bannerbannerbanner
Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельность

Валентин Иванович Яковенко
Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельность

Полная версия

Шевченко было 16 лет, когда его отдали в науку к какому-то комнатному живописцу, по указанию одних биографов – в Вильно, а по указанию других – в Варшаве. Здесь его научили расписывать потолки, стены, заборы и т. п. На этот раз ему попался, по-видимому, добросовестный учитель, который скоро убедился, что его ученик обладает выходящим из ряда дарованием и что ему надлежит быть не простым маляром. Он высказал свое мнение Энгельгардту и посоветовал ему поместить юношу к известному варшавскому портретисту Лампи. Какими мотивами руководствовался Энгельгардт, мы не знаем, но в это время он, несомненно, уже понимал, что его живой капитал в образе Тараса Шевченко будет нарастать, точно проценты на проценты, от дальнейшего учения последнего. Тараса приодели, и он стал посещать мастерскую и работать под руководством настоящего художника.

Около двух лет прошло в таких занятиях. Что, собственно, делал Шевченко, какие успехи оказывал, мы не знаем. Но в это же время имело место весьма важное для его внутренней жизни событие: он полюбил в первый раз. Она была полька, швея, “с независимым образом мысли”, а он – “хохол”, крепак,[10] “хлоп”, со страстной, но порабощенной и пока еще не осознанной любовью к свободе. В то время Варшава как раз готовилась к восстанию, и мы легко можем себе представить, чем была воодушевлена девушка, понравившаяся юноше. Эта любовь разодрала завесу, скрывавшую от Шевченко весь ужас его бесправного положения. Хотя уже в детстве он с жадностью прислушивался к рассказам о гайдамаках, боровшихся за свою свободу, и напевал их скорбные песни, однако, забитый и загнанный, он жил, не обращая внимания на свое положение. Конечно, он был еще слишком молод. Любовь ускорила дело времени; она заставила его серьезнее взглянуть на свою жизнь, и как натура впечатлительная и правдивая он не мог не прийти в ужас и даже отчаяние. Первая чистая, возвышенная любовь пробуждает в душе всякого юноши самые лучшие порывы и стремления, на какие только он будет способен впоследствии. Она впервые приподымает покрывало со “святая святых” всей будущей жизни человека. Мы говорим о действительной любви, а не о любовном жаре, который горит обыкновенно нечистым пламенем. Для многих и юношеская любовь бывает только взрывом проснувшихся животных страстей; о таких можно смело сказать, что они и в жизни своей не пойдут дальше животных страстей, в лучшем случае смягченных культурой и образованием. И вот любовь открыла Шевченко, что не только он сам как рабочая сила принадлежит своему помещику, но что и его “святая святых” находится также в полном распоряжении этого последнего. “Я в первый раз пришел тогда к мысли, – вспоминает поэт, – отчего и нам, крепакам, не быть такими же людьми, как другие свободные сословия”.

К сожалению, мы располагаем очень скудными сведениями об этой первой любви поэта. Полька была, по-видимому, образованнее своего возлюбленного; уже одно то, что она была свободным человеком, давало ей преимущество. Она научила Тараса польскому языку, и тот, по крайней мере впоследствии, свободно читал в подлиннике Мицкевича и “Эстетику” Либельта. У нас нет ровно никаких оснований думать, что Шевченко отказывался при этом от чего бы то ни было “в пользу шляхетской национальности”, как то утверждает г-н Петров. Это – поклеп. Мы, вероятно, будем недалеки от истины, если скажем, что Шевченко действительно отрекся, но от чего? От рабства в пользу свободы. И невозможность осуществить это отречение немедленно, на деле, доводила юношу до мысли о самоубийстве. Этим, по-видимому, и исчерпываются все глубокие последствия первой любви нашего поэта.

