнок, а малолетний Сергей Есенин. Всё на полку норовил забраться, на эту вот самую…
Взгляд Ильи Ильича и впрямь приковала полочка – единственный предмет, который среди общей обветшалости выглядел прочно и, казалось, излучал основательную антикварную добротность. На полке ровным строем вышагивала шеренга резных слоников – отголосок забытой моды на всё китайское. Впереди, задрав трубящий хобот, шествовал самый большой слон, нагруженный самыми объёмистыми тюками, за ним двигался слон поменьше, следом ещё меньше… и так до самого крошечного слоника ростом едва в полсантиметра. Но и этот седьмой слон так же громко трубил, как и большие братья, и так же нёс хозяйке полные тюки лучшего китайского счастья.
– Тётя Саша?.. – выговорил Илья Ильич имя, которое знал всю жизнь, но никогда прежде не произносил, поскольку в упор не помнил старуху, жившую лишь в семейных преданиях. Да и сейчас не вспомнил бы про неё, если бы не навязчивая картинка: слоники, нагруженные счастьем. Она приходило ему в голову всякий раз, когда речь заходила о раннем детстве, ведь это было первое осознанное воспоминание – резные безделушки, поразившие младенческое воображение, и имя, навеки привязанное к игрушечному каравану.
– Вот видишь, Илюшенька, вспомнил, – закивала старушка.
Она ещё что-то говорила, Илья Ильич не слышал. Удушающей волной накатило осознание, что происходящее – правда, и, значит, он увидит всех, кого никогда не надеялся встретить. Какая глупость, стоило ждать бесконечную прорву лет… Люда поступила гораздо умнее, когда проглотила свои таблетки и ушла навстречу сыну.
– Они все здесь? – выдавил Илья Ильич сквозь перехваченное горло. – Сын у меня, тоже Ильёй зовут…
– Здесь, – призналась тётя Саша. – Которые живы, те здесь.
Она подняла прозрачные, вымытые временем глаза и спросила:
– Странно слышать такое? А ведь в загробном царстве, Илюшенька, люди тоже умирают. Я бы уже давно порошком от клопов рассыпалась, пиретрумом, если бы не твои заботы. А сынок твой здесь. Повидаетесь.
– Тётя Саша! – взмолился Илья Ильич. – Ради всего святого, как мне его увидеть? Я с вами потом поговорю, и всё остальное потом, а сейчас мне бы Илюшку повидать. Знаю я, что он изменился, за столько-то лет, что не таким стал, как помнится… И что все люди здесь меняются – тоже знаю. Не надо меня ни к чему готовить, я сам разберусь, только скажите, как к сыну попасть?
– Не будет тебе никакого «потом», – вздохнула тётя Саша. – Я ведь последний день доживаю. Вот ты умирал в этом… как его?.. в доме призрения и знал, что умираешь. Так и я знаю, что мне небо коптить осталось часа два, не больше. Во мне и сути-то человеческой уже почти не сыскать.
Илья Ильич вздрогнул и замолчал. Да и что можно сказать в такой ситуации: «Простите, я не знал»? Вот тебе и «тот свет»! Вот тебе и бессмертие души!
– Брось, Илюшенька, не расстраивайся, – ласково, словно прежнего младенца, успокоила тётя Саша. – Я своё отжила ещё в прежней жизни, а это всего лишь довесок. О нём жалеть нечего… Побудь со мной эти два часа, а там и пойдёшь к своему ненаглядному.
Илья Ильич покорно кивнул, отодвинул гнутоногий венский стул и уселся.
Стул беззвучно развалился, Илья Ильич, взметнув тучу серой пыли, упал на пол.
– Осторожнее! – страдальчески вскричала тётя Саша. – Тут ничего нельзя трогать, видишь, одна отработка кругом, чуть коснёшься – всё в пыль рассыпается. Я уж который месяц сплю ровно собачонка на полу у двери.
