bannerbannerbanner
«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности

В. Г. Виноградский
«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности

Полная версия

– Простой народ испортили только во время коллективизации! А так были все приятные… Все до одного вместе мы были. Скажем, ты богатенький, а я бедный. И мы каждый друг друга так и понимали: ты умеешь быть богатым, а я вот – не умею. Но может, когда-нибудь все-таки сумею. А при коллективизации – враз все вместе оказались. То есть: кулаков-то раскулачили, богатых. Их – нет уже! Остались бедняки и середняки, – только они в колхозе-то и были. А больше никаких не было! Кулаков-то раскулачили. И увезли.

– А вот те, которых раскулачили и увезли, – они, что же, лучше, что ли, были, чем те, которые дома остались?..

– Лучше! (Сказал вызывающе, почти выкрикнул это слово.) Лучше! А лучше тем, что они – хо-зя-ева. Настоящие! Они хлеб давали, товарный. А голытьба-то, знаешь? Разве она могла хлеб дать?! Голытьба, она и есть голытьба! Ей лишь бы выпить, а там. (Пренебрежительно машет рукой.) (Тепловка Саратовской области. Воротников)

Но встречаются информанты, для которых наступивший колхоз был если не счастливым, то желанным поворотом в их повседневном существовании.

– А когда вы скотину в колхоз сдавали, вы с желанием это делали или нет?

– С радостью! Ну, все было нужно. Ну, женщина, мать. Мужчин не было. Тут и брат умер. Ну, что же? Как же было жить? А когда в колхоз-то. Тогда мы пошли работать и все. Проработали. Чего заработали – нам платят. У нас ни быка, никого. Мы посдали все. (Атамановка Волгоградской области. Ситкина)»

Вот так выглядят типичные фрагменты из той ранней публикации. Казалось бы, вполне стандартные, не лишенные научной добротности информационно-аналитические мизансцены. И вроде все здесь на месте – и выводы и иллюстрации. Но очевидно и другое. Если присмотреться и вчитаться, то мой «аналитический» комментарий слишком скуден, узок и тесен для тех выразительных «моментальных фотографий», которые на наших глазах сотворили крестьянские рассказчики. Мой комментарий – не более чем высказывание apropos. Он поверхностно фиксирует лишь краткий сигнал прихотливого, живой жизнью порожденного, сцепления фактов, обстоятельств и мотивировок крестьянского существования. Фиксирует, оставляя за бортом уходящую волну живого бытия. И тут ведь никуда не денешься: анализируя и обобщая, приходится чем-то жертвовать. Жертвовать многозначностью, вытаскивая на свет лишь центральный сухой стержень. Но эта жертва угнетает. Она систематически обессиливает. От нее буквально опускаются руки, потому что в рамках такого рода аналитики ничего иного не придумаешь. Подобная интерпретационная манера удерживает тебя на поверхности, не давая спуститься к подводным течениям текста. Что же делать? Вероятно, надо менять аналитическую оптику. Надо искать сменные объективы, использовать различные объяснительные светофильтры и трансфокаторы.

