Выйдя от Львова, Николай Хрисанфович Денисов из ближайшего кафе позвонил по телефону. Трубку сейчас же взяли, и слабый ноющий голос проговорил:
– Да, это я, Уманский… Здравствуйте, Николай Хрисанфович… Отчего так поздно?… Знаете, у меня болит восемнадцать зубов… Врач уверяет, что нервное, но мне не легче… Приезжайте, меня тут развлекают кое-какие друзья…
Бросившись в такси и крикнув адрес, Николай Хрисанфович увидел в автомобильном зеркальце свое лицо – налитый возбуждением нос и среди черной бороды оскаленные свежие зубы… «Ловко! – подумал. – У Семена Уманского болит восемнадцать зубов – значит, военные стоки он еще не продал и о Черчилле ничего не знает…»
Семен Семенович Уманский, низенький и плешивый, с белобрысыми глазами, лежал на неудобном диванчике. Носок лакированной туфли его описывал круги, замирал, настораживался и начинал подскакивать кверху, затем опять описывал круги – в зависимости от дерганья зубной боли.
У стола, заваленного дорогими безделушками, сидели пышноволосая дама с вишневыми губами и молодой, бледный, медлительный человек. Они пили шампанское.
Длинное лицо молодого человека усмехалось, в синих глазах дремала ледяная тоска. Это был довольно известный на юге России журналист Володя Лисовский, фантастический нахал и ловкач. Ему надоели вши, война и дешевые деньги. Он заявил начальнику контрразведки, что едет в Париж работать в прессе, ему нужна валюта и паспорт… Он явился к начальнику штаба генералу Романовскому и бесстрастно доказал, что гораздо дешевле послать в Париж одного русского журналиста, чем там покупать дюжину французских. Он явился к профессору Милюкову, ехавшему в Париж, и, несмотря на его хитрость, в пять минут убедил взять себя личным секретарем.
Сейчас, грызя миндаль, он рассказывал о знаменитых публичных домах, куда было принято ездить с приличными дамами после ужина смотреть через окошечки на забавы любви.
Семен Семенович, хватаясь за щеку, тянул слабым голосом:
– Перестань, Володя, ты смущаешь баронессу…
Баронесса Шмитгоф была не из робких. Чувствуя себя превосходно в кресле, за шампанским, она махала рукой на Семена Семеновича:
– Молчи, мое золотко, тебе вредно волноваться…
Когда несколько отпускала боль, Уманский говорил:
– Ах, деточки мои, меня не зубы мучают, меня мучает несправедливость… Я люблю делать добро людям… Я ведь тогда счастлив, когда делаю добро… Ой, ой!.. Сколько страданий!.. И мне – подрезают крылья… Но не огорчайтесь… Справимся, деточки, вылезем как-нибудь… Пейте и веселитесь…
В дверь постучали, нога Семена Семеновича судорожно подскочила. Вошел Денисов.
– Николай Хрисанфович, уж простите меня, буду лежать… Знакомьтесь, пейте, курите… Володя, голубчик, принеси – на кухне, в тазу во льду, – бутылочка… Ох, Боже мой, Боже мой, какая мука!.. Чудное довоенное клико… Граф де Мерси, громадный аристократ, предлагает продать родовой погреб. Боюсь только, что эту бутылку он дал не из своего погреба. Ведь обмануть меня ничего не стоит…
Сморщенное лицо Семена Семеновича изображало томную муку. Денисов сказал, что заехал исключительно от беспокойства – справиться о здоровье. Уманский собачьей улыбкой выразил, что поверил. У баронессы Шмитгоф горели щеки, – в эту минуту ей, непринужденно болтающей с двумя такими денежными тузами, позавидовали бы многие женщины. Держалась она несколько по-старомодному, подражая кошечке, – шифоновое, с узким, до пупка, вырезом черное платье, нитка жемчуга, встрепанные волосы, тонкий носик, близорукие глазки… (Денисов сразу определил: над девушкой нужно еще работать, но материал – не дурен…)
Забравшись кошечкой в большое кресло, она болтала о тайне «больших домов» (знаменитые портные), готовивших осенний переворот в модах. Президент палаты Дюшанель приподнял покрывало тайны: в интервью он сказал: «Передайте женщинам Парижа, что вихрь осенней листвы закроет весь траур…»
– Как вы это понимаете, Николай Хрисанфович? «Эхо бульваров» объясняет, что цвет осенней листвы – это тона от багрового до нежно-желтого. И, конечно, шифон… Кстати, Дюшанель вчера в Люксембургском саду, гуляя, упал в бассейн, где дети пускали кораблики. Газеты это скрывают. Все уверены, что Дюшанель будет президентом после Пуанкаре. Пуанкаре пора уходить, он всем надоел со своей войной…
Уманский с наслаждением слушал эту бурду из журнальных заметок и газетных сенсаций. Было очень кстати то обстоятельство, что акула Денисов, приехавший, по-видимому, что-то заглотнуть, застал у него в будуаре за бутылкой шампанского настоящую светскую женщину.
