Дьяк наморщил лоб, собираясь с мыслями, и вдруг, весело усмехнувшись, сказал быстро:
– Земля в океяне, яко доска плавает, основание же ее о четырех углах. По краям земли горы высокие. Полнощные северные высоты выше всех прочих – всю ночь за ними солнце скрывается. Заходит оно за горы на западе и, обойдя северные, выходит опять из-за восточной высоты, подобной во всем западной. Отселе течет солнце над землей ввысь к полудню, а с полудня вниз к западу и там за гору уходит и в ночи по океяну низко летит, но не омочась нигде…
Иван смотрел прямо в рот Алексею Андреевичу, жадно ловя каждое слово, а когда тот окончил, долго еще сидел неподвижно. Странно ему было и дивно, как у часовой ветхой башенки, когда он часы самозвонные впервые увидел. Он чувствовал, как все кружится в голове его и будто глазами он видит и горы земные и как солнце течет, снижаясь к заходу, а потом мчится над океаном. Много раз проходит оно вокруг земли, как видение…
– Иванушка! – окликнул его дьяк, видя, что княжич как бы не в себе. – Что ты недвижим, словно каменный?
Княжич вздрогнул и улыбнулся.
– Видел яз все, Лексей Андреич, все, что ты сказывал мне, – произнес он, будто просыпаясь, и, совсем оживившись, добавил: – Скажи мне теперь, пошто же бывает земли трясение?
– Разумен ты, княже, вельми разумен, – радостно заговорил дьяк, – и есть хотение у меня все, что мне ведомо, тобе преподать. Внимай же, Иванушка. В земле суть скважины и щели глубокие. Когда же ветры внидут в подземные щели и скважины, а оттуда исходить не могут, не могут прорваться вон, тогда от напора их дрожит земля, как дрожит мачта, когда парус полон ветру.
Ликующий звон-перезвон во все колокола, как на пасху, загудел над Переяславлем Залесским. Вскочил с лавки княжич Иван, а дьяк закричал весело и зычно:
– Государь наш, князь великий приехал!..
Через крытые сенцы перебежал княжич Иван в княжие хоромы, но покои там все пусты были. Выскочил он в переднюю, а потом и на красное крыльцо.
Видит, конный отряд подъезжает, а матунька бегом вниз спешит. Вот и отец подъехал в своих золотых доспехах. Помчался Иван по ступеням лестницы и сам не помнил, как очутился около отца. Видит, обнимает отец матуньку, целует ее, плачут они оба от радости. У отца голос дрожит, и все он одно и то же повторяет с нежностью и лаской:
– Сугревушка ты моя теплая. Сердца моего радость…
Успокоилась Марья Ярославна. Обернувшись, заметил отец Ивана. Благословил его, поцеловал и, обнимая жену и сына, стал подыматься на красное крыльцо. Ждет их там старая государыня Софья Витовтовна, и Ульянушка с Юрием тут же.
Строгая стоит старая государыня, но глаза ее оторваться от сына не могут. Взглянул на нее великий князь и, оставив жену и сына, бросился к ногам ее, обнимает колени ей, руки целует. Неподвижно стоит Софья Витовтовна, только губы у нее дергаются да глаза самоцветами сияют. Такие же лучистые, ясные глаза и у сына ее Василия и у внука Юрия.
– Не чаял увидеть тобя, государыня-матушка, – говорит Василий Васильевич, подымаясь с колен.
Дрогнула старая государыня, охватила порывисто голову сына, прижала к груди своей и замерла совсем, глаза закрыла, а у ресниц крупными каплями слезы стоят. Отодвинула опять от себя сына, не насмотрится.
– Рожоное мое, – шепчет ласково и добавляет с упреком: – Для Руси ты князь великий, а для меня малый… Малай,[62] как татары говорят, совсем малай!
Нежные слова говорит Софья Витовтовна, а Ивану почему-то больно и обидно за отца. Никак он понять не может, отчего это он не умеет все сказать и сделать, как бабунька. У всех слова какие-то неверные, ничего от них не происходит, а у нее каждое слово как топором вырублено. Скажет она, и другим больше говорить нечего.
