Снова начались расспросы. Меня попросили дать описание моей планеты.
– По форме она круглая, – начал я.
– Круглая? – встрепенулся Гулливер. – Ну и форма для планеты! С нее тотчас бы все упали, даже кошка – и та бы не удержалась. Круглая! Закупоривай кувшин, Луи! Геку не нужно вдохновение! Круглая! Ах, холера…
– Оставь его в покое! – взорвался Людовик. – Критиковать причудливый поэтический вымысел с позиций холодного разума несправедливо и недостойно, Лем Гулливер, и ты это прекрасно знаешь!
– Что ж, пожалуй ты прав, Луи, беру свои слова обратно. У меня сложилось впечатление, будто Гек привел обычный факт, и это сбило меня с толку.
– Я и привел факт, – возразил я, – если он может сойти за поэтический вымысел – не моя вина, он все равно остается фактом, и я стою на том. Это – факт, Людовик, вот тебе мое честное слово.
Людовик был ошеломлен. Некоторое время он глядел на меня с оторопелым видом, потом обреченно произнес:
– Я совсем запутался. Не знаю, как быть в таком случае, в жизни ни с чем подобным не сталкивался. Я не представляю себе круглой планеты, но ты, вероятно, думаешь, что она существует, и искренне веришь в то, что побывал на ней. Я больше ничего не могу сказать, не покривив душой, Гек.
Я очень обрадовался и сказал растроганно:
– Спасибо тебе, Луи, от всего сердца – спасибо. Ты подбодрил меня, а мне нужна поддержка: передо мной задача – не из легких.
Гноеродному микробу мои слова показались сентиментальными, и он с издевкой произнес:
– Дорогие девочки! Ах, ах, ну до чего же трогательно! Ну посюсюкайте еще немножко!
Не представляю, как можно так себя вести. С моей точки зрения, это – грубость. Я холодно пропустил замечание Лема мимо ушей, не снисходя до ответа. Полагаю, он понял, что я о нем думаю. Я же спокойно продолжал свой рассказ, будто и не заметил, что меня прервали. Это, понятно, уязвило Лема, но я не обращал на него внимания. Сообщил, что моя планета называется Земля, на ней много разных стран и огромную часть ее поверхности занимают моря и океаны.
– Погоди, – остановил меня Гулливер. – Океаны?
– Да, океаны.
– И это тоже научный факт?
– Разумеется.
– Ну тогда, будь добр, растолкуй мне, как они удерживаются на круглой планете? Что мешает им вылиться – тем, что внизу, если внизу есть океаны, а они должны быть: в такой сумасшедшей выдумке должно быть свое сумасшедшее единообразие.
– Никакого «внизу» не существует, – ответил я. – Земля постоянно вращается в пространстве.
– Вращается? В пространстве? Слушай, ты и это выдаешь за факт?|
– Да, это факт.
– Вращается в пространстве и не падает? Я тебя правильно понял?
– Правильно.
– И она при этом ни на чем не покоится? Так?
– Так.
– Из чего же она состоит? Может, это газ, наполняющий мыльный пузырь?
– Нет. Она состоит из скальных пород и почвенного слоя.
– Вращается в пространстве, ни на чем не покоится, состоит из скальных пород, почвы и не падает?
– Ее удерживает на месте притяжение других звездных миров и солнце.
– Других миров?
– Да.
– Стало быть, есть еще и другие?
– Да, есть.
– Сколько же их?
– Это никому не известно. Миллионы.
– Миллионы? Боже милостивый!
– Можешь насмешничать сколько угодно, Лем Гулливер, но тем не менее это правда. Существуют миллионы миров.
– Слушай, а ты не мог бы сбить мне парочку, плачу наличными.
– Я все объяснил тебе, а верить или не верить – твое дело.
– Я-то верю, еще бы не поверить. Такой пустячок я готов принять на веру со связанными за спиной руками. А эти миры, Гек, большие или маленькие?
– Огромные. Земля – крошечная планета по сравнению с большинством из них.
– Как мило с твоей стороны допустить такую возможность! Вот оно – истинное великодушие. Оно подавляет меня, я склоняюсь перед тобой!
Лем продолжал свои гнусные издевки, и Людовику стало стыдно за него, он был взбешен несправедливым отношением Лема ко мне; ведь я говорил правду или, по крайней мере, то, что считал правдой. Людовик прервал Лема в самый разгар его пустопорожней словесной пальбы:
– Гек, каковы компоненты Земли и их пропорции? – спросил он.