В 1832 году мы находим Шевченко уже в Петербурге, куда его препроводили вместе с другой прислугой Энгельгардта этапным порядком. Дорогой у него отвалилась подошва на одном сапоге, и он должен был, чтобы не отморозить ногу, переобувать целый сапог с одной ноги на другую. В Петербурге Энгельгардт отдал его на выучку живописных дел мастеру Ширяеву, “который соединял в себе все качества дьячка-спартанца, дьякона-маляра и другого дьяка – хиромантика; но, несмотря на весь гнет тройственного его гения, я, – говорит поэт в своей “Автобиографии”,– в светлые осенние ночи бегал в Летний сад рисовать со статуй”. Как раньше настойчивое копирование рисунков, несмотря на все запреты и побои, вывело мальчика на дорогу его призвания, так и теперь упорные попытки проникнуть в храм искусства привели юношу к той желанной свободе, без которой немыслимо было дальнейшее развитие его дарования.

У Шевченко не было, конечно, никаких знакомых в Петербурге, кроме дворовой челяди да таких же злополучных, как он сам, учеников и наемных рабочих мастера Ширяева. Но, посещая украдкой Летний сад, он случайно познакомился с земляком, в то время уже художником, Сошенко. Эта встреча, имевшая такие важные последствия для Шевченко, описывается биографами по-разному. Вероятнее всего, что дело происходило именно таким образом, как о нем говорит Шевченко: вскользь – в своей “Автобиографии” и затем подробно – в биографической повести “Художник”, где даже лица, принимавшие участие в его освобождении, названы собственными их именами.

Однажды ранним утром, когда Петербург еще спал, а Шевченко по своему обыкновению отправился тайком в Летний сад срисовывать статуи, на него случайно наткнулся Сошенко. Юноша сконфузился, увидев перед собою незнакомого человека, и поспешно спрятал за пазуху рисунок. Между ними произошел такой приблизительно разговор. “Что ты здесь делаешь?” – спросил Сошенко. “Я ничего не делаю, – отвечал застенчиво юноша, – иду на работу, да по дороге в сад зашел”; и, немного помолчав, прибавил: “Я рисовал”. “Покажи, что ты рисовал”. Шевченко вынул из-за пазухи четвертку[11] серой писчей бумаги и робко подал художнику; на четвертке был намечен довольно верно контур Сатурна. Долго Сошенко держал рисунок в руках и любовался запачканным лицом автора; в неправильном лице его было что-то привлекательное, особенно в глазах, умных и кротких, как у девочки. “Ты часто ходишь сюда рисовать?” – спросил наконец он. “Каждое воскресенье, – отвечал юноша, – а если близко где работаем, то и в будни захожу”. – “Ты учишься малярному мастерству?” – “И живописному”,– прибавил Тарас. Затем он поспешно взял в одну руку ведро с желтой краской, а в другую желтую же обтертую кисть и собрался идти. Сошенко пригласил его к себе. В первое же воскресенье робкий юноша воспользовался этим приглашением. Таким образом, первый лед был сломан, и Шевченко подхватило то течение русской общественной жизни, которое одно только могло по условиям того времени вынести его на простор свободы и прибить к берегу передовых людей. Всего этого он достиг помимо каких бы то ни было протекций и покровительств, – напротив, он упорно боролся с людьми и обстоятельствами. И он победил; правда, это была далеко еще не полная победа. Он доказал, что в нем действительно таится дарование. Дальнейший исход борьбы зависел теперь уже не от него одного, а и от тех людей, которые признали в нем “дар Божий”. Как отнесутся к нему эти люди и что сделают они, чтобы вспыхнувшая искра не потухла в беспросветном мраке нужды и равнодушия?