Смотрит княжич на бабушку и на отца, и кажется ему, будто бы тот такой же мальчик перед Софьей Витовтовной, как и он сам. Горько это и непонятно Ивану, но некогда все уразуметь – опять чьи-то кони к хоромам скачут. Взглянув на улицу, увидела старая государыня подъезжавшего к крыльцу Касима-царевича со своими нукерами. Отстранила она сына и сказала:
– Благослови Юрья, а потом гостей принимай своих. А яз прикажу к обеду накрывать в столовой избе.[63]
– Матушка, сей вот – царевич Касим, – поясняет Василий Васильевич, – через его помочь великую имею, и клялся он мне на кинжале…
– Шемяка на кресте тобе клялся, – сурово перебила его Софья Витовтовна.
– Он у меня в передовом отряде. С Улу-Махметом в распре и боле того – с братом своим, ханом Мангутеком…
– Встреть его, сынок, на крыльце, проведи к завтраку, проси, чем Бог послал. Не гадали мы, что на два дня ты раньше приедешь…
– Яз вперед погнал, а то обоз-то наш долго идет.
– Ладно, сынок, – сказала Софья Витовтовна, – после обеда, как гостя на покой отведешь, приходи ко мне. Все скажешь, и обо всем мы с тобой подумаем, что и как деять нужно…
Кивнула она Константину Ивановичу, который тут же стоял, на случай.
– Слышал яз речи твои, государыня, – быстро заговорил тот, – все приготовлю, как водится. Токмо вот государю поклонюсь.
Земно кланяясь, поцеловал он руку Василию Васильевичу и заторопился в хоромы слугами княжими распоряжаться в столовой избе: для князя, бояр и гостей обед приготовить.
– Не забудь, Иваныч, – крикнула вслед ему Софья Витовтовна, – молебную нарядить в крестовой! Спосылай к Спас-Преображенью.
Василий Васильевич радостно улыбнулся и сказал матери:
– Знаешь, мати, владыка Иона дал мне диакона Ферапонта в Москву из Мурома. Глас же у Ферапонта такой густой, словно рев у тура лесного!..
Заслоняя глаза от заходящего солнца, толстый, длиннобородый тивун Евстратыч важно идет в богатой однорядке по мельничной плотине скудоводной речки Можайки.
– Эй, Юшка, дуй тя горой! – зычно кричит он. – Куды ты заткнулся, старый клин?
Только подходя к мельничному колесу, увидел он старого плотника, проверяющего вновь забитые колья, оплетенные хворостом.
– И что ты деешь, лихой дьявол?! – с гневом крикнул ему тивун.
Плотник Юшка досадливо нахмурился, обернулся. Это был складный жилистый старик, знавший себе цену.
– А ты что орешь-то, как скажонный? – сказал он спокойно. – Кой бес тя укусил?
– Ах ты, старый пес, – пуще закричал Евстратыч, – ужо улью те штей на ложку! Гляди-ка, солнце-то где, а у тобя ништо не готово. Воевода-то что повелел? Все заслоны плотин вборзе спущать! Ах, ежова твоя башка…
– Ахал бы ты, дядя, на собя глядя, – сердито оборвал старый Юшка тивуна и презрительно пробормотал: – Ишь тоже, свиное узорочье!..
Евстратыч совсем взбесился:
– Как же ты, холщовы порты, тивуна дворского можешь так лаять?..
– Сам из холщовых портов, из сирот в тивуны вылез. Мы и без тобя знаем, что делать. Спеси-то много, а токмо собака-то и в собольей шубе блох искать будет! – отрезал старик и, не глядя на тивуна, стал указывать сиротам, где подсыпать надо на хворост глины да щебня.
– Мотри, Юшка, – пригрозил ему вслед тивун, – до князя доведу!..
Озорной старик в ответ выгнул зад свой к тивуну и, похлопав себя по мягким частям, крикнул с вызывающей дерзкой веселостью:
– Накося!..