– Не волнуйтесь, дорогая, – повторял он, когда баронесса коротенькими глоточками пригубливала бокал, – у вас будут платья от лучших домов… Ах, Николай Хрисанфович, какое счастье помогать людям! – И он валился на круглую подушечку, щелками глаз наблюдая за непроницаемым лицом Николая Хрисанфовича. «Эге, – подумал, – не мешает ли ему Лисовский?»
Володя Лисовский налил в бокалы вина и сел в тень. Сейчас же с этой стороны у Денисова напряглось ухо. Он медленно взял папиросу и закурил не с того конца…
«Так и есть, – подумал Уманский, – он знает что-то важное».
– Ну, как русские дела, Николай Хрисанфович?
– Неопределенно…
– А вот Володя Лисовский меня обнадеживает: самое позднее к ноябрю Деникин будет в Москве… В России – ни обуви, ни белья, ни одеял, ни консервов. А мы здесь пьем шампанское!.. Боже мой, Боже мой!.. Я, кажется, отправлю в дар москвичам целый эшелон обуви и байковых одеял… (У Денисова заблестел глаз…) Я так решил! (Скинул ноги с дивана.) В чем счастье, наконец, Николай Хрисанфович? Отправлю в подарок пароход с бельем и консервами… Пусть только они возьмут Москву… Володя, можете сказать об этом Бурцеву. Ей-богу, отправлю… Простите, баронесса, мы – все про свою боль… Ах, надоела политика…
Баронесса проговорила трескуче-сухим голоском с живостью:
– Французы в панике, когда в общество попадает хотя бы один русский: только и слышно – большевики, большевики, Москва, Москва… Так прогоните, наконец, ваших большевиков, вы становитесь смешны с вашей вечной политикой: Москва, большевики!..
Кружевным платочком она потрогала носик.
Денисов сказал:
– Вы слышали, застрелился Манус…
Семен Семенович сейчас же подскочил, впился в него расширенными глазами.
– Застрелился Манус?!
– Да, ужасно… В Марселе… Грузил два парохода военными стоками. Портовые рабочие вдруг отказались грузить для Деникина. Пришлось добиться от правительства публикации, что пароходы идут в Аргентину… Рабочие продолжают бастовать. А цены падают. Манус все ждет… Когда разница дошла до трех миллионов франков, выстрелил себе в рот…
– В рот! Манус, Манус, дорогой друг!..
Уманский притиснул ладони к глазам. Володя Лисовский встал, чтобы сбросить пепел в пепельницу.
– Курьезный факт, – с кривой усмешкой сказал он и стал глядеть на Денисова, – американцы в Булони сожгли целый склад мотоциклов… (Денисов сейчас же быстрым взглядом ответил: «Играете на меня, понял и благодарю».) Двести тысяч новых военных машин!..
Уманский оторвал руки от лица:
– Сожгли мотоциклы? В чем дело?