Спустя годы такая попытка была предпринята мной в книге «“Орудия слабых”: технология и социальная логика повседневного крестьянского существования»[9]. Я попробовал составить более подробный и развернутый путеводитель по крестьянским производственно-экономическим и социально-культурным мирам на основе многолетнего вглядывания и вдумывания в разнообразные обстоятельства и сцепления российской крестьянской повседневности, внимательного вслушивания в подлинные голоса тех, кого иногда, как я уже сказал, называют нерассуждающим большинством. Я предполагал, что более широкая, чем прежде, событийная и текстовая панорама автоматически выправит недостатки фрагментарного цитирования и лаконичного, сжатого – по жанровой необходимости – комментария. Что же получилось в результате? Не скажу, что мне удалось радикально подняться на новую познавательную ступень. Конечно, мне самому судить о том, что получилось, было трудно. Но все же ощущение какой-то несопоставимости, неслиянности, разделенности двух миров – непосредственно-жизненного и научно-аналитического – никак не выветривалось из сознания. Так получилось, что эта книжка не осталась незамеченной и была отрецензирована в Батыгинском «Социологическом журнале». Вот уж, воистину – со стороны видней! После знакомства с подробным отзывом эксперта моя внутренняя озабоченность подтвердилась – нельзя безнаказанно запрягать живое движение разворачивающегося текста в аналитико-интерпретационные хомуты, оглобли и постромки. Крестьянский «голос снизу» мощно вырывается из любого научного плена. Летит, сверкает и грохочет, поглядывая на автора сверху вниз. Вот как об этом написала автор рецензии: «Если отбросить наукообразные текстовые фрагменты, “Орудия слабых…” – развернутый роман о жизненном пути российского крестьянства в ХХ в., в котором персонажи произносят почти шекспировские монологи о своей биографии как социально-типичной судьбе. И роман этот столь же увлекателен, сколь и наводит на размышления: как справедливо отметил автор, “любое обобщение допускает противоречащие основному выводу и не вмещающиеся в него моменты”. Читатель постоянно находит нестыковки в интерпретациях информантов, используемых понятиях и выражаемых эмоциях, вынужден вновь и вновь пролистывать страницы, чтобы уточнить правильность прочтения и понимания и признаться самому себе, что все очень сложно и неоднозначно. Это одновременно и свойство хорошего исследовательского текста, позволяющего информантам говорить самим за себя (здесь и далее курсив мой. – В.В.), и отличная демонстрация сложности социологической работы в рамках качественного подхода – повседневность настойчиво противостоит попыткам своей более или менее стабильной и однозначной фиксации»[10]. Я специально выделил замеченные рецензентом свойства моего текста, а по сути – его аналитические контроверзы, его познавательные срывы. Выделил потому, что они и меня самого к тому времени интеллектуально и этически растревожили и огорчили. Ведь, с одной стороны, я как автор должен позволить информантам высказаться вполне – развернуто, свободно, с возможными уточнениями, оговорками и саморедактированием.