Тивун плюнул от злости и пошел прочь с плотины, а Юшка громко крикнул своему помощнику, чтобы и Евстратыч слышал:
– Тивун тоже! По бороде-то блажен муж, а по уму – вскую шаташеся! Ну да пропади он, а ты, Степан, спущай все затворы. Потешим воеводу. К ночи наводним до краев все рвы и у града и у посада! Третий день сироты – мужики и женки – с рассвета до темноты на четыре выти работают вокруг града Можайска и перед посадом его. Как только ведомо стало, что великий князь из Курмыша Улу-Махметом отпущен, а Шемяка из Галича в Углич побежал, приказал князь Иван Андреевич засеки делать и мосты на Москве-реке подрубить. В лесах вокруг Можайска уже все дороги, прямоезжие и окольные, завалены засеками из цельных дерев. Лежат дерева там сучьями и вершинами навстречу ворогам князя Можайского, и мосты везде уж подрублены. Молится князь с духовенством в соборе пред Чудотворной иконой Богоматери, что явилась при отце его, князе Андрее Димитриевиче. Воевода же его смотрит, чтобы вокруг града, на одну версту от стен отступя, крепче и выше засеки валили, чтобы, укрепив плотины на Можайке и Петровке, что в Москву-реку у Можайска впадают, наводнить все рвы градные, предстенные. Нет теперь ни проезду, ни проходу к Можайску, кроме тайной дорожки окружной, чужим неведомой. Скачут по той дорожке день и ночь гонцы – с Иваном Старковым и прочими в Москве князь Иван Андреевич через Звенигород ссылается, да с Сергиевым монастырем, да через Рузу и Тверь и с самим Шемякой, что в далеком Угличе втайне рать собирает…
Но у князей одно, а у сирот свое на уме, свои дела.
– Пошто, Семеныч, тивун-то на тобя ярился? – спросил Степан у Юшки.
– С жиру бесится. Вишь, какой ходит боярин брюхатый.
– А ему горе в чем? Жнет не сеет, ест не веет! Не то что у нас: хлеб с солью да водица голью…
– От нас же, сирот, урежет, – заговорил со злобой ражий парень, опускавший заслон, – с кажного сощипнет, ирод! Вон посулил овса на конь по два лукна.[64] А где наши кони овес-то ели?
– А нам где пшено да заспой овсяной?! – голосисто выкликнула женка, притащившая хворост.
– Что ты, Марфуша, не гневи Бога, – ответил ей парень, передразнивая голос тивуна, – рад бы и кашки сварить, да вишь, куры крупу расклевали!..
– Тать он! – резко отчеканил старый плотник. – Потому и не боюсь его, что он князем грозится, а сам князя боится…
– Борода у его апостольская, да усок дьявольский.
– Что ж поделашь. Кому кнут да вожжи в руки, а кому хомут на шею.
– Бают, матка его женка была мужелюбица лютая. Согрешила не то с боярином, не то из духовных с кем. По то и рука у его есть. Наверх-то, бают, маткин любленник его вытащил.
– А ляд с ним! – отмахнулся Юшка. – Не до его ныне. Вот пойдет на нас великий князь московской, лихо нам будет: и сечи, и пожар, и глад, и полон.
– Эх, беда горькая, – вздохнул Степан, – пошто токмо князь наш с Шемякой спутался? Были бы мы в стороне – сидели бы смирно и ели бы жирно.
– Верно, – одобрил Юшка. – В землю бы лег да укрылся, токмо бы глаза того не видали, как наши христиане, словно поганые, у христиан же полон берут! Нас, сирот, жен и детей наших холопами деют, продают басурманам в неволю.
Не так все стало, как думал князь Иван Андреевич. Прошло вот уже недели три, а укрепленья в Можайске, слава богу, и ныне ему совсем не надобны. Крепко засел в Москве великий князь с татарами – не до Шемяки ему теперь. Шемяка же втайне ушел из Углича и стал с войском в Рузе, во граде своем удельном. Сюда же по вызову спешному прискакал сегодня из Можайска и князь Иван Андреевич со своей стражей.
Князь Димитрий Юрьевич самолично встретил дорогого гостя на красном крыльце и, накормив его обедом, прямо повел в свою переднюю, где уже сидели за медами и водками все их друзья и доброхоты. Были тут бояре, воеводы, дьяки, гости и купцы галицкие, можайские, тверские и московские, попы и чернецы из Чудова и Сергиева монастырей, и сам богатый гость Иван Федорович Старков, что ночью еще из Москвы пригнал. Спешили все, чтобы в два дня совет закончить да поспеть куда надо.
В дверях передней князь Иван Андреевич склонился к Шемяке и спросил вполголоса:
– Какие из Москвы вести?
– Боится Василий-то! За стенами хоронится, – громко, со злой усмешкой ответил Шемяка и добавил еще громче: – Да ничего, уследим птичку, когда из гнезда выпорхнет. На то у нас и ястребы есть!..
Он громко расхохотался, а кругом подхватили злорадно и угодливо:
– Нет, теперь не сорвется с когтя.