– Внеси поправку, – снова встрял назойливый прыщ, – назови его планету мыльным пузырем. Если она летает, это – пузырь, если она твердая, это ложь, – ложь либо нечто сверхъестественное. В общем, сверхъестественная ложь.
Я оставил без внимания и этот бессмысленный наскок, и, не удостоив Лема ответом, обратился к Людовику:
– Три пятых земной поверхности – вода. Моря и океаны. Вода в них соленая, непригодная для питья.
Конечно же Лем не упустил случая:
– Чудеса в решете! Пожалуй, тут ты хватил лишку! Чтобы получить столько соленой воды, потребовалось бы десять миллионов горных цепей чистой соли, да и этого было бы мало. Скажи, отчего в море вода соленая? Отвечай сразу, не придумывай сказок. Отчего она соленая?
– Я не знаю, – признался я.
– Не знаю! Как вам это нравится! Не знаю!
– Да, не знаю. А отчего в вашем Великом Уединенном море вода тухлая?
На этот раз счет был в мою пользу. Лем не мог сказать в ответ ни слова. Он сразу сжался, будто ненароком сел на ежа. Я был безмерно рад, как, впрочем, и Луи: таким вопросом можно посадить в галошу кого угодно, уж вы мне поверьте! Дело в том, что вот уже несколько веков ученые не могут разгадать, что питает Великое Уединенное море, откуда туда поступает вода в таком невообразимо большом количестве, и невозможность разгадать эту загадку постоянно волнует умы так же, как ученых Земли волнует загадка происхождения соли в морской воде.
Немного погодя Людовик сказал:
– Три пятых поверхности – огромное количество. Если б вся эта вода вышла из берегов, произошла бы катастрофа, памятная всем людям.
– Однажды так и случилось, – сказал я. – Дождь лил сорок дней и сорок ночей, вся суша скрылась под водой на одиннадцать месяцев, даже горы.
Я думал, что сострадание, вызванное гибелью всего живого, всколыхнет их, но нет – у настоящего ученого всегда на первом месте наука, а уж потом всякого рода переживания.
– Почему суша не осталась под водой? – поинтересовался Людовик. – Почему вода ушла?
– Она испарилась.
– Какое количество воды унесло испарением?
– Вода поднялась на шесть миль, и вершины затопленных гор глядели на долины, погруженные в воду на пять миль. Испарилась толща воды в шесть миль.
– А почему не испарилась остальная вода? Что ей помешало испариться?
Я никогда раньше над этим не задумывался, и вопрос застал меня врасплох. Но я не подал и виду, хоть у меня на миг перехватило дыхание и, возможно, промелькнула озабоченность на лице; чтоб не вызвать подозрения, я лихорадочно быстро сочинил ответ:
– Там, – сказал я с ощутимым нажимом на слово «там», – закон испарения распространяется лишь на верхние шесть миль. Ниже этого предела он не действует.
Приятели глянули на меня с такой грустной укоризной, что я опустил глаза от стыда. И наступила та гнетущая тишина, изначальное давление которой – тридцать фунтов на квадратный дюйм – возрастает со скоростью тридцать фунтов в секунду. Наконец Лем Гулливер тяжело вздохнул и сказал:
– Право же, это самая ненормальная планета, о какой я когда-либо слышал. Но я не жалуюсь, я уже начинаю привыкать к ее чудесам. Давай еще какой-нибудь фактик, Гек, кидай, я ловлю! Раз, два, три – гони, лихач! Ну, допустим, три пятых – соленая вода, а еще что там есть?
– Материковые льды и пустыни. Но они занимают только одну пятую поверхности.
– Только! Хорошо сказано! Одна пятая материковых льдов и пустынь! Ну и планета! Только одна пя…
Презрительный тон Лема был невыносим; меня будто огнем опалило, я в ярости замахнулся на него, и он осекся.