Сошенко, познакомившись ближе с жизнью юноши, был тронут до глубины души: все пережитое им было так непривлекательно, а будущее представлялось еще более сумрачным. Нужно спасти человека от неминуемой гибели, но как сделать это и что может сделать он, Сошенко, заурядный художник? Однако именно этому невидному, обыденному, серенькому человеку мы обязаны тем, что драгоценный украинский самородок не погиб в куче навоза. Сошенко обласкал его, как сына. Он водил его по картинным галереям, снабжал его необходимыми рисовальными принадлежностями, книгами, следил за его успехами и наставлял. Наконец, он познакомил его с малороссийским писателем Гребенкой, принявшим также теплое участие в судьбе многообещавшего юноши и немало содействовавшим, по-видимому, расширению его литературного горизонта, с конференц-секретарем Академии художеств Григоровичем, которого убедительно просил помочь освободить юношу от невыносимого гнета маляра Ширяева, и со знаменитым художником Брюлловым; а через этих лиц Шевченко стал скоро известен придворному живописцу Венецианову и Жуковскому. Последний, желая ближе ознакомиться с дарованием самоучки-маляра, попросил его однажды написать сочинение на тему: жизнь художника. До нас не дошло это юношеское произведение Шевченко, и мы не знаем, как отнесся к нему Жуковский; известно только, что вскоре после этого он стал усиленно хлопотать о выкупе поэта.

Итак, наша образованная общественность тридцатых годов встретила, как видим, радушно и участливо великое дарование, найденное случайно среди находящихся в кабале у Ширяева учеников-маляров. Как же воспользовался этот “найденыш” улыбнувшейся наконец ему судьбою? Он не изменил себе, но еще с большею энергией принялся за свое самообразование. Все свободное время он проводил или за рисованием, или за чтением, или, наконец, в кругу людей, от которых мог почерпнуть для себя что-либо в образовательном смысле. Но много ли бывает свободного времени у наемного чернорабочего? Оставалось одно: урывать для досуга часы от сна. “Пробыв целый день на работе, взятой хозяином с подряда и состоявшей в покраске оконных рам, дверей, а иногда и заборов, ночью возвращаясь на чердак, Тарас постоянно читал, читал все, что ни попадалось ему под руку”. Он успевал, следовательно, делать зараз два дела: работать на хозяина и учиться, причем успехи его в учении изумляли его ближайшего друга и покровителя Сошенко. Как-то раз ему вздумалось, однако, отвлечься от столь усидчивого труда, и он тайком, не спросив позволения у хозяина, убежал с работы на петергофское гулянье. Но невиданное зрелище, о котором рассказывали ему такие чудеса, не произвело на него впечатления, и он, заметив в толпе своего хозяина, поторопился возвратиться назад.

 