– Ощиплем все перышки, а то не в меру властен стал! Не токмо купцам, а и боярам обиды чинит…
Когда все затихли, Шемяка сел за стол, отпил водки и заговорил снова:
– Все ныне мы вкупе, и все купно напряжем мышцы своя на борьбу с ворогом нашим лютым. Клянусь яз тобе, князь Иван Андреич, боярам и гостям великого князя тверского Бориса Лександрыча, и московским боярам и гостям, и тобе, Иван Федорыч, в особину, и отцам духовным, ибо они за правое дело наше молельщики и наши способники.
Димитрий Юрьевич поклонился всем в пояс и, приняв ответные поклоны, продолжал, снова садясь за стол:
– Злодей и душегубец князь Василий, брата моего ослепивший, ныне с татарами погаными всех нас именья, казны и вотчин лишить хочет. Яко волк ненасытный, жаждет крови испить нашей и все от нас отъяти! Двести тысящ рублей окупа посулил по собе он царю казанскому да еще много от злата и серебра и от одежды.
– Доживем с ним до клюки, что ни хлеба, ни муки! – яростно выкрикнул боярин Никита Константинович Добрынский.
– Истинно, истинно! Многие и великие тяготы на нас, окаянный, кладет! – зашумели кругом. – А где возьмем?! Через силу и конь не тянет.
– Все может Каин-братоубийца, – вскакивая со скамьи, еще яростней заговорил Шемяка. – В железы и меня он ковал, и кого хошь закует, ослепит и убьет из корысти и лютой злобы! Всю старину, отчину и дедину порушил! А вы, бояре тверские, и то доведите князю своему Борису Лександрычу, что Василий-то крест целовал царю Улу-Махмету отдать ему все княжение московское и все города и волости других князей! Сам же хочет он сесть на тверском княжении, князя вашего согнать, из Твери его выбить!..
Шемяка, позеленев весь от гнева, тяжело сел на свое место и жадно припал губами к стопе с медом.
– А татары? – спросил среди наставшей тишины молодой тверской купец Кузьма Аверьянов. – Не захотят они окуп из рук выпущать…
Насторожил всех этот разумный вопрос и смутил многих.
– Что с Василья берут, из того с нас вполовину возьмут, – ответил Никита Константинович, – а ежели и столько ж, за то не дадим мы поганым ни городов, ни волостей, наипаче княжеств своих!
Твердо и дерзко сказал это боярин Добрынский, а все сидят тихо, решенья в уме не имеют, смотрят на Шемяку, ждут, что скажет, но Димитрий Юрьевич не мог уж говорить более, и слово взял Иван Андреевич.
– Нам, князьям, – заговорил он, как всегда, вяло и лениво, но глаза его хитро выглядывали из-под одутловатых тяжелых век и бегали, как мыши, – всем нам, говорю, кто тут есть, надобно разумом добре все обмерить. Нас Москва давно уж слугами сделала, а ныне хочет и в рабство поганым отдать. Вот в чем беда наша, а не окуп! Пошто нам окуп давать за Василья? Пусть в полоне будет! Вы же помыслите о собе, бояре, и гости, и купцы, и вы, отцы духовные! Всех нас, жен и детей наших, все именье, казну и все вотчины наши дает князь Василь Василич в руки агарян поганых на веки веков.
– Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! – воскликнул, вскакивая, сухой седобородый чернец, приезжавший недавно в Галич к Шемяке. – Братие и сынове! Се час наступи и в горести соедини сердца наши. Аз есмь раб Божий Поликарп из Сергиева монастыря. Молю вас, братие и сынове, помыслите токмо о поругании святынь и храмов Божиих! Осквернят агаряне сосуды и ризы церковные, захватят кресты и оклады златые, наложут на всех дани и выходы. Поставят над нами, как при дедах наших было, баскаков, сборщиков, своих поганых мытарей! Ополчимся же на агаряны, прекратим свои распри, братоубийства и разорение, яко же…
Монах неожиданно смолк, так как боярин Никита Константинович, ущипнув его, дернул за рясу. Отец Поликарп понял, что говорит не то, что надо, и, переменив мысль, заговорил с новым пылом:
– Смирим мышцей своей братоубийцу Каина, князя Василья, Иуду, предающего церковь Христову!
– В железы Василья окаянного! – перебил монаха неистовым криком Иван Федорович Старков. – В заточенье навеки, а перед тем ослепить, как ослепил он князя Василья Косого!
Дрогнули все от всполошного крика, гулом и гомоном загудела передняя Шемяки, словно осиное гнездо разворошили, и жужжит все вокруг злом, наливается ядом. Иван Старков стоит молча и всех зорко острым взглядом осматривает. Потом, когда все понемногу стихли, выйдя из-за стола, обернулся он к Шемяке и поклонился ему до земли.
