Уж пробил час, а человека нет![13]
Келпи
В день, назначенный для исполнения приговора над злополучным Портеусом, огромная площадь, на которой совершались казни, была так забита людьми, что почти нечем было дышать. Из каждого окна высоких зданий, выходивших на площадь и на извилистую улицу, по которой роковое шествие должно было проследовать с Хай-стрит, глядело множество зрителей. Необычайная высота старых зданий, из которых иные принадлежали в свое время еще храмовникам и рыцарям св. Иоанна и сохранили на фронтонах и коньках крыш железные кресты этих орденов, еще усиливала впечатление от этого внушительного зрелища. Площадь Грассмаркет казалась сплошным темным морем человеческих голов, а в середине – высокое, черное и зловещее – виднелось роковое древо со свисающей оттуда смертной петлей. Всякий предмет связан для нас с его назначением, и столь обыденные сами по себе вещи, как столб и веревочная петля, получали в этом случае зловещий смысл.
Огромная толпа безмолвствовала; лишь кое-где переговаривались шепотом. Жажда мести до некоторой степени утолялась близостью ее свершения, даже простолюдины, настроенные торжественнее обычного, воздерживались от шумных изъявлений радости и готовились насладиться зрелищем возмездия молча и сдержанно, с суровым достоинством. Казалось, их ненависть к злополучному преступнику была слишком глубока, чтобы выражаться в тех шумных формах, в каких они обычно изъявляют свои чувства. По всеобщей тишине посторонний наблюдатель мог бы заключить, что толпа погружена в глубочайшую печаль, заглушавшую все звуки, обычные при таком скоплении народа. Однако ему достаточно было бы взглянуть в лица собравшихся, чтобы впечатление это тотчас рассеялось. Всюду, куда бы он ни взглянул, плотно сжатые губы, нахмуренные брови, мрачно горящие глаза говорили о том, что люди собрались сюда насладиться местью. Возможно, что появление преступника изменило бы настроение толпы в его пользу и что в его смертный час она простила бы человека, против которого пылала такой злобой. Однако этой изменчивости чувств не суждено было проявиться.
Уже давно прошел обычный час, когда приводили осужденного, а он все еще не появлялся. «Неужели осмелятся пойти против решения суда?» – начали тревожно спрашивать друг друга собравшиеся. Сперва каждый твердо отвечал: «Не посмеют!» Но затем послышались другие голоса, которые стали высказывать различные сомнения. Портеус был любимцем городских властей, которые, будучи многочисленны и весьма нерешительны, нуждались в защитниках, наделенных гораздо большей решительностью, чем та, которой обладали они сами. Вспомнили, что обвинительный акт по делу Портеуса, представленный суду, изображал его как главную опору магистрата во всех особо трудных случаях. Поведение его в злосчастный день казни Уилсона легко было приписать избытку служебного усердия, – а за это начальство не склонно строго взыскивать. Эти соображения могли побудить магистрат представить дело Портеуса в благоприятном свете, а высшее начальство, в свою очередь, имело причины отнестись к нему благосклонно.
Эдинбургская толпа во все времена бывала страшна в своем гневе – страшна, как мало где еще в Европе, – а в последнее время она не раз восставала против правительства и даже одерживала временные победы. Эдинбуржцы знали, что находятся на плохом счету у властей; они понимали, что, если даже грубый произвол Портеуса и не вполне одобряется правительством, оно все же побоится предать его смертной казни и тем отбить у полицейских охоту действовать сколько-нибудь решительно при подавлении мятежей. Правящие круги всегда склонны к поддержанию порядка; то, что родственники пострадавших считали зверским, ничем не оправданным убийством, могло предстать английскому правительству в ином свете. Можно было повернуть дело так, что капитан Портеус выполнял обязанности, возложенные на него законными городскими властями, что толпа напала на него и ранила нескольких из его людей и что, ответив на насилие насилием, он действовал якобы только в целях самозащиты и выполнения служебного долга.
