В те дни жизнь улыбалась нам – и мне, и другим ребятам. Я говорю «ребятам», потому что мы все еще чувствовали себя ребятами, называли так друг друга по старой привычке, и это было естественно: мы и сами не заметили, как перешагнули «мальчишеский» рубеж. Десять лет мы проходили вместе курс наук. Мне было семьдесят восемь (по микробскому исчислению времени), но выглядел я ничуть не старше, чем тридцать лет тому назад, когда впервые появился на Блитцовском; тогда мне было двадцать шесть-двадцать семь лет по человеческому исчислению времени.
Моим приятелям было около пятидесяти, и по человеческой мерке им можно было дать лет двадцать пять-двадцать восемь. Десять прошедших лет сказались на их облике: они постарели – это было видно с первого взгляда. Я же за это время совсем не изменился. Прошло тридцать лет, мне казалось, что я прожил здесь целую жизнь, но внешне прошедшие годы не состарили меня и на день. Я был молод душой и телом, я сохранил юношескую подвижность и силу. Приятели диву давались, да и сам я тоже. Я много размышлял над этой загадкой. Может, во мне осталось что-то человеческое? Я пробыл микробом почти целый человеческий день; может быть, мое сознание вело отсчет по микробскому времени, а тело – по человеческому? Я не мог ответить на этот вопрос, я ничего не знал наверняка и, будучи немного легкомысленным от природы, довольствовался тем, что был счастлив. Приятели воздавали должное моей затянувшейся молодости; как только иссякал источник научных головоломок, они неизменно возвращались к моему феномену и обсуждали его заново.
Они, конечно, хотели, чтоб я помог им разобраться в теории вопроса, и я жаждал им помочь, ибо настоящий ученый скорей откажется от еды, чем от возможности порассуждать, но что-то меня удерживало. Если говорить начистоту, я, как ученый, должен был предоставить в их распоряжение все относящиеся к делу факты, которыми располагал, следовательно, раскрыть секрет своего прежнего существования и сообщить им, ничего не утаивая, все подробности. Трудно преувеличить сложность данной ситуации. Я хотел, чтобы товарищи по-прежнему уважали меня, а гигантская ложь – не лучший способ сохранить уважение; по моим подсчетам, у меня был один шанс против тысячи, что они именно так расценят мое признание.
Увы, мы лишь игрушки случая. Случай – наш хозяин, мы его рабы. Мы не можем иметь своих желаний, мы должны покорно повиноваться воле случая. Именно воле, ибо случай не просит, случай повелевает, и тогда мы делаем свое дело, полагая, что сами его замыслили. Изменяются обстоятельства, и мы – ничего не поделаешь – меняемся вместе с ними. Пришло время, и мои обстоятельства изменились. Приятели заподозрили что-то неладное. Почему я увиливаю от ответа, мямлю, пытаюсь перевести разговор на другое, как только речь заходит о моей непреходящей молодости? Пошли шепотки. При моем появлении ни одно лицо не освещалось приветливой улыбкой. Там, где меня, бывало, ждала радушная встреча, мне лишь небрежно кивали; вскоре наша компания раскололась, разбрелась кто куда, и я пребывал в одиночестве и унынии. Раньше чувство радости не покидало меня, теперь я был постоянно в дурном расположении духа.
Обстоятельства изменились, они требовали, чтобы изменился и я. Мне, их рабу, пришлось подчиниться. У меня была одна-единственная возможность вернуть любовь и доверие приятелей: пролить свет на предмет спора, откровенно рассказав им о своем прежнем, человеческом существовании, а там – будь что будет. Я целиком подчинил себя цели – найти лучший способ действий. Может быть, рассказать свою историю сразу всей компании, или – что, пожалуй, умнее – опробовать ее на двух приятелях, обратив их, если удастся, на путь истины, а с их помощью – и остальных? После долгих размышлений я остановился на втором варианте.
Нас было двенадцать. Все, как говорится, из хороших семей. Мы не были ни знаменитостями, ни аристократами, но в нас текла кровь двенадцати великих родов наследственной аристократии всех монархий на Блитцовском. Ни один из нас не имел в фамилии гласных, хотя благородное происхождение обязывало нас заслужить эти гласные, что было вовсе не обязательно для микробов более скромного происхождения. Гласными жаловали фаворитов из высшего света, как это водится при дворах, но менее родовитые микробы могли заслужить их личными доблестями, добиться интригами, подкупом и так далее. Микробы жаждали мишуры и отличий, это было естественно и лишний раз доказывало, что разница между людьми и микробами лишь в физических размерах.