– Челом бью тобе, князь Димитрий Юрьевич, от всей Москвы. Приходи и садись на великокняжий стол, а мы тобе ворота в Кремль со звоном церковным отворим! Спаси нас от горестей и поношений, от живота подъяремного, от ига поганых татар и от слуги их Василья!..
– Поспешим же в крестовую! – тоже встав из-за стола, громко и властно молвил князь Иван Андреевич. – Крест поцелуем великому князю московскому Димитрию Юрьевичу на рать идти под его рукой против безбожных татар и Василья. Боярин же Никита Костянтиныч подробно расскажет потом кажному, что и как надлежит деяти к пользе нашей…
После утверждения целованием крестным на согласье и помощь друг другу развели слуги дворские на покой до завтра бояр, воевод, гостей и купцов по княжим и боярским хоромам, а духовные, у попа, у дьякона и у дьячка разместились по чину своему и по знакомству. Хотел было и Бунко уйти вместе с другом своим тверским купцом Аверьяновым, да князь Иван Андреевич задержал его.
– Повремени малость, Семен Архипыч, – сказал он, – нужен ты будешь государю Димитрию Юрьичу.
Бунко стал у дверей передней, шепнув Аверьянову:
– Обожди, Михайлыч, на княжом дворе, я вборзе управлюсь.
– Приходи лучше к вечерне, – ответил Аверьянов, – буду я у правого крылоса, помолимся вместе, а почивать к Федорцу пойдем. Моим гостем будешь…
Племянник родной Кузьме Михайловичу Федорец-то. Кузницу свою в Рузе держит – для дяди из серебра работает со своими подручными по мелочи всякой: кольца, серьги, крестики тельные, а главное – блюда, чарки да ложки серебряные и оловянные льет и кует для простого звания. Идет это все на ладьях Аверьяновых из Твери и вверх и вниз по Волге и по притокам ее во все стороны. У мордвы, у черемисов, у чувашей да у булгар и югорцев с большой выгодой приказчики Аверьяновы меняют эти товары кузнецкие на меха всякие: лисьи, собольи, бобровые, горностаевые, куньи, беличьи, пардусовые и прочие…
Вспоминает обо всем этом почему-то Бунко, словно отогнать мысли хочет о том, что видел и слышал. Думает, что Шемяка ему делать прикажет, путается все в голове, и сомненья берут – лихим и неправедным многое теперь ему кажется. Службу свою в Москве у великого князя вспомнил.
– Душу хочу тобе открыть, Михайлыч, – шепчет он на ухо Аверьянову.
– Жду тобя, друже, – отвечал тот уныло, – болит и у меня сердце…
Остались в княжой передней только оба князя, боярин Никита Константинович да гость богатый московский Иван Федорович Старков.
– Все ли верно, что ты сказываешь, Иван Федорыч? – услышал Бунко слова Шемяки.
– Верно и неверно, – с усмешкой ответил Старков, – а мы по-купецки: не обманешь – не продашь!
– Не бойся, государь, – воскликнул Никита Константинович, – задавим Василья, не вырвется!..
– Вот вызнать бы токмо, как Борис Лександрыч тверской мыслит? – медленно молвил князь Иван Андреевич. – Захочет ли он с Васильем напрямки в лоб биться?
– Помогать-то будет, – уверенно сказал Шемяка. – Пособит втайне, как ране брату моему пособлял, и коней он ему давал против Василья и доспехов на триста конников. Не менее нас, чай, разумеет, что податься нам некуда. Коли не ослабим князей московских, они не токмо нас, но и его сожрут. – Оглянувшись, увидел Шемяка Бунко и весело спросил князя Можайского: – А сей человек и есть Бунко, который у тобя гонцами твоими ведает?
– Он самый, государь, – оживился Иван Андреевич, – через него яз с тобой ссылался. Добре нарядил он вестовую гоньбу, особливо в Москву. От Можайска до первого стана скакал мой гонец тридцать верст за един гон в два часа, а потом другого коня брал и в сей же часец скакал до Звенигорода. А там встречал его гонец из Москвы. Мой гонец ко мне скакал с вестями от Ивана Федорыча, а московский-то, вести от моего узнавши, обратно в Москву гнал. Так яз из Москвы, а Старков от меня всё в един день ведали.