С другой стороны, автор как субъект дискурса науки должен однозначно и непротиворечиво зафиксировать собственные выводы и оценки. Должен волей-неволей обобщить и укротить бытие. Но этому упрямо и систематически противится льющийся сплошным потоком, выговариваемый конкретным человеком живой рассказ. Противится и не хочет подчиняться – совсем как крестьянский подросток Ивашка на лопате у Бабы Яги, когда она пихает его в багровое жерло русской печи. Что же делать? Одно из двух – либо продолжать (по аналитическому обыкновению) сепарировать крестьянские нарративы, трансформируя их, по сути, в сублимированный следственный протокол, добиваясь сугубой однозначности. Либо же прицельно выуживать из живого речевого раствора нужные тебе композиции и сочетания, конвертируя исходный текст в иной композиционно-синтаксический формат. И хотя второй путь мягче и предпочтительней, и то и другое, в сущности, произвол. Он, разумеется, приемлем в определенных аналитических целях. Что и составило, как теперь выясняется, основное содержание книжки «“Орудия слабых”…». Но справляется ли такого рода аналитика с задачей полноценного истолкования крестьянских хроник? Может ли здесь отыскаться какой-то новый, может быть, компромиссный путь? Путь параллельный, путь более аккуратный и ненасильственный? Каким образом рассказать о крестьянской повседневности, не пытаясь – пусть даже в самых благородных целях – подретушировать и подгримировать ее? Ответ на этот вопрос я попытался обосновать и продемонстрировать в новой публикации. Речь идет о книге «Крестьянские координаты». Чем она специфична? В чем заключается ее преемственность и ее отличие от прежних публикаций? Во-первых, я совершенно сознательно продолжил в ней мемуарную традицию «Голосов крестьян…» и «“Орудий слабых”…». Золотой запас живых крестьянских нарративов не может вечно пребывать в архивной тишине. Хотя с момента записи семейных крестьянских историй прошло более двадцати лет, оценки и мнения тогдашних наших собеседников, давно упокоившихся на пустынных деревенских погостах, звучат еще более свежо и актуально, чем в момент их фиксации на диктофонную ленту или в полевой блокнот. Произошло это потому, что суммировалось социальное время. Древо российской истории нарастило несколько годовых колец, и прожитые без этих стариков десятилетия добавили их словам вневременной глубины и панорамности. Время оснастило рассказы безвестных деревенских бабушек и дедушек особой стереоскопией и стереофонией: мы не только видим калейдоскоп картин их повседневной жизни, но и явственно ощущаем поступь и логику истории, элементы и кластеры неспешного хроноса. К. Маркс однажды весьма точно сказал (и мы не однажды вспомним далее эту формулу): «Анатомия человека – ключ к анатомии обезьяны». Иначе говоря, последующее разворачивает, уточняет и истолковывает предшествующее. Мы, в отличие от наших рассказчиков, видим и знаем то будущее, на которое эти простые люди уповали и смиренно надеялись. И понимаем, насколько умны и проницательны были эти порой не сильно грамотные, но удивительно толковые и красноречивые сельские старики. Во-вторых, в отличие от «Голосов крестьян…» и «“Орудий слабых”…», где мемуарные записи рассказчиков были организованы (либо в упорядоченные семейные истории, либо в подборки фрагментов-цитат из этих устных повестей), в «Крестьянских координатах» воспроизводятся точные и полные, без каких бы то ни было изъятий, расшифровки крестьянских рассказов. Задача автора свелась лишь к расстановке знаков препинания и составлению пояснительных примечаний в тех случаях, когда это было необходимо для понимания сути дела. В остальном это подлинный речевой документ. Публикуется все как есть. Как это было произнесено (с ошибками, с оговорками, со смущенным кряхтеньем, с ехидным хихиканьем и с открытым, летящим из глубины души смехом). И как это было записано (с неизбежными пропусками из-за внезапно вставшего диктофона, с неразборчивым бормотанием и репликами социолога – удивленными, возмущенными, уточняющими). Позволить информантам говорить самим за себя, воссоздать продолжительную мизансцену сочувственного слушания-наблюдения-реагирования – вот что явилось нашей главной целью. Собственно аналитическая часть этой монографической публикации свелась к двум блокам, «подсвечивающим» устные истории. Первый блок – «Социально-пространственная картина села» – подробно описывает различные внешние измерения деревни, является своего рода словесной картой, ландшафтным портретом. Его задача ввести читателя в обстановку, предложить краткий путеводитель по одной из крохотных живых «молекул» крестьянской России. Второй блок суммирует впечатления автора об основном рассказчике, дает полновесный словесный портрет информанта, созданный не только по первому впечатлению (хотя и о нем тоже сказано), но и как итог многодневных и душевно открытых встреч с человеком, который отважился оглядеть собственную жизнь с ее уже поистине финального рубежа. Таким образом, сознательно отрешившись от каких бы то ни было комментариев и аналитических акцентов, я положил перед читателем подлинный текст. Его автор, как правило, малограмотный сельский человек. Прочитавший в детстве букварь, а в зрелости – молитвенник. Но оторваться от незатейливого крестьянского повествования порой невозможно. В нем сконструирован живой, шевелящийся, подлинный мир. Это, разумеется, не писательская проза, несущая в себе художественную сверхзадачу, специально ради нее выстроенная. В сущности, содержательная красота крестьянского жизненного мира, его смысловые сгущения, его логика, этика и эстетика выстраиваются отнюдь не в нем самом. Не в его безыскусном, порой сбивчивом и разодранном, бытийном потоке, а в голове читателя. Воистину beauty is in the eye of the beholder («красота в глазах смотрящего»). Именно смотрящий, чувствующий, понимающий, анализирующий субъект обретает здесь стратегический простор для интерпретационных инициатив и обретений. Именно читатель может оценить и встроить крестьянский бытийный пейзаж в собственную картину мира. И ощутить скромную грандиозность деревенских «трудов и дней». Именно для этого я достал из экспедиционного архива простое и цельное текстовое полотно. Вытащил его на свет и развернул.