Я не мог выговорить ни одного имени из-за отсутствия гласных, а приятели мучились с моим местным именем; оно было вымышленное, я хитроумно изобрел его сам во избежание неприятностей. Я назвался уроженцем Главного Моляра, а это была далекая и никому не известная страна, поэтому требовалось имя, внушающее доверие окружающим, экзотическое имя, приличествующее чужестранцу. Я придумал такое имя – смешение зулусского с тьерра-дель-фуэганским, – оно состояло из трех клохтаний и одной отрыжки и было самым непроизносимым именем, какое я когда-либо слышал. Я и сам-то не мог выговорить его одинаково два раза подряд, а что до приятелей, так они бросили всякие попытки звать меня по имени, а потом стали пользоваться им как ругательством. Когда они попросили придумать для них что-нибудь полегче, я предложил им называть меня Геком, уменьшительным именем от моего американского Гексли. В благодарность приятели со всей стороны позволили и мне назвать их другими именами. Я предложил им на выбор сорок пять имен своих любимых литературных героев, и после долгих упражнений мы отобрали одиннадцать, которые они могли осилить с наименьшей опасностью сломать себе челюсть. Ниже я привожу эти имена, сопровождая каждое указанием, к какому великому генеалогическому древу или ветви его принадлежит владелец, и описанием семейного герба.
Лемюэль Гулливер[25] – гноеродная точка, глава гноеродных микробов. Герб – одна точка.
Лурбрулгруд – двойная точка, diplococcus, ветвь гноеродных. Герб – типографское двоеточие.
Рип ван Винкль – ветвь – sarcina, кубовидные массы. Герб – оконный переплет.
Гай Мэннеринг – стрептококк, возбудитель рожистого воспаления. Герб – петлеобразная цепь. с
Догберри – возбудитель острой пневмонии. Герб – ланцет.
Санчо Панса – возбудитель тифа. Герб – бирюльки.
Давид Копперфильд – ветвь – реснички эпителия. Герб – хрен с пучком корней.
Полковник Малберри Селлерс – ветвь родства – тризм челюсти. Герб – сломанная игла.
Людовик XIV – туберкулезная палочка. Герб – порванная паутина.
Царь Ирод – дифтеритная палочка. Герб – рассыпанная азбука Морзе 25.
Гек – возбудитель азиатской холеры. Герб – клубок земляных червей.
Дон Кихот – возбудитель возвратного тифа. Герб – клубок змей.
Никто не знает происхождения этих достославных гербов, нигде не упоминаются великие события, в честь которых они были учреждены и которые были призваны увековечить. Эти события происходили в незапамятные доисторические времена и не сохранились даже в преданьях старины. Но вот что поразительно! Я точно помню, что под микроскопом представитель любого семейства микробов выглядел так же, как его герб, но это на земле, а здесь, когда смотришь на него глазами микроба, он кажется удивительно красивым – и лицом, и сложением, и даже отдаленно не напоминает семейный герб. Это очень странно и, по-моему, чрезвычайно интересно. Такого совпадения нигде больше не встретишь. Однажды много лет тому назад я чуть было не рассказал приятелям об этом удивительном феномене; мне так хотелось изучить его и обсудить вместе с ними, но я вовремя спохватился. Это было бы крайне неосторожно. Микробы очень обидчивы, и вряд ли им понравилось бы такое сообщение. И еще: они…
Но пока хватит о микробах, пора вернуться к сути дела. Итак, я решил доверить свою тайну двум приятелям, а остальных пока оставить в неведении. Я выбрал Гулливера и Людовика XIV. По ряду причин я бы отдал предпочтение Гаю Мэннерингу и Давиду Копперфильду, если б мы жили в республике, но в монархии Генриленд приходилось соблюдать этикет и табель о рангах. В Гулливере была четверть молекулы королевской крови правящей династии Генрихов; сами Генрихи об этом не подозревали, да если б и подозревали, отнеслись бы к этому факту с полным безразличием, но Гулливер был к нему отнюдь не безразличен – он постоянно помнил о высоком родстве и напоминал об этом окружающим. Мне пришлось выбрать Гулливера первым. Вторым должен был стать Людовик XIV. Это было неизбежно, ибо и в нем текла голубая кровь – неважно, в каком количестве. Разумеется, будь среди нас представитель клана Чумных бацилл… но его не было, так что и говорить об этом нечего. Гулливер работал продавцом в продовольственном магазине, а Людовик XIV – фармацевтом в аптеке.