– Посмотри на свою планету, треть ее… – обидное слово чуть было не сорвалось у меня с языка, но я вовремя спохватился, с усилием стиснул зубы и опустил руку, занесенную для удара. Я воспитывался в культурной среде, и утонченная натура не позволила мне осквернить рот дурным словом. Странные мы существа, с виду – свободны, а на деле закованы в цепи – цепи воспитания, обычаев, условностей, собственных наклонностей, среды, одним словом – обстоятельств, и даже сильные духом напрасно пытаются разорвать эти цепи. И самый гордый из нас, и самый смиренный пребывают на одном уровне; независимо от чинов и званий все мы – рабы. Король, сапожник, епископ, бродяга – все рабы, и ни один в этой компании ничуть не свободней, чем другой.
Я буквально кипел от ярости; утраченный мир был мне глубоко безразличен, в глубине души я даже презирал его, ибо восхищение новой, столь дорогой мне теперь планетой вошло в мою микробскую плоть и кровь, но презрение Лема к утраченному мной родному дому побудило меня встать на его защиту. Я вскочил, бледный от гнева, и разразился целой тирадой:
– Молчите и слушайте. Я говорил правду и только правду – да поможет мне бог! Земля по сравнению с вашей планетой – как эта равнина без конца и края по сравнению с песчинкой! Но сама по себе Земля – ничто, если соразмерить этот крошечный шарик с миллионами гигантских солнц, плывущих в необозримом пространстве, в то время как этот шарик крутится там одинокий и никем не замечаемый, кроме собственного Солнца и Луны. А что такое Солнце? Что такое Луна? Я вам расскажу и об этом. Солнце в сто тысяч раз больше, чем Земля; это белое пламя, когда оно в зените, его отделяет от Земли 92 000 000 миль. Днем оно посылает на Землю потоки света, а когда сгущается ночная тьма, из далекой синевы неба выплывает Луна и обволакивает Землю мягким призрачным светом. Вы не представляете, что такое ночь и что такое день в земном понимании этих слов. Вы знаете свет прекраснее солнечного и лунного – будьте же благодарны за это! На вашей планете всегда день – мягкий жемчужный свет, сквозь который, дрожа и мерцая, пробивается прекрасное нежное пламя опала – будьте же благодарны. Этот свет – ваш и только ваш, ни на одной планете нет ничего подобного, ничто не сравнится с ним очарованием, колдовской красотой и нежностью; ничто не навевает столь сладких грез, не исцеляет больной ум и сломленный дух.
И крошечная Земля, невообразимый колосс по сравнению с вашей планетой, плывет в одиночестве в безбрежном пространстве. А где же миллионы других планет? Пропали из виду, исчезли, стали невидимками, как только великое Солнце выплыло на небо. Но вот наступает ночь, и они снова перед нами! Думаете, небо заполнили неуклюжие черные громадины? Нет, удаленность, непостижимая для вас, превращает их в сверкающие искорки! Они густо заселяют небосвод, и он оживает, вибрирует, трепещет. Из самой гущи Звезд возникает широкий поток бесчисленных звездных светил и разливается по небу из края в край, образуя изумительную арку из огромных сверкающих солнц, превращенных в мерцающие точки колоссальными расстояниями. А где же моя гигантская планета? Она – в этом потоке, бог знает где! Блуждает себе в необъятном океане мерцающих огней, занимая там не больше места и привлекая к себе не больше внимания, чем светлячок, затерявшийся в глубинах опаловых небес над империей Генриленд!
Раскрасневшись от восторга, Людовик воскликнул:
– Бог мой! Дворец – перед нами! Я верил, что Геку под силу его воздвигнуть!
– Бог ты мой! Сверхъестественная ложь – перед нами! Я знал, что Геку под силу состряпать ее! – отозвался Лем.
Было уже два часа утра, и ход заседания нарушила моя маленькая мыслеграфистка, всегда отличавшаяся пунктуальностью. Приятели собрались было уходить, но потом заявили, что уходить не хочется, и это прозвучало вполне искренне. Людовик сказал, что такая поэма вдохновляет на великие дела и возвышает дух, а Лем Гулливер уверял меня с жаром, что, обладай он моим талантом, он – бог свидетель – не произнес бы ни единого слова правды. Они были растроганы, как никогда. Людовик отметил, что я достиг совершенства в искусстве, и Лем с ним согласился. Луи заявил, что и сам хочет заняться поэзией, а Лем признался, что у него тоже есть такое желание, но оба тут же заверили меня, что и не мечтают достичь моих высот. Благодарили за чудесно проведенный вечер. Я был на седьмом небе от их похвал и не мог найти слов, чтоб отблагодарить Людовика и Лема. Какая разительная перемена после долгой, бередящей душу тоски и отчуждения! Мои безразличные ко всему нервы, казалось, сбросили с себя привычную апатию, их взбудоражила новая жажда жизни и радости; меня будто подняли из гроба.