– Благодарная Франция предложила американцам чуть ли не по пятьдесят франков за мотоцикл. Дороже стоит погрузка и фрахт, а везти их назад в Америку – сбивать там цены… Шикарно: поставили кругом пулеметы, облили склад керосином и, не моргнув глазом, сожгли товару на десять миллионов долларов!.. А теперь французы будут платить по пятьсот долларов за машину…
– Слушайте! – Уманский сорвался с дивана. (Баронесса испуганно открыла ротик.) – Разве нет Деникина и Колчака? Русские армии разуты, раздеты, безоружны! Я имею пятьсот тысяч превосходных одеял, восемьсот тысяч пар башмаков для пехоты, миллион комплектов белья, десять тысяч тонн австралийской солонины… Я могу повести в бой полумиллионную армию… Я не хочу зарабатывать на святом деле, дайте мне только вернуть мои деньги…
Денисов безнадежно закивал носом в пузырящийся бокал:
– Семен Семенович, вы забываете, что американцы привезли в Европу военного снаряжения на два миллиона солдат с расчетом на пять лет войны. Англичане на такой же срок заготовили продовольствие. Кому сейчас нужна эта солонина, бобы, консервированные пудинги, бязевое белье для покойников, пудовые башмаки… В окопы сейчас никого не загоните… А сколько можно продать Колчаку и Деникину! Пссст! Капля в море… Положение с военными стоками катастрофичное…
Уманский, забыв зубную боль, бегал по ковру. Топнул лакированной туфелькой:
– А все-таки я буду ждать! Я окажусь прав, а не паникеры.
– Ну что ж. – Денисов подвигался в кресле, будто собираясь встать. – В игре советов не дают. – Он осторожно покосился на Лисовского.
Тот понял и заговорил насмешливо:
– На днях забегал к Морозовым. Сидят три московские купчихи, где-то раздобыли арбуз, едят, ругательски ругают французов и евреев, собираются ехать в Россию, и Россию тоже ругают на чем свет… Все вещи – в чемоданах; собираются быть в Москве к началу сезона – смотреть премьеру в Художественном театре… Я им говорю: «Что же вы так собрались-то?…» – «А нам, говорят, из Лондона написали, что на днях будет война четырнадцати держав». Я – натурально – шапку, трость и – в редакцию. (Денисов громко засмеялся. Уманский белобрысо моргал.) Там сдуру-то и рассказываю сенсацию… Бурцев, как был, в соломенной шляпенке, пальто набито корректурами, – рванулся писать передовицу: «Осиновый кол вам, большевики…» Кричит из кабинета: «Лисовский, сведения из достоверного источника?» Отвечаю: «Ага…» – «Лисовский, вы не можете достать денег, съездить в Лондон? Добейтесь аудиенции у Черчилля». А я как раз читаю «Таймс» – в Лондоне всеобщая забастовка… Жалко старика… «Вы, говорю, Владимир Львович, на всякий случай передовицу-то покажите военной цензуре…»
Лисовский положил в рот соленую миндалину; похрустев, вернулся в тень. Денисов допил бокал и поднялся.
– Боюсь я, что выйдет самое скверное, – сказал он, – Ллойд-Джордж добьется мирной конференции на Принцевых островах. Большевики, видимо, уже склонны мириться, а Деникина и Колчака англичане уломают… Ну вот, Семен Семенович, рад был вас видеть.
Он взял надушенную руку баронессы и прижался к ней колющими усами.
– С кем вы были вчера в Булонском лесу?
– Вы меня видели? Я была с графом де Мерси… Правда, он очарователен?… Но он разорен… Он маниакально любит Россию и русских…
– Ах, этот… У него не то в Баку, не то в Грозном – нефтяные земли…
– Граф в отчаянии. Он живет надеждой, что будущий император вернет ему все… Николай Хрисанфович, скажите, кто будет у нас императором: Кирилл, Борис или Дмитрий Павлович?
– Я – демократ, моя дорогая.