 

Казалось бы, задача реализована – я попытался уйти от собственного аналитического произвола и погрузиться в живую речевую стихию. Адекватная форма для презентации «голосов снизу» найдена. Создан и организован достаточно надежный текстовый источник – для социологов, культурологов, историков, лингвистов. Но и этого – мало. Потому, что в «Крестьянских координатах» повседневные измерения жизни крестьян были развернуто продемонстрированы, выставлены, но не поняты. Не истолкованы. Не снабжены хотя бы приблизительной интерпретационной матрицей, которая смогла бы означить, нащупать существо и тайну крестьянского пространства-времени. Значит, поиск возможностей для презентации материалов крестьяноведческих экспедиций вряд ли может закончиться на этой точке. Попробую объяснить свой новый замысел.

3. «Голоса снизу» как дискурсы

В этой книге в очередной раз публикуются «голоса снизу», транскрипты интервью, которые были записаны в ходе нескольких полевых социологических исследований и до сих пор хранились в экспедиционном архиве. Несомненно, это – продолжение той работы, которая началась с «Голосов крестьян…», «“Орудий слабых”…» и нашла выражение в «Крестьянских координатах…». Однако данная публикация, как я надеюсь, имеет особый характер. Я хочу сопоставить, положить рядом нарративы, полученные в самом начале нашей работы (1990 г.) и в завершающей стадии экспедиции (вторая половина 2000-х и начало 2010-х). Первые устные истории были записаны у стариков, хорошо помнящих доколхозную деревню, переживших «корчевку» (так в иных областях сельские люди называют коллективизацию), лично участвовавших в этой зловещей, устроенной «под чужую дудку», невыносимой «пляске медленных крестьян» (Н. Заболоцкий). Второй же текстовый блок – это разговоры с современными сельскими жителями, мало-помалу входящими в новые, заметно модернизируемые сельские миры. Миры, которые уже вряд ли можно обозначить как подлинно и последовательно крестьянские. Таким образом, авторами первой группы публикуемых текстов являются упокоившиеся деды и отцы. Идущая ей вослед текстовая подборка написалась голосами крестьянских детей – уже вполне взрослых и самостоятельных. Так что на страницах этой книги рядом встают и высказываются два крестьянских поколения. Но это только одна из специфических характеристик настоящей публикации. Есть и вторая.

Я уже говорил о том, что в ходе нашей 20-летней работы менялись научные задачи, уточнялись аналитические проекции, совершенствовалось методическое и инструментальное оснащение. Но неизменными оставались цели работы – увидеть, зафиксировать и понять движущуюся материю крестьянской повседневности. Запечатлеть и сохранить подробности и детали крестьянских социальных миров. Создать своего рода постоянную музейную экспозицию образа повседневного существования русского крестьянства, которое медленно и тихо, но бесповоротно и окончательно уходит с цивилизационной сцены. И вот, пристально наблюдая за деревней, мне приходится констатировать, что минувшие десятилетия – это последняя осень корневого русского крестьянства. Разумеется, она наступила не вдруг. Для такого поворота событий существует объективная социально-историческая основа. Просто пришло время. Примерно полвека назад настал момент, когда городское население нашей страны навсегда перевесило сельское. Город начал превращаться в основную зону проживания и производства. Город принялся стремительно наращивать свою индустриальную, высокотехнологическую мускулатуру. Одни производства расширялись, съедая пространство жизни, другие, наоборот, – сворачивались, упаковываясь в компактные технологические клетки и отсеки. Энергетика городского существования окончательно легла на шкалу положительных значений – каждый ее импульс только повышал температуру (экономическую, социальную, информационную) города. Это продолжается по сей день, и этому, видимо, пока нет ясно ощущаемой границы. Что есть город? Город – это фокальная точка, средоточие энергии, информации, взвинченных страстей и ненасытных желаний, часто находящихся в противоходе, противонаправленных, а также параллельных, и поэтому сосуществующих и вертящихся в сжатом ядерном объеме. И в этом есть свой объективный резон.