Я пригласил обоих в свою скромную квартирку. Они явились вечером того дня, когда мы совершили замечательное открытие – обнаружили гигантскую окаменелую блоху, или точнее – кончик ее огромной лапы. Это был чудесный день, энтузиазм поиска сплотил нас, будто в добрые старые времена. День за днем я собирался позвать Лема и Луи, но каждый раз не мог набраться храбрости, а теперь понял: обстановка благоприятная, и надо ковать железо, пока горячо.
Итак, явились приятели, притом в самом хорошем настроении. Я принял их сердечно, как бывало, и они растрогались до слез. Я подбросил дров в маленький простой камин, и, когда вверх взметнулось веселое пламя, мы сгрудились возле огня, попыхивая трубками, с бокалами горячего пунша.
– Ну до чего же здорово! – сказал Луи. – Совсем как в доброе старое время!
– За его возрождение! – воскликнул Гулливер.
– Пей до дна! – добавил я, и мы выпили.
Потом пошли разговоры, разговоры, где абзацами и знаками препинания служили наполненные бокалы; наконец, все слегка осовели и расслабились, и тогда я приступил к делу.
– Ребята, – начал я, – хочу открыть вам свою тайну.
Они глянули на меня с интересом, если не сказать – с опаской.
– Вы просили помочь с разгадкой таинственного феномена – непостижимого отсутствия у меня возрастных перемен, а я все время избегал этой темы; виной тому не моя несговорчивость, поверьте, а вполне разумная причина, которую я раскрою сегодня и попытаюсь убедить вас, что мое поведение было справедливо и оправданно.
Глаза их засветились благодарностью, нашедшей выражение в сердечном восклицании:
– Руку!
Мы обменялись рукопожатиями.
– Вы, не сомневаюсь, заподозрили, что я изобрел эликсир жизни и потому сохраняю молодость, не так ли?
Приятели, поколебавшись, подтвердили мою догадку. По их признанию, этот вывод напрашивался сам собой, а все другие теории казались несостоятельными. Потом они процитировали мою фразу, которую я давно позабыл; как-то я вскользь заметил, что эликсир жизни, возможно, будут получать из лимфы овец.
– Дело в том, что ты сам подбросил нам эту идею, – сказал Луи, припомнивший мою фразу, – а когда ты замкнулся в себе, мы ухватились за нее и попытались добраться до твоего секрета. Одно время мы думали, что добились успеха. Создали эликсир и испытали его на множестве дряхлых бацилл, уж стоявших одной ногой в могиле. Первые результаты были потрясающие, эликсир удивительно быстро возвращал старых бедолаг к жизни; они танцевали, занимались на трапециях, участвовали в состязаниях по бегу, позволяли себе всякие неуместные шалости, и это было самое смешное и жалкое зрелище столетия. Но вдруг ни с того ни с сего все эти психи сыграли в ящик.
– Теперь вспоминаю! Стало быть, это вы получили знаменитый овечий эликсир, из-за которого одно время было столько шума?
– Да, – кивнул Лем Гулливер, – и мы полагали, что ты поможешь усовершенствовать его состав, если захочешь нам помочь. Обидно и горько сознавать, что ты бережешь эту великую тайну для себя, хотя, следуя благородным традициям науки, должен открыть ее народу, не требуя взамен никакого вознаграждения.
– Ребята, – взмолился я, – прошу вас, ради старой дружбы поверьте мне на слово. Во-первых, я не открыл никакого эликсира жизни. Во-вторых, случись такое, я бы отдал его бескорыстно для общего блага. Вы мне верите?
– Клянемся бородой Генриха Великого Восемьсот Шестьдесят Первого, мы верим тебе, Гек, и верим с радостью, – вскричали приятели. – Руку!
Мы обменялись рукопожатиями.
– А теперь, – продолжал я, – прошу вас поверить и в то, что я сам не знаю секрета своей непреходящей юности.