Эти соображения были сами по себе достаточны, чтобы собравшиеся начали опасаться отсрочки казни; но среди множества причин, которые могли снискать Портеусу расположение властей, называли еще одну, особенно понятную простолюдинам. Чтобы представить Портеуса в еще более гнусном свете, они говорили, что он был суров только с бедняками, которым не спускал ни малейшего проступка, но зато смотрел сквозь пальцы на распущенность молодых отпрысков знати и дворян и даже пользовался своим официальным положением, чтобы прикрывать бесчинства, которые обязан был пресекать. Это последнее обвинение, быть может преувеличенное, произвело на толпу глубокое впечатление, а когда несколько дворян послали королю петицию о помиловании Портеуса, все решили, что это вызвано не состраданием к нему, но единственно боязнью потерять услужливого пособника кутежей и бесчинств. Вряд ли нужно говорить, что это еще более распалило ненависть народа к преступнику и усилило опасения, что он избегнет казни.
Пока все эти доводы приводились и обсуждались, выжидательное молчание собравшихся сменилось тем глухим и грозным ропотом, который слышится над океаном, предвещая бурю. Возбуждение нарастало; под его влиянием тесно сгрудившаяся толпа начинала вдруг колыхаться и без всякой видимой причины подавалась то назад, то вперед, напоминая движение океанских волн, которое зовется у моряков мертвой зыбью. Весть, которую городские власти не сразу решились огласить, разнеслась среди собравшихся с быстротою молнии. Указ лондонского министерства, собственноручно подписанный его светлостью герцогом Ньюкаслом, гласил, что соизволением королевы Каролины (регентши страны во время пребывания Георга II на континенте) исполнение смертного приговора над Джоном Портеусом, бывшим капитан-лейтенантом эдинбургской городской стражи, ныне заключенным в Эдинбургской темнице, откладывается на шесть недель.
При этом известии описанное нами возбуждение достигло предела; собравшиеся зрители самых различных званий испустили негодующий возглас, вернее рев, напоминавший рев обманутого тигра, у которого сторож отнял лакомый кусок, когда он уже готовился проглотить его. Казалось, это предвещало немедленный взрыв народного гнева; власти ожидали его и приняли необходимые меры. Однако крик не повторился и ожидаемых беспорядков не произошло. Народ словно устыдился громкого выражения своего разочарования, но прежнее молчание сменилось приглашенным говором множества отдельных групп, сливавшимся в общий глухой гул.
Хотя ждать было больше нечего, толпа упорно не хотела расходиться; глядя на приготовления к казни, оказавшиеся на этот раз ненужными, зрители возбуждали себя, толкуя о том, что Уилсон куда больше заслуживал королевского помилования хотя бы ради его искреннего заблуждения или великодушного поступка с товарищем. «И этот человек, – говорили в толпе, – великодушный, решительный, храбрый, был безжалостно казнен за кражу кошелька, который он к тому же считал лишь возмещением своих убытков, а приспешник знатных распутников, по пустячному поводу проливший кровь двадцати своих сограждан, считается достойным помилования. Неужели мы это стерпим? Неужели это стерпели бы наши отцы? Или мы не шотландцы, не граждане Эдинбурга?..»
Стражники начали разбирать помост, надеясь этим побудить толпу скорее разойтись. Это возымело желаемое действие. Как только зловещее древо было снято с широкого каменного пьедестала, на котором оно укреплялось, и погружено в телегу, чтобы быть отправленным в обычное потайное хранилище, толпа, выразив свои чувства еще одним гневным криком, начала расходиться по домам, возвращаясь к обычным занятиям.
Окна, заполненные зрителями, также постепенно опустели; на площади еще оставались группы почтенных горожан, видимо, ожидавших, пока схлынет толпа. Не в пример большинству случаев, эти группы населения разделяли всеобщее негодование. Мы уже говорили, что от руки солдат Портеуса погибли не одни только простолюдины и сообщники Уилсона. Было убито несколько зрителей, глядевших из окон, а это были весьма почтенные горожане, конечно, не принадлежавшие к числу мятежников. Озлобленные этими потерями, гордые эдинбургские бюргеры, всегда ревниво оберегавшие свои права, были весьма раздражены неожиданным помилованием капитана Портеуса.
Было замечено, как вспоминали впоследствии, что, когда толпа начала рассеиваться, какие-то люди стали переходить от одной группы к другой и шептаться с теми, кто особенно громко выражал свое недовольство правительством. Эти подстрекатели были на вид деревенскими парнями, по-видимому, товарищами Уилсона, особенно озлобленными против Портеуса.