Деревня – это не точка, а пространство. Деревня – это местность. Это достаточно протяженный, развернутый, раскрытый на все четыре стороны пейзаж и ландшафт. В этом есть что-то эпическое… Но пришло время. И сегодня деревня окончательно перестала быть территорией сплошного сельскохозяйственного производства. Длительная историческая полоса, когда наблюдалась повсеместная точечная прикрепленность человека к земле, к natura naturans, к «порождающей», производящей природе, – такая полоса завершилась. Причины этого заключаются и в развитии технологий, и в политико-экономических процессах: крупный капитал начинает контролировать производственные процессы в агробизнесе, создавая мощные холдинги, фабрики по производству зерна, молока и мяса. А традиционное, расфокусированное, распыленное сельское производство, существовавшее в виде круглосуточной заботы семейных хозяйств, их кропотливого надзора над ближайшим клочком природы, – такое производство свернулось, ушло внутрь и почти исчезло. Этот угасающий процесс стал заметен именно сегодня, поскольку он оставляет видимые материальные следы – медленно зарастающие огороды и тропы, ведущие к одичалым покосам, покосившиеся, по-старинному сплетенные и пока еще прочные изгороди, оседающие добротные срубы домов, сараев, бань и хлевов. Не видно крестьян и на современных городских рынках. А еще в середине 1990-х можно было купить картофель, свеклу, лук и прочую изобильную осеннюю зеленину у застенчивых мужиков и теток в серых немарких пиджачках и кофтах, с обветренными, кирпичного загара, лицами. Сейчас на базарах торгуют совсем иные люди. Деревня понемногу испаряется с демогеографической карты. Из обзора итогов Всероссийской переписи населения 2010 года: «За последние 8 лет мы недосчитались 2,3 млн жителей России. При этом особенно пострадало село: потери сельского населения в три раза больше, чем городского. За межпереписной период (с 2002 по 2010 г.) число сельских населенных пунктов уменьшилось на 8,5 тыс. сел и деревень. Вместе с тем при переписи было зафиксировано 19,4 тыс. сельских населенных пунктов, в которых население фактически не проживало. По сравнению с прошлой переписью число таких населенных пунктов увеличилось на 48 процентов»[11]. Итак, русское крестьянство сегодня уходит. Прячется. Крестьянство завершает свой цивилизационный маршрут вместе со всей оснасткой. Прежде всего вместе с суммой нехитрых, обкатанных веками, крестьянских технологий – производственных, социальных, культурных. И одновременно вместе с крестьянским коммуникативно-текстовым пространством, которое формулировало, сопровождало и воплощало повседневное существование сельских жителей. Так что самое досадное и непоправимое в этой истории то, что крестьянство смолкает. Безвозвратно уходят в тишину привычные, живые крестьянские разговоры, диалоги, присказки, речения и прибаутки. Им уже не дана возможность новой жизни. Коренным крестьянам уже не суждена участь обитателей «фейсбуков», авторов «живых журналов», твиттерян и блогеров, перед которыми расстилается «прекрасный новый мир». Крестьянская песенка, что называется, спета. И изо всех потерь, эта последняя, самая незаметная. Но и самая, как мне кажется, дорогая. Смириться с ней нелегко. Поэтому вторая специфическая черта данной публикации заключается в том, что я попробую воспроизвести и параллельно этому описать, проанализировать, истолковать, сравнить те способы, манеры, те «обыкновения» высказываться, которые свойственны именно крестьянским нарративам. Попытаюсь эмпирически воссоздать и хотя бы минимально, схематически обрисовать ту речевую атмосферу, которая окружает говорящего и производится говорящим. Интерпретационный инструментарий для такого рода репрезентаций и сопоставлений имеется. Я имею в виду междисциплинарное понятие дискурса, дискурсивных практик. Что такое дискурс? Развернутый ответ на этот вопрос требует особого разговора. Можно утверждать, что понятие «дискурс» – одно из самых интенсивно применяемых в современных гуманитарных и социально-политических науках. Так, весьма развиты разнообразные лингвистические подходы к анализу дискурса, включая методы социолингвистики, лингвокультурологии и прочих лингвистических дисциплин. Семиотические трактовки рассматривают дискурс как знаково-символическое культурное образование, как культурный код. Социально-коммуникативные подходы акцентируют внимание на коммуникативных целях и социальных функциях дискурса. Дискурс полагается и как сетевое коммуникативное пространство, в котором происходит конструирование и переформатирование реальности[12]. Отмечу, что разного рода подходы к пониманию дискурса не являются жесткими оппозициями или альтернативами. Это, скорее, аналитические акцентуации, те или другие фокусировки. Ad hoc конструирование понятия дискурса всякий раз заставляет настраивать оригинальную методологическую оптику, вращать верньер познавательного бинокля в поисках резкости и глубины изображаемого пространства в зависимости от тех или иных познавательных задач. И это не странно, поскольку само понятие дискурса изначально элементарно. Другое дело, что эти, образующие его, элементы весьма многозначны и внутренне сложны. Помня об этом, я попробую, исходя из классических дефиниций дискурсивных практик, обосновать и развить ту аналитическую проекцию, которая, как мне кажется, будет уместной в данной работе. Но начну не с теории, а с беллетристики. С классической отечественной прозы. В самом начале «Войны и мира» Лев Толстой выписывает выразительную мизансцену дворянской светской жизни, показывая читателю салон Анны Шерер. Эта зарисовка, как мне кажется, вживе схватывает и форму и существо того феномена, который в современной герменевтике обозначается понятием «дискурс». Или – «дискурсивная практика». Схватывает и позволяет сфокусироваться именно на тех измерениях дискурсивных практик, которые являются важными для дальнейшего развертывания данного анализа. Итак, Лев Толстой:

 

«Анна Павловна возвратилась к своим занятиям хозяйки дома и продолжала прислушиваться и приглядываться, готовая подать помощь на тот пункт, где ослабевал разговор. Как хозяин прядильной мастерской, посадив работников по местам, прохаживается по заведению, замечая неподвижность или непривычный, скрипящий, слишком громкий звук веретена, торопливо идет, сдерживает или пускает его в надлежащий ход, – так и Анна Павловна, прохаживаясь по своей гостиной, подходила к замолкнувшему или слишком много говорившему кружку и одним словом или перемещением опять заводила равномерную, приличную разговорную машину».

Что же производит эта «разговорная машина»? Не в последнюю очередь – определенный порядок и размерность сущего. В частности, она производит дискурс как некую «совокупность высказываний, принадлежащих к одной и той же дискурсивной формации»[13]. Порождает совокупность высказываний, заведомо обузданных и укрощенных рамками некой, заранее принятой, речевой, коммуникативной нормы. Нормы, понимаемой не только лингвистически, а именно – нормы социальной, культурной, эстетической, этической, сословной. Нормы, впитавшей в себя сложный раствор безмолвных светских правил. Нормы, суть которой неплохо схватывается французским фразеологизмом comme il faut. Именно – «как следует», «как прилично», «как принято». Представляется, что такого рода нормативность как нельзя лучше сопровождает и выражает цельность той или иной «дискурсивной формации». Современные представления о дискурсе можно свести к аналитической схеме, где дискурс полагается как «речь в контексте», как текст в ситуации реального общения. Н. Д. Арутюнова отмечает: «Дискурс – это связный текст в совокупности с экстралингвистическими, прагматическими, социокультурными, психологическими и другими факторами, текст, взятый в событийном аспекте; речь, рассматриваемая как целенаправленное социальное действие, как компонент, участвующий во взаимодействии людей и механизмах их сознания. Дискурс – это речь, “погруженная в жизнь”»[14]. Определяя терминологический статус дискурса, Е. А. Кожемякин следующим образом суммирует различия текста и дискурса: дискурс принадлежит к сфере социальных действий, обладает таким свойством как процессуальность, воспроизводит событие, диалогичен и полифоничен[15]. Следовательно, при интерпретации дискурса значительную роль должен играть учет экстралингвистических, а именно социально-исторических и культурных факторов, повлиявших на формальную организацию процесса коммуникации, а сам дискурс должен рассматриваться как процессуальная деятельность[16]. Представляется, что эти (и многие иные) различения и констатации в конечном счете восходят к работам представителей философского структурализма второй половины XX века. Так, М. Фуко в «Археологии знания» формулирует: «И, наконец, можно уточнить понятие дискурсивной “практики”. Нельзя путать ее ни с экспрессивными операциями, посредством которых индивидуум формулирует идею, желание, образ, ни с рациональной деятельностью, которая может выполняться в системе выводов, ни с “компетенцией” говорящего субъекта, когда он строит грамматические фразы»[17]. Иначе говоря, М. Фуко допускает, что поверхность дискурса может быть изменчивой, вариативной, сформулированной «как следует», но допускающей разноцветность. А вот сущность дискурса, его смысловая абиссаль детерминированы куда более серьезно. Фуко продолжает свою мысль так: дискурсивные практики – «это совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания»[18]. Анна Павловна Шерер будто бы нарочно прочла и усвоила эту аксиоматику Фуко. Ведь она-то и является гарантом скрупулезного, пуристского соблюдения «анонимных исторических правил», принятых в тогдашнем свете. Анна Павловна ничего не диктует. Все ее действия как хозяйки салона выражаются в неких микродвижениях, в незаметных со стороны инициативах, тонко настраивающих ритм и формы «комильфотных» дискурсивных практик «светской черни». В итоге – сплошная дискурсивная округлость и любезность, ничего экстраординарного, выпирающего из рамок и необычного, например, слишком громко и экспрессивно начавшего высказываться Пьера Безухова, тотчас строгим взглядом Анны Павловны приструненного. В сущности, любая дискурсивная практика – это «равномерная, приличная разговорная машина». Равномерная в том смысле, что равная самой себе, лишенная любых пиковых или провальных элементов. Приличная в том смысле, что не нарушающая интерсубъективных правил, принятых в данном социальном слое, в известной мере бесцветная. Именно comme il faut. А порой возникающие и допустимые флуктуации, намеренно-целевые нарушения в работе этой разговорной машины прекрасно были схвачены в пушкинской строфе: «Вот крупной солью светской злости / Стал оживляться разговор…» Подчеркну, что описанное выше является примером вполне развитых дискурсивных практик. Таких, где можно обнаружить устойчивые, закрепленные – в том числе и в письменных текстах – параметры того или иного дискурса.