– Я сейчас поправлю! – Илья Ильич, даже не отряхнувши костюм, полез за висящим на шее кошельком, высыпал горсть монет. Он уже понял, что комната представляет собой такую же развалину, как встреченный в нихиле раёк, а с помощью пригоршни мнемонов можно вдохнуть в неё призрак жизни.
– Не надо, – остановила его старуха. – На мой век хватит, давай уж поговорим стоя. Перипатетики прогуливаясь беседовали, а мы с тобой постоим. И тратиться ради меня не вздумай.
– Да что вы всё о деньгах? – не выдержал Илья Ильич. – У меня их труба нетолчёная.
– Вот и побереги, – голос тёти Саши был по-учительски серьёзен, – потому что это не деньги. Давай, пока время есть, я тебе всё по порядку расскажу. Только не перебивай, а то так и будем бродить вокруг да около.
– Хорошо, – согласился Илья Ильич, с удивлением заметив, что в его голосе звучат те же категоричные, видимо семейные, нотки. – Только сначала…
Призрачный стол налился сосновой твёрдостью, уцелевшим стульям вернулась ореховая фактура, даже скатерть, уже наполовину сползшая пыльной отработкой, вновь засияла крахмальной белизной. Чашки в посудной горке зазвенели чистым фарфоровым звоном, серебряный чайничек над призраком спиртовки засиял. Руке было жарко, и Илья Ильич старался не думать, сколько мнемонов и лямишек, которые, оказывается, вовсе не деньги, улетает сейчас. Илья Ильич боялся, что, когда он узнает правду, он уже не сможет вот так, безоглядно тратить эти мнемоны, а вернуть комнате былой вид казалось совершенно необходимым. Даже сейчас холодок предчувствия продрал по спине, и стыдно обрадовала услужливо припомненная Афонина фраза: «Чинить в сто раз дешевле, чем новое создавать».
Тётя Саша молчала; видимо, и она разобрала в голосе упрямое семейное «надо». Лишь когда Илья Ильич, словно проверяя на прочность, пристукнул ладонью по столешнице, старушка тихо посетовала:
– Ну куда ж ты? Мнемона три истратил, не меньше…
Всего три мнемона? Илья Ильич перевёл дух.
– Сделай уж тогда и чайку. Я-то тебя угостить не смогу, изнищала вконец.
Илья Ильич разжал кулак, денег в котором и впрямь вроде не убавилось, и протянул старухе мнемон.
– Куда столько? – замахала руками та. – Для этого дела пары грошиков хватит.
Тётя Саша взяла с ладони две лямишки, зажала их в сухоньком кулачке, и тут же чайник закурился ароматным паром, а в сухарнице возникла горка яблочной пастилы.
– Ты уж не серчай, я вместо сахара пастилку припомнила, люблю я её, грешным делом. А сахар моим зубам не поддаётся. Зубы у меня по сей день свои, но тоже из отработки.
Илья Ильич кивнул и стал разливать чай.
Тётя Саша уселась напротив, взяла чашку. Всякое движение получалось у неё с простотой грации, как в более поздние годы умели лишь немногие особо одарённые актрисы. А если пытаться подражать подобным манерам, то ничего не получится у неумной дуры, кроме жеманно оттопыренного мизинца.
– Так вот, Илюшенька, – промолвила тётя Саша, беззвучно отхлебнув горячего чая, – знаешь, как на поминках говорят о дорогом покойнике: «Он будет вечно жить в наших сердцах». Этакая самоуспокоительная фигура речи… А на деле получается, самая что ни на есть истина. Мы все здесь существуем до той поры, пока живые нас помнят. Тебе потом всяких глупостей наговорят, вымыслов и домыслов, да и просто бредней – неумных людей всюду хватает, но доподлинно известно только одно: покуда нас вспоминают – мы есть. И монетки, что у тебя в кошельке звенят, это не деньги вовсе, а людские воспоминания. Помянул тебя кто добрым словом, а хоть бы и злым, и сразу в твоём активе денежкой больше. Одно воспоминание – один мнемон. А если этот человек при твоей жизни тебя не знал, а только потом о тебе услышал, то и монетка тебе достаётся маленькая – грошик.