– Как вам не стыдно! Я вся за Дмитрия Павловича, – молод, упоительно красив… но замешан в убийстве Распутина… (Расширив глаза, шепотом.) При английском дворе определенное течение против Дмитрия Павловича… Борис и Кирилл Владимировичи должны получить от матери знаменитые изумруды, у них будет на что содержать двор… Кто же, кто – Борис или Кирилл?
– Кирилл, Кирилл, о чем говорить, – нетерпеливо перебил Уманский.
Денисов простился. Уманский торопливо пошел за ним в прихожую. Там оба, сразу постарев лицами, взглянули в глаза друг другу до самой глубины.
У Семена Семеновича дрогнули губы, Денисов проговорил холодно:
– Можно еще кое-что спасти…
Тогда Уманский распахнул золоченую дверцу в маленький зелено-голубой кабинетик с мягким светом потолочного полушара. На столе, покрытом стеклом, где стояли телефоны, и на ковре кучками валялись изорванные в клочки бумаги. Денисов вошел. Разговаривали торопливо, шепотом, не садясь.
Уманский:
– Есть предложение?
Денисов:
– Один приезжий…
– Откуда?
– Это безразлично. Большие деньги. Порет горячку, готов на ажиотаж. Я могу говорить за него. Покупаю весь ваш товар. Я подписываю, я плачу.
Уманский снова пронзительным взглядом измерил глубину человеческой совести.
Но там было непроницаемо. Он опустил голову. Губа его отвисла.
– Сколько я потеряю?
– Шестьдесят пять процентов.
– Шестьдесят пять процентов?! Невозможно! – Уманский заломил руки. – Тринадцать миллионов!! – Сразу сел, уронил руки на клочки разорванных бумаг.
Денисов:
– Семен Семенович, я знаю все сроки ваших платежей…
Уманский – бешеным шепотом:
– Деньги завтра, черт вас возьми…
– Все деньги завтра до часу дня.
– Согласен.
Денисов сухо, важно поклонился, пошел к двери. В прихожей к нему придвинулся Лисовский:
– Нам по дороге, Николай Хрисанфович?
– Едем на Монмартр… Позовите баронессу.
– Нельзя же лишать беднягу сразу всего, Николай Хрисанфович…
Денисов и Лисовский уселись за столиком в кафе «Либертис». Здесь было развратно и не слишком шумно – обстановка, всегда вдохновлявшая Николая Хрисанфовича. К ним подошла рослая женщина в глубоко открытом платье, блестевшем, как чешуя. Низким, хриповатым голосом спросила, что они пьют, и крикнула в глубину полуосвещенного кафе, мерцавшего зеркалами:
– Гарсон, два сода-виски.
После этого она пальцем приплюснула нос Денисову, показала кончик языка и ушла, покачивая бедрами. В сущности, это был мужчина, хозяин бара, знаменитый исполнитель куплетов – Жюль Серель.
Денисов засмеялся ему вслед, закурил и сказал Лисовскому:
– Хорошо, что мы не взяли баронессу, мы поговорим.
Принесли виски, он жадно отхлебнул. Лисовский, у которого начиналось нездоровое сердцебиение, незаметно положил в рот облатку аспирина.
– Я хочу выиграть войну с большевиками. Я хочу реализовать в России мой миллиард долларов, – сказал Денисов. – Желания понятны. Теперь – спрячем-ка их в несгораемый шкаф на некоторое неопределенное время… Дело не так просто, как кажется… Все эти блаженные дурачки вместе с князем Львовым ни черта не понимают… Они размалевывают перед англичанами и французами детские картинки: в милейшей и добрейшей России государственная власть захвачена бандой разбойников… Помогите нам их выгнать из Москвы и – дело в шляпе. Я утверждаю: французы и англичане точно так же ни свиньи собачьей не смыслят в политике, не знают истории с географией… Взять Москву! А Москва-то, между прочим, у них здесь – в Париже, в рабочих кварталах… Танки и пулеметы прежде всего нужно посылать сюда и здесь громить большевиков, и громить планомерно, умно и жестоко.