Приятели решили немедленно бежать к месту раскопок и рассказать обо всем остальным – на это я и рассчитывал. Осуществится мой план – миссионеры понесут истину всей пастве, и я верну их былое расположение, в этом я ничуть не сомневался. Перед уходом они встали, приветствуя меня, мы сдвинули бокалы и провозгласили тосты:
Луи. За то, чтоб вернулось доброе старое время! Навсегда!
Лем. Пей до дна! Пей до дна!
Гек Да благословит нас бог!
Затем Людовик и Лем удалились нетвердой походкой, поддерживая друг друга, и затянули песню, которой я научил их в те самые добрые старые времена.
– Гоблсквет лиикдуизан хоооослк! (Домой мы не придем, пока не рассвете-ет!)
Археологическая находка породила в нас такой энтузиазм, что мы решили вести раскопки двадцать четыре часа в сутки, день за днем, сколько потребуется, лишь бы продвинуться в работе как можно больше, пока весть о находке не попала за границу и нам не стали чинить помехи.
Сейчас я был целиком поглощен историей Земли, которую записывал на мыслефон, опасаясь, как бы мои познания в этой области не стерлись в памяти; я намеревался поскорее закончить свой труд, а уж потом как следует поработать на раскопках. История Японии заключала это фундаментальное исследование; завершив его на сегодняшнем сеансе записи, я мог со спокойной душой отправиться в шахту, где нашли останки окаменевшей блохи. Тем временем миссионеры будут делать свое дело, и почему бы мне не уповать на то, что к моменту моего появления там «обращение» завершится, – разумеется, при условии, что я изложу историю Японии как можно подробнее. Так мне казалось, во всяком случае.
К счастью, мыслефон вышел из строя, и требовалось какое-то время на его починку. Если показать Екатерине Арагонской, как ремонтировать аппарат, времени уйдет больше, и я решил прибегнуть к ее помощи. Екатерина Арагонская была очаровательная девушка и к тому же толковая, способная ученица; хоть она и считалась «неболезнетворным» микробом, то есть вышла из народа, из самой гущи забитого трудового люда – малоимущего, угнетаемого, презираемого, что бескорыстно служит смиренной и покорной опорой трону, без чьей поддержки он развалился бы, как карточный домик (а он таковым и является), – хоть Екатерина Арагонская и вышла из этой среды и разумелось, что по природе она глупа, как пробка, Екатерина, как я уже упомянул, была вовсе не глупа. Из-за давней авантюры ее прародительницы в Екатерине Арагонской текла капелька вирусно-раковой крови, которая в силу происхождения должна была течь в ком-то другом, и эта крошечная капелька оказалась очень важной для Екатерины. Она сильно повысила ее умственные способности по сравнению со средним интеллектуальным уровнем неболезнетворных микробов, потому что вирусы рака чрезвычайно умны и всегда отличались высоким интеллектом. И у других аристократов порой рождаются талантливые дети, но у вирусов рака, и только у вирусов рака, это в порядке вещей.
Екатерина была дочерью моих соседей. Она и ее qeschwister[26] были сверстницами и подружками старших детей семьи Тэйлоров – я говорю о тех, с кем свел знакомство, поселившись в их доме. Хозяйские и соседские дети обучали меня местным диалектам, а я, в свой черед, учил английскому, вернее – подобию английского, вполне подходящему для неболезнетворных микробов, сотни детишек из этих двух семейств, делая вид, что это язык, на котором говорят в Главном Моляре. Екатерина раньше других усвоила английский и стала в нем, как говорится, докой. Разумеется, она говорила по-английски с местным акцентом. Я всегда беседовал с ней по-английски, чтобы дать ей разговорную практику, да и самому не позабыть родной язык.