Сказал и сразу почувствовал, как между нами пробежал холодок. Приятели смотрели на меня в упор с грустью и укором, пока я не опустил глаза. Я все ждал и ждал, надеясь, что из великодушия они прервут тягостное молчание, но Лем и Людовик как воды в рот набрали. Под конец я не выдержал:
– Друзья, старые соратники, выслушайте меня и проявите доброту души. Вы мне не верите, но, клянусь честью, я сказал правду. А теперь хочу открыть вам тайну, как и обещал. Может быть, мой рассказ прольет свет на чудо моей непреходящей молодости, во всяком случае, я надеюсь. Полагаю, здесь и кроется разгадка, но я в этом не уверен: ученый не может принимать на веру то, что хоть и кажется правдоподобным, но не выдерживает последнего испытания, самого главного испытания – демонстрации. Начну свою исповедь с того, что раньше я не был холерным микробом.
Как я и думал, они рты раскрыли от изумления, но отчужденность чуть уменьшилась, и это уже было хорошо.
Да, мое признание смягчило напряженность. Оно, будто струя озона, освежило воздух. Еще бы! Такое признание возбудит интерес любого смертного. Подобное заявление, даже сделанное вскользь, обязательно приковало бы к себе внимание ученых. Новое, неслыханное, таинственное привлекает всех, даже самых отъявленных тупиц. Раньше тайна всегда связывалась с поиском сокровищ. Моя тайна могла дать той сто очков вперед. Ученому не пристало выражать удивление, выказывать волнение, проявлять излишний пыл, он должен постоянно помнить о профессиональном достоинстве – это закон. Поэтому мои приятели взяли себя в руки и скрывали свое нетерпение. Выдержав глубокомысленную паузу, как и подобает ученому, Луи приступил к делу, спросив нарочито спокойно:
– Гек, как понимать твое заявление – в переносном смысле или в прямом – как научный факт?
– Как научный факт.
– Если раньше ты не был холерным микробом, то кем же ты был?
– Американцем.
– Кем?
– Американцем.
– Это звучит как-то неопределенно. Мне непонятно. Что значит американец?
– Человек.
– Э… э, тоже непонятно. А ты, Лем, понимаешь?
– Ничего, хоть убей, – с отчаянием в голосе ответил Лем.
– Что такое человек? – продолжал допытываться Людовик.
– Существо, которое вам не известно. Человек живет на другой планете.
– На другой?
– На другой? – эхом отозвался Гулливер. – Что ты хочешь этим сказать?
– То, что сказал.
Он насмешливо хмыкнул:
– Главный Моляр – планета! Удивил, ничего не скажешь. Просвещенные умы веками ищут родину микроба скромности, а теперь, Гек, ответ найден!
Во мне нарастало раздражение, но я сдержался и сказал:
– Я этого не говорил, Лем. Я не имел в виду Главный Моляр.
– Как же так? Послушай, Гек…
– Я понятия не имею о Главном Моляре. Мне наплевать на Главный Моляр. Я там сроду не был.
– Что? Ты не…
– Не был. Никогда не был. Я…
– Вот это да! А где ж ты получил свое несуразное имя?
– Выдумал. Мое настоящее имя на него ничуть не похоже.
– Назови свое настоящее имя.
– Б. б. Бксхп.
– Послушай, Гек, – сказал Людовик, – зачем тебе понадобились все эти небылицы? Какая от них польза?
– Я был вынужден лгать.
– Но почему?
– Если б я сказал всю правду, меня бы упрятали в сумасшедший дом. Решили бы, что я с ума свихнулся.
– Не представляю, чтоб такое могло произойти. Почему правда должна вызывать такую реакцию?
– Потому что ее бы неправильно поняли и сочли ложью. Выдумкой умалишенного.
– Брось, Гек, не давай воли воображению. Полагаю, что тебя бы правильно поняли. Ты…
– Нет, это мне нравится! Всего минуту тому назад я открыл вам парочку подлинных фактов, и вы меня не поняли. Стоило мне сказать, что я родом с другой планеты, как Лем решил, что я говорю о Главном Моляре, этой ничтожной жалкой глухомани, а я имел в виду, черт побери, то, что говорил, – другую планету. Не Блитцовского, а другую планету.