Лисовский не отрываясь глядел на красные влажные губы Денисова, шевелящиеся точно в лоснящемся гнезде усов и бородки.
Денисов говорил, смакуя фразы, поблескивая глазами:
– Вы думаете, в восемнадцатом году, в Москве и Петербурге, я только и делал, что прятался по подвалам, скупая акции и доходные дома? Я изучал революцию, дорогой мой Лисовский, я бегал на рабочие митинги и однажды, с опасностью для жизни, пробрался на собрание, где говорил Ленин… Выводы: Россия до самых костей заражена большевизмом, и это не шутки… И Ленин знает, что делает: у него большой стратегический план… А у здешних дурачков одна только желудочно-сердечная тоска… Кто победит – я вас спрашиваю?… Так вот, у меня тоже свой стратегический план…
Щуря глаза, он отхлебнул виски.
– Я никогда не строю свою игру, рассчитывая на дураков, заметьте… К сожалению, дураков больше, чем следует. Поэтому я не рассчитываю на быстрый успех моих идей… Их нужно подготовить, их нужно выносить, им нужно создать благоприятную почву… Вы мне будете нужны, Лисовский… Завтра я еду с баронессой за город. В понедельник мы с вами завтракаем…
Открылась входная дверь. Стали слышны голоса прохожих, женский смех, хриплое кваканье автомобильных сигналов. Дверь, звякнув, закрылась, звуки затихли, в кафе вошли Чермоев и Набоков. По устало-вежливому лицу Набокова можно было предположить, что они уже давно таскаются из кабака в кабак в поисках развлечений.
К ним подошел Жюль Серель, в сверкающем платье. Чермоев, глупо и коротко заржав, потрепал его ниже глубокого выреза на спине.
– Это стоит сто су, – сейчас же сказал Жюль Серель, взмахнув наклеенными ресницами, – платите.
– Я плачу луи, – крикнул Денисов.
Жюль Серель взял четыре фарфоровых блюдечка-подставочки (на каждом стояла цена: 2,5 франка), молча поставил их на столик Денисова и предложил только для него спеть «О, ночные тротуары Парижа». Он сел за пианино, закинул голову…
О, ночные тротуары Парижа.
Поиски минутного счастья.
И безнадежная печаль одиночества,
Которую ты находишь,
Ища совсем другого…
Запел он хриповато и негромко. В кафе не было никого, кроме четырех русских. Но из них только один, Набоков, повернув к Серелю бледное лицо, слушал слова песенки, от которой тянуло сладким тлением… Денисов трогал зубами набалдашник трости, Чермоев с достоинством ожидал минуты, когда можно будет пожаловаться ему на недостаток денег, Лисовский, посасывая вторую облатку аспирина, соображал – сколько можно будет содрать с Денисова за еще неведомую услугу.
Русская газета «Общее дело», издаваемая В. Л. Бурцевым, печаталась на плоских машинах. В узкой уличке (в старом квартале Парижа), в почерневшем от копоти здании с пыльными сетками на окнах, помещалась типография. Паутина на потолке, газовые рожки и машины, капающие грязным маслом на кирпичный пол, пережили не менее трех революций. Сейчас эта фабрика мысли занималась более или менее сомнительными делами. Рабочие нанимались сюда на короткие сроки и лишь в крайних обстоятельствах. Их выпачканные свинцом, запавшие лица оживали только под суровым взглядом метранпажа – могучего толстяка с угрожающими усами. Он держал впроголодь свой «свинцовый батальон», набираемый в трущобах и кабаках. Типография работала кое-как, но владелец ее, Ришар, журналист, театральный критик и редактор-издатель газетки «Эхо бульваров», неплохо зарабатывал отделом хроники и смеси, беря с известных лиц и за то, что печатал, и за то, чего не печатал. Клиентами его были кокотки, жаждущие общественного скандала, дома терпимости, маленькие актрисы и немало членов палаты депутатов – эти платили за молчание, так как Ришар знал все, что касалось грязного белья или иных вещей, которые не стоило выносить на свет.