Обратимся теперь к нашему предмету – дискурсам крестьянской повседневности. Начну с той, простейшей, констатации, что крестьянские дискурсы – это материя устная. И это прежде всего «голоса снизу». Что такое «голоса снизу»? В нашей проекции это коммуникативные массивы, добытые в ходе социологических экспедиций в русские деревни и села, хутора и станицы. Это речевые продукты, производимые крестьянами. Чикагский антрополог и социолог Роберт Редфилд однажды проницательно назвал крестьян нерассуждающим большинством (largely unreflective many)[19]. Характеристика горькая, верная и уже несколько устаревшая. Но совсем не потому, что «нерассуждающее», а потому, что крестьяне – уже давно не «большинство». Но изменилось ли с течением времени это самое крестьянское «нерассуждение»? Нет, радикально не изменилось. Крестьяне по-прежнему в определенном смысле не рассуждают. Но можно ли утверждать, что они не производят дискурс как специальную инструментально-логическую конструкцию, позволяющую обрести и выверить равновесие между субъектом и объектом, между индивидом и обществом, между историей и биографией? Какого рода и вида эта конструкция? И как можно говорить именно о крестьянских дискурсах? Заметим – этот вопрос в литературе до сих пор не обсуждается. Видимо, он пока что не заслуживает специального анализа. Свидетельство тому следующий красноречивый факт – из почти двухсот терминологических связок, имеющих в качестве сказуемого понятие «дискурс» и зафиксированных в словнике энциклопедии «Дискурсология»[20], не нашлось места для «крестьянского дискурса». Последний просто не существует в сознании. Оно и неудивительно: вряд ли среди, например, агонального, академического, андрогинного, артхаусного, байкерского, брутального, гастрономического, застольного, карнавального, меланхолического, мифологического, оперного, плутовского, психоделического, сардонического, шизофренического, эротического, этатистского, ювенального и еще более замысловатых, числом свыше ста пятидесяти, разновидностей дискурса сегодня может отыскаться местечко для дискурса крестьянского. Почему же так? Вероятно, потому что весьма распространено мнение, в соответствии с которым дискурс – это речевая практика избранных. Иначе говоря, дискурс как рассуждение, как своеобразная экзегеза может базироваться и обретаться лишь в образованных, интеллектуально искушенных, специализированных социумах. Такому, в сущности, поверхностному мнению весьма способствует и само словечко «дискурс» – иноземно и сугубо научно звучащее. Но так ли это на самом деле? Что такое дискурс как понятие? Ряд исследователей, анализирующих представление о дискурсе, отталкивается от понятия «текст». На мой взгляд, это весьма продуктивный аналитический ход. Действительно, дискурс – это не что иное, как текст, который «всегда с тобой». С кем бы ты не разговаривал, какой бы текст как ткань, как переплетение реплик, вопросов, ответов, отговорок и умолчаний ты не порождал, – все же текст есть нечто такое, которое можно бросить и забыть. Как, скажем, актер или докладчик может забыть или потерять текст роли или выступления. Но дискурс не забудешь, потому что он постоянно в тебе. Потому что он в том коммуникационном мире, где ты не чужой, а свой. Где ты в своей – исхоженной, изведанной, обтоптанной и обустроенной – лингвистической и социально-культурной среде. Где у тебя нет потребности чтото обосновывать, доказывать и логически выводить. И где нет нужды развернуто объясняться. В этом смысле интересно мнение лингвиста В.З. Демьянкова, который подчеркивает, что дискурс обычно «концентрируется вокруг некоторого опорного концепта, создает общий контекст, описывающий действующие лица, объекты, обстоятельства, времена, поступки и т. п., определяясь не столько последовательностью предложений, сколько тем общим для создающего дискурс и его интерпретатора миром, который “строится” по ходу развертывания дискурса»[21].