– Ну и простофиля, – вмешался Гулливер, – другой планеты просто не существует. Многим микробам нравится забавляться теорией, будто существуют другие планеты, но ты сам прекрасно понимаешь, что это всего лишь теория. Никто не принимает ее всерьез. Она ничем не подтверждается. Нет, Гек, твой подход явно не научный. Прислушайся к здравому смыслу – выбрось эти бредни из головы!
– Я повторяю – это не бредни, существует другая планета, я вырос на ней.
– Ну, если это так, ты должен знать о ней очень много. Ты обогатишь нас знаниями, поведав о ней…
– Нечего насмехаться! Я могу пополнить сокровищницу вашего опыта так, как она никогда доселе не пополнялась, при условии, что вы будете слушать и размышлять, а не высмеивать все, что я говорю.
– Это несправедливо, Лем, – сказал Людовик, – кончай свои шутки. Как бы тебе самому понравилось такое обращение?
– Ладно. Продолжай, Гек, расскажи нам о новой планете. Она так же велика, как наша?
Меня разбирал смех, и я притворился, будто подавился дымом; это позволило мне кашлять вволю, пока опасность не миновала, и тогда я сказал:
– Она больше Блитцовского.
– Больше? Ну и чудеса! Во сколько раз больше?
Это был щекотливый вопрос, но я решил идти напролом.
– Она, видишь ли, так велика, что, если оставить на ней планету Блицовского, не привязав ее где-нибудь веревкой и не пометив этого места, уйдет добрых четыре тысячи лет на то, чтоб ее отыскать. Пожалуй, даже больше.
С минуту они взирали на меня с немой благодарностью, потом Людовик сполз со стула, чтоб вволю нахохотаться, катаясь по полу, а Гулливер вышел за дверь, снял с себя рубашку и, вернувшись, положил ее, сложенную, мне на колени. У микробов это означает: браво, ты превзошел самого себя. Я швырнул рубашку на пол и, обращаясь к обоим, заявил, что они ведут себя подло. Приятели тут же утихомирились, и Лем сказал:
– Гек, мне и в голову не пришло, что ты это всерьез.
– И мне тоже, – поддерждал его Людовик, утирая слезы смеха, – я и вообразить такое не мог, ты захватил нас врасплох.
Потом они уселись на свои места, всем видом изображая раскаяние, и я готов был им поверить, но вдруг Лем попросил меня рассказать еще одну небылицу. Будь на его месте кто-нибудь другой, я б его ударил, но смертоносных гноеродных микробов лучше не трогать, если есть возможность прибегнуть к третейскому суду. Людовик отчитал Гулливера, потом они оба принялись умасливать меня, пытаясь вернуть в доброе расположение духа, и скоро добились своего сладкими речами; трудно долго сохранять надутый вид, когда два приятеля, любимых тобою десять лет, играют, как говорится, на слабых струнках твоего сердца. Вскоре расспросы продолжались как ни в чем не бывало. Я сообщил им несколько незначительных фактов о своей планете, и Людовик спросил:
– Гек, каковы же действительные размеры этой планеты в цифровом выражении?
– В цифровом? Тут я – пас! Эти цифры на Блитцовском не уместятся!
– Ну вот, снова ты за свои сумасброд…
– Подойдите к окну – оба! Посмотрите вдаль. Какое расстояние вы охватываете глазом?
– До гор… Миль семьдесят пять.
– А теперь подойдите к окну напротив. Как далеко видно отсюда?
– Здесь нет горного рубежа, поэтому трудно определить расстояние на глаз. Долина сливается с небом.
– Короче говоря, происходит бесконечное удаление и исчезновение в пространстве?
– Именно так.
– Прекрасно. Допустим, это бесконечное пространство символизирует другую планету. Бросьте семя горчицы где-то посредине и…
– Вина ему! – закричал Лем Гулливер. – Вина, да поскорее! Мельница лжи того и гляди остановится!