Однако если эти люди намеревались поднять мятеж, попытки их некоторое время оставались бесплодными. Простолюдины и бюргеры мирно расходились по домам, и только по сумрачным лицам да по обрывкам разговоров можно было судить о состоянии умов. Предоставим эту возможность читателю и присоединимся к одной из многочисленных групп, медленно подымавшихся по крутому склону Уэст-боу, по дороге в Лоунмаркет.
– Ну и дела, миссис Хауден, – говорил старый Питер Пламдамас своей соседке-аукционщице, предлагая ей руку на крутом подъеме. – Там, в Лондоне, видно, забыли и Бога и закон, что такому злодею, как Портеус, дают полную волю над мирными жителями.
– А я-то тащилась такую даль! – отвечала миссис Хауден, громко кряхтя. – Только зря за окно заплатила, да какое окно-то отличное, рукой подать до виселицы, каждое слово было бы слышно – целых двенадцать пенсов это мне стоило, и все напрасно!
– Я так думаю, – сказал Пламдамас, – что по нашим старым шотландским законам это помилование неправильное.
– Я хоть в законах не разбираюсь, – ответила миссис Хауден, – а тоже скажу: когда был у нас свой король, свой канцлер и свой парламент, можно было их камнями закидать, если что не так. А до Лондона попробуй докинь.
– Будь он неладен, этот Лондон, – сказала девица Гризл Дамахой, швея преклонных лет. – Мало того, что парламент наш разогнали, еще и работу отбивают. Поди убеди теперь наших господ, что и шотландской иглой можно обшить сорочку оборками или шейный платок – кружевом.
– Истинно так, мисс Дамахой! Изюм – и тот стали выписывать из Лондона, – подхватил Пламдамас, – да еще нагнали к нам английских акцизных… Честному человеку нельзя уж и бочонок бренди привезти из Лейта в Лоунмаркет – мигом отберут, а ведь за него деньги плачены. Не стану оправдывать Эндрю Уилсона – нечего было зариться на чужое добро, хотя он и считал, что возмещает только свои убытки. А все же большая разница между ним и злодеем Портеусом!
– Раз уж речь зашла о законах, – сказала миссис Хауден, – вон идет мистер Сэдлтри: он в них разбирается не хуже любого адвоката.
Тот, о ком она говорила, пожилой человек чопорного вида, в пышном парике и строгой темной одежде, нагнал беседующих и галантно предложил руку мисс Гризл.
Сообщим читателю, что мистер Бартолайн Сэдлтри имел на улице Бесс-уинд отличную шорную мастерскую под вывеской «Золотая кобыла». Однако истинным его призванием (по мнению его самого и большинства его соседей) была юриспруденция: он не пропускал ни одного заседания суда, расположенного по соседству, что неминуемо нанесло бы ущерб его собственному делу, если б не расторопная супруга, которая отлично обходилась в мастерской без него, угождая заказчикам и держа подмастерьев в строгости. Эта почтенная матрона предоставила мужу совершенствоваться в юридических познаниях, но зато целиком забрала в свои руки дом и мастерскую. Наделенный словоохотливостью, которую он считал красноречием, Бартолайн Сэдлтри нередко досаждал ею окружающим, так что остряки имели в запасе шутку, которой иногда прерывали поток его красноречия, а именно, – что кобыла у него хоть и золотая, зато крепко оседлала хозяина. Оскорбленный Сэдлтри начинал тогда говорить с женою весьма высокомерным тоном; это, впрочем, мало ее смущало, пока он не пытался действительно показать свою власть – тут он получал жестокий отпор. Но на это Бартолайн отваживался редко; подобно доброму королю Джеми{26}, он более любил рассуждать о власти, нежели применять ее. В общем, это было даже лучше для него, ибо достаток его увеличивался без всяких усилий с его стороны или ущерба для излюбленных им занятий.
Пока мы сообщали все это читателю, Сэдлтри с большим знанием дела рассуждал о Портеусе и пришел к выводу, что если бы тот выстрелил пятью минутами раньше, то есть прежде, чем Уилсон был вынут из петли, он бы versans in licito, то есть поступил бы по закону, и мог быть обвинен только в propter excessum, иначе – в неумеренном усердии, – а это свело бы наказание к poena ordinaria[14].
– Неумеренным? – подхватила миссис Хауден, до которой эти тонкости, разумеется, не дошли. – Да когда же Джок Портеус отличался умеренностью, или воздержанностью, или скромностью? Помнится, еще отец его…
– Но, миссис Хауден… – начал было Сэдлтри.