По мере того, как развертывались молодые силы под двойным влиянием чтения и просвещенного общества, и перед Тарасом все резче и заманчивее обрисовывался образ свободного человека и художника, положение его как подневольного ученика Ширяева и как крепака вообще становилось все невыносимее и невыносимее. Нам, людям, избегнувшим вовсе тлетворного влияния крепостного права, трудно даже представить себе, каким образом молодой человек, одаренный громадным талантом, вращающийся в лучшем обществе, вместе с тем продолжал оставаться крепостным такого-то помещика. Это значило, что он из рабочего кабинета художника Брюллова, из залы придворного живописца Венецианова или после беседы с гуманным Жуковским мог попасть по самому ничтожному капризу своего властелина прямо на конюшню, под розги экзекутора из своей же братии. Какая дикая фантасмагория, скажет теперь всякий! А между тем именно это чуть-чуть не случилось с Шевченко. Отданный по контракту Ширяеву, он не имел вообще никаких сношений с дворней своего помещика; но когда Сошенко рисовал портрет с жены смотрителя помещичьего дома и некоторое время проживал в квартире последнего, Шевченко продолжал навещать своего друга и здесь. Естественно, что он сталкивался при этом с дворовыми людьми, и естественно, что он говорил с ними об их общем бесправном положении, и говорил “в вольном духе”. Те стали вторить ему, заявлять о своих человеческих правах. Все это дошло, конечно, до смотрителя и привело его в бешенство. Кучеру был отдан приказ приготовить на конюшне все необходимое для секуции и схватить смутителя, проповедника человеческих прав, как только он покажется во дворе. И едва только вошел Шевченко, на него накинулись и потащили на расправу. Не поспей вовремя на выручку Сошенко, художнику пришлось бы пережить одну из самых тяжких минут, так как в эту пору в нем уже вполне пробудилось сознание собственного человеческого достоинства. Сошенко сначала сам умолял освободить его друга от столь унизительного наказания, а потом, когда убедился, что его просьбы не действуют, обратился к посредничеству молоденькой жены смотрителя; та успокоила расходившиеся страсти супруга, и Шевченко получил на этот раз помилование, но с тем, чтобы он не вел бесед и не виделся с дворовыми людьми. Нетрудно понять, в каком страшном, раздирающем душу противоречии находились подобные дикие выходки, одна их возможность, с мечтами Шевченко о свободе и со всем тем, что он видел и встречал в лучшем обществе. Его молодая душа была потрясена до глубины. Счастье еще, что положение его у Ширяева в качестве ученика спасало его от частого повторения подобных сцен, даже несколько отдаляло от крепостнической атмосферы вообще. И еще большее счастье, что он имел возможность хотя бы урывками совершенствоваться в рисовании. По совету Сошенко он стал рисовать портреты с натуры акварелью; его работу случайно увидел Энгельгардт, остался ею очень доволен и заставил рисовать портреты своих любовниц, за что иногда награждал своего неудавшегося казачка целым рублем. Но высшей утехой для Шевченко была посетившая его в это время муза. Вот что он пишет сам по этому поводу: “Украинская строгая муза долго чуждалась моего вкуса, извращенного жизнью в школе, в помещичьей передней, на постоялых дворах и городских квартирах. Но когда предчувствие свободы возвратило моим чувствам чистоту первых лет детства, проведенного под убогой батьковской стрехой, она, спасибо ей, обняла и приласкала меня на чужой стороне”. Первые литературные опыты Шевченко были написаны в том же Летнем саду.

Таким образом, образованные и изысканные люди просвещали талантливого самоучку, поддерживали его словом, а при случае и деньгами и подавали надежды на лучшее будущее; а самоучка, не жалея сил, работал над собою. Он, казалось, говорил: “Я, как видите, оправдал себя, я, крепостной маляр, доказал вам, что достоин лучшей участи; теперь дело за вами: вы теперь должны и вы только можете открыть мне доступ к свободному развитию таланта; если вы не сделаете этого, то на вашей совести останется тяжелый грех: вы дали потухнуть, не разгоревшись, искре, вспыхнувшей в самом сердце народа”. В детстве он один, не сознавая того, вступил в бой с крепостным правом и неуклонно следовал своему влечению. Теперь ему помогали хорошие люди. Неужели он не победит? Прошло, однако, шесть мучительных и томительных лет, прежде чем эти хорошие люди сделали решительный шаг. Хотя Энгельгардт, убедившись в необычайных дарованиях своего крепостного, и сам не прочь был бы поместить его в Академию художеств, чтобы всегда иметь под рукой хорошего домашнего художника, но в то время доступ крепостным людям в Академию был уже закрыт. “Причиной тому была несчастная судьба многих крепостных художников, которые, получив образование в Академии и возвратясь к своим помещикам, не переносили их обращения с ними, оканчивая жизнь самоубийством: резались, вешались, топились”. Отпустить же Шевченко на волю Энгельгардт не хотел, это было не в его интересах. И юноша переживал снова такие же тяжелые минуты, как в Варшаве, под влиянием первой любви; но на этот раз гнев его обращался уже на помещика, и он, уходя от Сошенко домой, на свой грязный чердак, грозил страшной местью своему поработителю.

10Крепостной человек (Словарь В. Даля).
11Четверть целого листа (Словарь В. Даля).
Рейтинг@Mail.ru