То говорил практический ум – ум, лишенный сентиментальности, рельсовый ум, если так можно выразиться. У него большие возможности, но нет воображения. В нем всегда царит зима. Впрочем, нет, не совсем так – скажем, первая неделя ноября. Снега еще нет, но он вот-вот выпадет, небо затянуто тучами, временами сеется мелкий дождь, иногда проплывают туманы; во всем неясность, настороженность, растущая тревога; заморозки еще не ударили, но зябко – около сорока пяти градусов по Фаренгейту. Ум такого склада ничего не изобретает сам, не рискует деньгами и не проявляет заботы о том, чтобы осуществилось изобретение другого; он не поверит в ценность изобретения, пока другие не вложат в него деньги и труд; все это время он выжидает в сторонке, а в нужный момент вылезает вперед, первым получает акции на общих основаниях с учредителями и загребает деньги. Он ничего не принимает на веру, его не заставишь вложить деньги в фантастическое предприятие на самых выгодных условиях и поверить в него, но, понаблюдав за ним, вы обнаружите, что он всегда тут как тут и, когда фантастика становится явью, получает на нее закладную.
Для Лема Гулливера моя планета была фантастикой и останется фантастикой. Но для Людовика, человека эмоционального, с богатым воображением, она была поэтическим произведением, а я – поэтом. Он сам сказал мне эти красивые слова. Совершенно очевидно, что я наделен прекрасным благородным даром, а моя планета – величественный и впечатляющий замысел, фундамент, если так можно выразиться, ждущий своего архитектора; гений, способный мысленно заложить такой фундамент, полагал он, может возвести на нем чарующий дворец – причудливое сочетание воздушных куполов и башен снаружи и диковинного интерьера; умиротворенный дух будет витать там, исполненный благоговения, не замечая быстротечного времени, ничего…
– Вздор! – прервал его Лем Гулливер. – Это как раз в твоем духе, Людовик XIV, – вечно ты готов строить замок из десятка кирпичей. Гек заложил большой фундамент, и ты уже доволен, ты уже видишь отель, который Гек на нем построит. Но я другого склада. Когда этот кабак будет построен, я готов вступить в пай, но вкладывать в него деньги на этой стадии – дудки, у меня пока есть голова на плечах!
– Ну, разумеется, – парировал Людовик, – это в твоем духе, Лем Гулливер, мы тебя знаем и знаем, к чему ты клонишь. Ты всегда тянешь нас назад своими сомнениями, ты отбиваешь охоту к любому делу. Если Гек сумеет продолжить не хуже, чем начал, это будет самая возвышенная поэма мировой литературы, и все, кроме тебя, поверят в то, что ум, способный вообразить такой величественный фундамент, способен вообразить и дворец, создать диковинные материалы и божественно сочетать их. И ты говоришь о мельнице лжи! Еще придет день, когда ты, Лем Гулливер, станешь молить бога ниспослать тебе такую мельницу!
– Бей, бей! Все шары в лунках, кроме девятого. Переходи на другую дорожку, приятель! Я разбит, я уничтожен, но все равно держу пари, что Геку не построить отель – сейчас. Ты считаешь, что у него есть материалы для строительства – это твое дело, а по-моему, если он заложил фундамент такой величины, спор не о том, что это прообраз дворца, а о том, воздвигнет ли он сам дворец. Гек уже иссяк, вот увидишь!
– Я не верю этому. Ты ведь не иссяк, Гек?
– Иссяк? Да я еще не приступал к делу.
– Ну как, Лем Гулливер? Что ты на это скажешь?
– Скажу, что его слова еще не доказательство. Давай, Гек, пускай в ход свою мельницу лжи – вот и все, что я скажу. Пусть дерзает.
Людовик заколебался. Лем заметил это и бросил насмешливо:
– Ты прав, Луи, не стоит его переутомлять.
– Я сомневаюсь не потому, что боюсь за него, Лем Гулливер, не думай. Мне пришло в голову, что это несправедливо. Надо дать Геку передышку для восстановления сил. Вдохновение не вызовешь механически, оно не является по команде, оно скорее…
– Можешь не искать оправдания. Ну и что с того, что он иссяк? Я вовсе не собираюсь давить на Гека. Дай ему передышку, пусть восстанавливает силы. Ты прав: вдохновение не вызовешь механически – нет, это вещь духовная. Поставь перед ним кувшин с вином.
– Мне он ни к чему, – сказал я, чувствуя, что должен прийти на помощь Луи, – я могу обойтись и без вина.
Луи просветлел лицом.
– Так ты в состоянии продолжать, Гек? Ты и вправду так думаешь?
– Я не думаю, я знаю наверняка.
Лем насмешливо хмыкн\л и предложил мне, как он выразился, «выплеснуть опивки».