Имя «Екатерина Арагонская» выбрал ей не я. Мне бы это и в голову не пришло: оно вовсе не подходило такой пигалице. В земной микроскоп ее можно было разглядеть лишь при увеличении в тысячу восемьсот раз. Но, разглядев ее, земной исследователь не удержался бы от восторженных восклицаний; ему пришлось бы признать, что она удивительно хороша собой, красива, как кремневая водоросль. Екатерина сама выбрала себе такое имя. Она услышала его случайно, когда мы записывали историю Англии, и пришла в восторг от его звучания, заявила, что это самое очаровательное имя на свете. Она отныне просто не могла жить без него, и потому стала называть себя Екатериной Арагонской. До сих пор ее звали Китти Дейзиберд Тимплтон, и это имя вполне гармонировало с ее маленькой изящной фигуркой, свежим цветом лица, беспечностью и придавало ей особую прелесть. Заменяя непроизносимые местные имена на легкие для произношения человеческие, я всегда старался, чтобы имя не вызывало предубеждения и злых насмешек по поводу разительного несходства с тем, кого я им одаривал.
Девушка хотела зваться Екатериной Арагонской, готова была разразиться слезами в случае отказа, и я решил: так и быть; имя подходило к ее внешности и сути не больше, чем последнее прозвище, данное мне Лемом Гулливером, – Нэнси Лем Гулливер – вульгарен, ему претит всякая утонченность; он считает утонченность натуры признаком феминизации мужчины.
Уж очень ей хотелось, и я сдался, разрешил ей называться Екатериной Арагонской. А услышала она о Екатерине Арагонской совершенно случайно. Это произошло однажды вечером, когда я записывал на мыслефон свои соображения по поводу истории Англии. Мыслефону вы диктуете не слова, а лишь мысли – впечатления: они не проговариваются, не облекаются в слова; вы записываете одним махом, за секунду целую главу, и машина схватывает ваши мысли на лету, записывает их и увековечивает; отныне им суждено сверкать и гореть вечно, они преисполнены блеска и наряду с этим предельно ясны и выразительны; по сравнению с ними членораздельная речь, даже самая яркая и совершенная, кажется невнятной, тусклой и безжизненной. О, если вы хотите узнать, что такое северное сияние интеллекта, когда все небо объято бушующим пламенем и на землю низвергаются ливни божественных многоцветных огней ослепительной красоты, включите мыслефон и послушайте одно из великих творений, которые вдохновенные мастера, жившие миллионы лет тому назад, передали в мечтах этим машинам
Вы сидите перед мыслефоном молча, машине диктует не язык, а душа ваша, но порой, увлекшись работой, вы, сами того не замечая, произносите какое-нибудь слово. Именно так получила свое новое имя Екатерина Арагонская. Я записывал впечатления о царствовании Генриха VIII и, разволновавшись при воспоминании о том, как жестоко он обошелся с первой женой, невольно воскликнул:
– Бедная Екатерина Арагонская!
Китти удивилась, что я разразился речью во время диктовки; утратив самообладание, она перестала крутить заводную ручку мыслефона и сделала большие глаза. Царственное звучание и музыкальность произнесенного мной имени потрясли Китти, и она с жаром воскликнула:
– О, как это мило, как recherche[27] О, я согласилась бы умереть за право называться этим именем! О, я полагаю, оно просто очаровательно!
Улавливаете? Какая смесь жеманства и самодовольства таилась в прелестной крошке! Лексикон выдавал ее с головой. Слово «умереть» было не чем иным, как аффектацией: Китти была микробом и могла думать не о смерти, а лишь о дезинтеграции. Однако ей не пришло на ум сказать, что она готова дезинтегрироваться, лишь бы получить красивое имя, – о нет, это звучало бы слишком естественно.
Спустя некоторое время мы записывали «Историю Англии от Брута до Эдуарда VIII». Как только Китти явилась в то утро, прервав наше веселое застолье, я заметил в ней разительную перемену: она была серьезна, держалась уверенно и спокойно, даже величаво. Куда делись ее суетливое притязание на успех, манерность, жеманство, глупые фальшивые улыбочки, куда подевались стеклянные «кораллы», латунные браслеты, дешевые побрякушки, искусственные волны прически, прислюнявленный завиточек на лбу! В темном платье, простом и опрятном, она была воплощением скромности, ее глаза излучали искренность и чистосердечие; искренность и чистосердечие звучали и в ее голосе. «Вот чудо! – подумал я. – Китти Дейзиберд Тимплтон больше не существует, подделки под Екатерину Арагонскую больше не существует, подделка превратилась в чистое золото, это подлинная Екатерина, достойная своего имени!»
Пока она возилась с машиной, налаживая ее под моим руководством, я осведомился о причине столь разительной перемены, и Китти ответила без промедления – просто, откровенно, без тени смущения, я бы даже сказал – с радостью и благодарностью. Китти принялась читать книгу «Наука и богатство, с толкованием Библии»[28] с намерением выяснить для себя, почему она так популярна в новой секте, которую в народе в насмешку величают «сумбуряне». Вдруг за какие-то десять минут она ощутила в себе перемену, одухотворяющую перемену – плоть ее будто улетучивалась. Китти продолжала читать, и процесс преображения продолжался; через час, когда он завершился, Китти стала воплощенным духом без малейших признаков телесной оболочки
– Екатерина, ты не похожа на дух, ты заблуждаешься, – возразил я.
Но она была уверена, что это – не заблуждение, и воспринимала все так серьезно, что у меня отпали последние сомнения – Китти верила в то, что говорила. Для меня ее слова были бредом, галлюцинацией, часа два тому назад я бы так и сказал. Чувствуя свое превосходство, я взирал бы на Екатерину с состраданием с недосягаемой высоты и советовал бы ей выкинуть из головы эту галиматью, явную несуразицу и прислушаться к голосу рассудка. Сказал бы так раньше, но не сейчас. Час-другой тому назад и сейчас были две разные даты. За короткий промежуток времени я сам сильно изменился. Я наблюдал, как два незаурядных ума насмехались над тем, что я знал наверняка, называли мой рассказ галлюцинацией и бредом, а ведь предназначение ученых – скрупулезно и всесторонне исследовать явление природы, отделить факт от вымысла, истину от иллюзии и вынести окончательное суждение; но именно талантливые ученые отмахнулись от моего рассказа о Земле – без малейшего колебания, без малейшего опасения впасть в ошибку. Они думали, будто знают, что другая планета – иллюзия, я же знал, что это реальность.
Перечень известного нам абсолютно точно не так уж велик, и не часто выпадает удача пополнить этот перечень, но в тот день я его, по моему разумению, пополнил. Я понял, что очень рискованно выносить суждения по поводу чужих иллюзий, пока не вникнешь в суть дела. Ты считаешь, что рассказ собеседника – бред, а он, может быть, открыл новую планету.
В душе я был уверен, что Екатерина стала жертвой галлюцинации, но у меня язык не повернулся сказать ей об этом. Мои собственные раны были еще слишком свежи. Мы обсудили ее нынешнее состояние, и Екатерина изложила свои соображения весьма занимательно. Она заявила, что такой вещи, как материя, не существует, материя – выдумка Смертной души, иллюзия. Забавно, ничего не скажешь! Чья иллюзия? Да любого, кто думает не так, как она. До чего же просто: произносишь «иллюзия», и вопрос исчерпан! О, боже, мы все устроены на один лад. Каждый из нас знает все и убежден, что знает все, а остальные для него – дураки или заблуждающиеся. Один полагает, что ад существует, другой – что его нет; один утверждает, что высокие тарифы – это хорошо, другой – что это плохо; один – что монархия – лучший строй, другой – что отнюдь не лучший; в одном веке все считают, что ведьмы есть, в другом – что их нет; одна секта верует, что только ее религия – истинная, а остальные 64 500 000 000 сект думают иначе. Среди всех категоричных судей не найдется ни одного, кто превосходил бы по уму представителей и апологетов других воззрений. Но этот забавный факт не смиряет гордыни ни одного из судей и ничуть не уменьшает их непоколебимой уверенности в собственном всезнайстве. Ум – просто упрямый осел, но должно пройти несколько столетий, прежде чем до него дойдет эта истина. Почему мы так уважаем мнение любого человека или микроба, жившего до нас? Клянусь, не знаю. Почему я так уважаю собственное мнение? Ну, это совсем другое дело!