9Виноградский В. Г. «Орудия слабых»: технология и социальная логика повседневного крестьянского существования. Саратов: Изд-во Саратовского института РГТЭУ, 2009.
10Троцук И. В. Социологический анализ сельской повседневности: проблемы методические, гуманистические и поэтические. [Рец. на книгу: Виноградский В. Г. «Орудия слабых»: технология и социальная логика повседневного крестьянского существования. Саратов: Изд-во Саратовского института РГТЭУ, 2009.] // Социологический журнал. 2011. № 3. С. 178.
11Исчезающий вид // Российская газета. Федеральный вып. № 5660. 2011. 16 декабря.
12Дискурс. Коммуникативные стратегии культуры и образования. Вып. 12–13. М.: РГГУ, 2005; Йоргенсен М. В., Филлипс Л. Дискурсанализ. Теория и метод. Харьков: Гуманитарный центр, 2004; Карасик В. И. Языковой круг: личность, концепты, дискурс. Волгоград: Перемена, 2002; Седов К. Ф. Дискурс и личность: эволюция коммуникативной компетенции. М.: Лабиринт, 2004; Текст. Дискурс. Культура: сб. науч. статей. СПб.: Изд-во СПбГУЭФ, 2008; Чернявская В. Е. Дискурс власти и власть дискурса. Проблемы речевого воздействия. М.: Флинта; Наука, 2006.
13Фуко М. Археология знания. Киев: Ника-Центр, 1996. С. 117.
14Арутюнова Н. Д. Дискурс // Лингвистический энциклопедический словарь. М.: Советская энциклопедия, 1990. С. 136.
15См.: Кожемякин Е. А. Дискурс: терминологический статус и коррелирующие понятия («текст», «язык», «мышление», «коммуникация») // Коммуникация в современной парадигме социального и гуманитарного знания: материалы 4-й международной конференции. РКА «Коммуникация-2008». М., 2008. С. 108.
16Арутюнова Н. Д. Язык и мир человека. М.: Языки русской культуры, 1998. С. 137.
17Фуко М. Археология знания. С. 118.
18Там же.
19Redfield, Robert. Peasant Society and Culture. The University of Chicago Press. 1956. P. 60.
20См.: Дискурсология – словарь терминов, понятий и концептов. http://madipi.rU/http://madipi.ru/
21Демьянков В. З. «Текст» и «дискурс» как термины и как слова обыденного языка // Вопросы филологии. IV Международная научная конференция «Язык, культура, общество». Москва, 27–30 сентября 2007 г. Пленарные доклады. 2007. № Спецвыпуск. С. 86–95.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru