– Не особенно исправно, но получаю, – тихо прошептал я.
– Продажное существо! – гремел старик. – Власти предержащей повинуешься как – за страх только или за совесть?
Я молчал, понурив голову.
– То-то, молчишь! А к добровольному патриотизму как относишься?
Я вспомнил за весь год мои фельетоны и оробел.
– Всяко бывало, – пролепетал я.
– Ага, всяко бывало! А в осуждение экспроприации писал?
– Писал, дедушка, ей-богу, раз писал.
– Писал! – передразнил он меня. – А кого ты виновником их называл – революционеров?
Я опять молчал.
– Уж лучше молчи. – Ну, а брата своего газетчика, по крайней мере, щадил? – уже более тепло спросил меня старик.
Я обрадовался; говоря между нами, я очень хороший товарищ, а поэтому сразу понял, что этим искуплю все прочие грехи.
Но, порывшись в памяти, я пришел в ужас. Нет, и своего брата не щадил.
При всякой возможности пакостил я собрату.
И, понурив голову, я грустно сказал:
– Великий я грешник, и нет мне спасенья, и вечно закрыт для меня доступ в тихий уют обывательского довольства, и не примет меня в свое лоно благовоспитанное общество, и отвергнет меня и либерал, и консерватор, ибо дерзил я и мерзопакостил я и тому и другому. А не дерзить и не мерзопакостить, дедушка, не могу, не в моей власти, ибо от природы шершав душой и царапист мыслью. Известно, что «маленький фельетонист – летучая мышь»; по народному сказанию, кому летучая мышь след на голове оставит, тот тут же облысеет. А разве не наслаждение, дедушка, превратить косматого в лысого, когда знаешь, что внутренне он давно уже облез, а только снаружи рядится в густую шевелюру?