Екатерина утверждала, что нет ни боли, ни жажды, ни заботы, ни страдания – все это фантазии, выдумки Смертной души, ибо, лишенные материи, эмоции могут существовать только как иллюзии, следовательно, они вообще не существуют, коль скоро не существует материи. Екатерина называла эти выдумки «претензиями» и утверждала, что может в мгновение ока справиться с любой из них. Если это, к примеру, боль, то достаточно повторить формулу точно по книге «Научная формулировка бытия», сопроводив ее словами: «Боли не существует», и разоблаченная претензия тотчас улетучится. Екатерина заявила, что так называемых «болезней» нет и в помине, как и «боли», и в длинном перечне микробских болезней-претензий любую можно одолеть методом, описанным выше. Исключение составляет, пожалуй, лишь зубная боль. Это, конечно, выдумка, как и все остальное, но все же лучше показать больной зуб дантисту. В таком поступке нет ничего аморального, противного вере, ибо лечение у дантиста санкционировано самой Основательницей секты «сумбурян», посещавшей клинику, где применяется обезболивающий газ, и таким образом осветившей отклонение от принципа.
Екатерина заверила меня, что приподнятое состояние духа – реальность, а уныние – выдумка. В ее душе якобы нет отныне места заботам, горестям, волнениям. Судя по ее виду, так оно и было.
Я попросил Екатерину изложить основные принципы ее секты простыми словами, чтоб я мог понять их и запомнить, и она охотно согласилась:
– Смертная душа, будучи идеей Высшей Рефракции, проявленной и освещенной в Бактерии в координации с Бессмертным духом, пребывающим в неопределенности, каковой является Истина, Всеобщее Благо, проистекающее из необходимости, ускоренной сочетанием с элементами Добро-Добро, Больше Добра, Максимальное и Наивысшее Добро; Грех, будучи выдумкой Смертной души, действует в отсутствие души, и иначе быть не может, ибо закон есть закон и действует вне юрисдикции, и результатом первостепенной важности является то, что наш дух, освобожденный от материи, является ошибкой Смертной души, и кто бы того ни пожелал, – может. Это – Спасение.
Екатерина спросила, принимаю ли я ее слова на веру, и я ответил, что принимаю. На самом деле я в это учение не поверил и сейчас не верю, но что мне стоило сказать ей пару приятных слов и порадовать Екатерину, вот я и сказал, что верю. Открыть ей правду было бы грешно, а грешить без особой надобности не имеет смысла. Следуй мы этому правилу, наша жизнь была бы чище.
Я остался очень доволен беседой: она еще раз доказала мне, что человеческий ум и ум микроба во многом схожи; люди и микробы способны мыслить, и эта способность, несомненно, ставит их выше всех остальных животных. Чрезвычайно интересно!
Теперь мне предоставилась возможность разрешить вопрос, давно занимавший меня, – об отношении микробов к низшим животным. В своем человеческом существовании я хотел верить, что наши друзья и меньшие братья будут прощены и последуют за нами в благословенное царствие небесное. Мне было нелегко обрести эту веру: слишком многие придерживались противоположной точки зрения. По правде говоря, я не знаю, на чем основывалась моя вера. И тем не менее стоит мне увидеть, как дружелюбный пес ласково помахивает хвостом и глядит на меня преданными глазами, будто предлагая любовь за любовь, или пушистый кот без приглашения устраивается вздремнуть у меня на колене, льстя мне своим доверием, или добродушная лошадь, с первого, взгляда признав во мне друга, тянется к моему карману в надежде получить сахар (о, если б она могла передать свой нрав роду человеческому и поднять его до уровня своего собственного!) – я каждый раз снова преисполняюсь этой верой наперекор общепринятому мнению.
Когда я обсуждал этот вопрос с оппонентами, они заявили:
– Вы открываете низшим животным путь в царствие небесное на том основании, что они невинны и не совершали зла по закону своего естества, а как быть с москитами, мухами и им подобными? Где вы собираетесь провести грань? Все твари одинаково невинны, где же грань?
На это я обычно отвечал, что не собираюсь проводить никакой грани. Мне не по душе мухи и их друзья, но дело не в этом: то, что человек способен вытерпеть здесь, он способен вытерпеть и там, сейчас же речь идет о высокой материи – о справедливости. Даже по элементарным нормам нравственного поведения несправедливо допустить в рай одно существо, достойное уважения потому, что оно получило жизнь и дух от бога, и не допустить другое. Но эти доводы оказались неубедительными. Моим оппонентом был человек, уверенный в своей правоте, и я тоже был уверен в своей правоте. О чем бы ни зашла речь, ни один из спорщиков не признается, что он не прав И это оттого, что мы способны мыслить.
Однажды я отправился с этим вопросом к одному доброму и мудрому человеку, который…