Над типографией направо помещались редакция «Эха бульваров», анархический листок «Фонарь» и анонимное издательство «Курочки Парижа»… Налево – в трех пустынных комнатах – расположился знаменитый орган борьбы с большевизмом – «Общее дело».
В редакции были голые и пыльные окна, на полу – пожелтевшие связки газет, несколько камышовых стульев, гвозди в стенах и листочки рукописных объявлений, приколотые булавками к обоям. На двери в крайнюю комнату – надпись: «Я занят». Там сидел Бурцев.
Он сидел спиной к двери. Входящим была видна маленькая, быстро пишущая фигурка с раздвинутыми продранными локтями и седые вихры из-под соломенной шляпы, которую он из торопливости и занятости никогда не снимал. Обойдя стол, посетитель мог видеть горбатый внушительный нос, испачканный чернилами, табачно-седую бородку и худощавое возбужденное лицо Владимира Львовича. Он писал. Обычно он один заполнял всю газету. На столе – вороха рукописей, газет, окурки и пыль. В глубине комнаты на полу – рукописи, окурки и пачки газет, на которых Владимир Львович спал. Из бережливости он жил здесь же, при редакции, мирясь с отсутствием водопроводной раковины.
Сотрудникам, кроме Лисовского, он отказывался платить хотя бы одно су, – в дни уплаты ему гонорара впадал в тихое бешенство:
– Куда вы деваете деньги, Лисовский, куда вы расшвыриваете деньги? Каждую неделю вы отнимаете часть души от «Общего дела». Я спрашиваю: чем отличается ваша беспринципность от шайки московских разбойников? (Он думал и выражался фразами из своих передовиц; пронзительные, со сжимающимися, расширяющимися зрачками светло-голубые глаза охотника за провокаторами ощупывали, казалось, все тайные извилины души Лисовского.) Вы, призванный сорвать маску с преступления большевиков, завтракаете по ресторанам, крикливо одеваетесь, и я вижу, – должны это признать, – вы – ближайший соратник «Общего дела», вы – циник…
После этого Бурцев вытаскивал из-за рваной подкладки пиджака измятые двадцатифранковые бумажки и, удрученный, передавал их Лисовскому. Деньги на издание «Общего дела» доставались ему нелегко: французы не придавали серьезного значения газете, так как в экономической программе Бурцева не было ничего вещественного, кроме позорных столбов, осиновых кольев и проклятий, а телеграммы от собственных корреспондентов, сочиняемые в соседней комнате Лисовским (большевистские ужасы, социализация женщин и тому подобное), казались более живописными, чем деловитыми. Для Деникина Владимир Львович был слишком красен. В колчаковских кругах вообще собирались повесить Бурцева вместе со многими другими «либералами» после взятия Москвы. Деньги перепадали лишь от князя Львова.
Лисовский советовал повернуть руль «Общего дела» от парламентаризма покруче вправо – созвучно с эпохой:
– Владимир Львович, играйте на генерала на белой лошадке. Нюхайте эпоху. Больше нельзя долбить, будто большевики сорвали святую, бескровную революцию… И слава Богу, что сорвали, – осиновый ей кол…
– Замолчите! – страшным шепотом перебивал Бурцев.
– Осознать настоящего хозяина – вот лозунг… Владимир Львович, вы верный слуга буржуазии, и дай Бог ей здоровья и процветания…
– Молчите! Вы – циник, диалектик, большевик…
– Хотите, махну четыре фельетона подряд – во всем блеске, как я обо всем этом думаю… Редакция переезжает на Елисейские поля, вход с парадного… В приемной – жизнь, а не гвозди в стенах… Депутаты, дельцы, концессионеры, генералы… Шикарные девочки…
– Я вас больше не слушаю, – Бурцев хватал сухонькими пальчиками перо, и нос его нависал над торопливыми неразборчивыми строками, над чернильными брызгами.