– А ныне нам, государь, – вмешался Старков, – и того нужней борзость в вестях. Прикажи Бунко и у нас гоньбу добре нарядить. Поимать надо Василья нечаянно, дабы ни народ, ни бояре того не ведали.
– А Москву и того ране захватить надобно, – резко крикнул Шемяка, – казну Василья поимать, его именья, княгинь!..
– Обмыслено все, государь мой, – сказал Никита Константинович, кланяясь, – не гребтись о сем, государь. Ведомо мне от чернецов сергиевских, что Василий-то хочет ко гробу преподобного ехать.
Боярин смолк, поймав предостерегающий взгляд Старкова, и, откашлявшись, продолжал:
– Наряжено все у меня для Бунко – и кони и гонцы. Надобно нам ныне же, государь, от Рузы до Звенигорода…
– Завтра к тобе, Никита Костянтиныч, Бунко придет после обеда, – перебил боярина Шемяка, – а ныне нам много еще делов обсудить надобно: и что удельным, и что монастырям дать, и, особливо – что великому князю тверскому дать, – захочет ведь он кусок пожирней всех…
– Ин, Архипыч, иди, – быстро обернулся к Бунко князь Иван Андреевич, – послужишь нам верой и правдой – будут у тобя угодья разные и казной тобя пожалуем, детям и внукам хватит…
Поклонился Бунко и вышел. Сидя за ужином в покоях у племянника Аверьянова, говорил Бунко другу своему Кузьме Михайловичу с печалью:
– Все у них купля и продажа, а о Руси и христианстве забыли…
– Князи наши будто и не государи, – отвечал ему Кузьма Михайлович, – а попы да монахи будто и не отцы духовные, а как мы – купцы, торговцы грешные, для-ради поживы.
Задумался горько Бунко и молвил тихо:
– Ныне я как просо меж двух жерновов. Мелют и мелют жернова-то, кожу с меня сдирают, а кому я на кашу попаду, о том и не ведаю. Отъехал я от Василья, от лютости нрава его ушел. Убил бы меня насмерть, ежели бы государыня Софья Витовтовна тут не случилась. Ярый зело князь-то Василий, да Москва-то о всей Руси печется, а эти два о собе токмо…
– Ты за кем же теперя? За можайским князем аль за Шемякой? – спросил у Бунко Федорец, здоровый рыжебородый мужик лет тридцати.
– Был за великим князем Васильем, – ответил Бунко, – да за обиды его отъехал к можайскому, а ныне вместе с можайским к Шемяке перешел…
– Все едино, – махнув рукой, молвил Федорец, – за всеми удельными жить беспокойно, а в Москве да в Твери как за щитом живут. – Оглядев стол, он обратился к жене ласково: – Что ж, хозяюшка, стол-то пустой? И так у нас гостьба худая – приехали к нам дорогие гости в Филиппов пост! Все ж откушайте рыбки соленой, капусты вот квашеной, репы пареной, и еще уха есть.
– Кушайте, дорогие гости, – кланяясь, просила хозяйка, – ушицы сейчас подам, а в печи у меня и каша пшенная с маслицем конопляным, – уж не взыщите…
– Все, что есть в печи, на стол мечи! – весело крикнул хозяин, разливая по чаркам крепкий мед. – А я еще сулею достану с водкой боярской!
– Гостьба гостьбой, – заговорил Кузьма Михайлович, отпивая житного кваса, – а ты скажи мне, Федорец, что людие-то здесь, в Рузе, бают? Что они о Шемяке мыслят и что о Василье? Князь наш Борис Лександрович, может, и спросит меня.
Федорец тряхнул густыми кудрями и сказал резко:
– Народ за того, кто ему покой даст от ратей, от набегов татарских, от полона и неволи в холопах. Не хочет он и брани междоусобной, ибо разоренье от обид княжих горше татарского. За Москву стоят людие!
– Ну и слава Те, Господи, – весело отозвался купец Аверьянов. – Будет Москва сильной – будет и Тверь торговать по всей Волге до самой Астрахани, что у моря Хвалынского! Выпьем теперь и водки за князей великих московского и тверского. Борису-то Лександрычу не в обиду сие, сам он разумеет, что без Москвы и Твери худо…
Выпил Бунко за Василия Васильевича и, заедая чарку боярской овсяным киселем с сытой, сказал Кузьме Даниловичу:
– Хоша неведомо, кому я на кашу попаду, да за Русь и христианство живот свой отдам. Не в князе дело, а в людях. Что христианам на пользу, то и содею…