– А я, – сказала девица Дамахой, – помню, как его мать…
– Мисс Дамахой! – умоляюще воскликнул оратор, которому не давали вставить слово.
– А я, – сказал Пламдамас, – помню, как его жена…
– Мистер Пламдамас! Миссис Хауден! Мисс Дамахой! – взывал оратор. – Тут требуется разграничение, как говорит советник Кроссмайлуф. Я, говорит он, делаю разграничение. Поскольку преступник был вынут из петли и казнь совершена, Портеус не имел уже официальных полномочий; раз дело, которое ему было поручено охранять, было завершено, он был всего лишь cuivis ex populo[15].
– Quivis, quivis, мистер Сэдлтри, с вашего позволения, – прервал его (с энергичным ударением на первом слоге) мистер Батлер, помощник учителя в одном из предместий города, подошедший как раз в ту минуту, когда Сэдлтри коверкал латынь.
– Не люблю, чтоб меня прерывали, мистер Батлер… Впрочем, рад вас видеть! Я повторяю слова советника Кроссмайлуфа, а он говорит cuivis.
– Если советник Кроссмайлуф путает именительный падеж с дательным, я бы такого советника посоветовал поучить ремнем, мистер Сэдлтри. За этакие ошибки мы даже в младшем классе порем.
– Я говорю по-латыни как юрист, мистер Батлер, а не по-учительски.
– Даже не по-ученически, – заметил Батлер.
– Все это не важно, – продолжал Бартолайн, – важно вот что: Портеус подлежит теперь poena extra ordinem – высшей мере наказания, а попросту говоря, виселице, и все потому, что не стрелял, когда имел на то полномочия, а дожидался, пока тело вынут из петли, то есть пока свершится казнь, которую ему поручено было охранять, и истечет срок его полномочий.
– Неужели, – спросил Пламдамас, – Портеус был бы оправдан, если бы стал стрелять раньше, чем в него бросили камнем?
– Вот именно, сосед Пламдамас, – уверенно заявил Бартолайн, – ведь тогда он был при исполнении служебных обязанностей и в своем праве, а казнь еще только свершалась, но еще не завершилась; а вот когда Уилсона вынули из петли, тут уж конец его полномочиям. Ему бы надо было уйти по Уэст-боу со своими солдатами, да поскорее, ну, скажем, как если бы он сам спасался от ареста. Таков закон, и так его толкует сам лорд Винковинсент.
– Винковинсент? А это как – настоящий лорд или судейский? – спросила миссис Хауден.
– Судейский… Ну их, настоящих-то!.. У тех только и разговору, что про седла, да сбрую, да уздечки, да сколько будут стоить, да скоро ли будут готовы. Все бы им скакать, вертопрахам! Чтобы с ними толковать, на это и жена моя годится.
– Что ж! Она действительно с кем угодно сумеет поговорить, а вы ей цены не знаете, вот что! – сказала миссис Хауден, обиженная столь пренебрежительным упоминанием о своей приятельнице. – Когда мы с ней были девушками, вот уж не думали, что придется выйти за таких, как мой Хауден или хоть вы, мистер Сэдлтри.
Пока Сэдлтри, не отличавшийся находчивостью, раздумывал, как ему ответить на эту колкость, девица Дамахой тоже накинулась на него.
– А чем были плохи наши лорды? – сказала она. – Вспомните-ка доброе старое время, еще до Унии, когда, бывало, собирался парламент! Иной раз годовой доход с имения весь уходил на упряжь, да на сбрую, да на расшитые плащи. А какие носили платья! Так, бывало, все заткано золотом, что стоймя стоит. Это ведь по моей части.
– А какие задавались пиры, сколько шло марципанов, варенья, сухих фруктов! – подхватил Пламдамас. – Что и говорить: не та стала Шотландия.
– Вот что я скажу, соседи, – заявила миссис Хауден. – Шотландцы и впрямь не те стали, если стерпят сегодняшнюю обиду. Подумать, скольких он еще мог бы убить!.. Взять хоть мою внучку, Эппи Дейдл, – ведь нарочно в школу не пошла… Известное дело, дети…
– За это их следует пороть, – вставил мистер Батлер, – если желаете им добра.
– Она у меня к самой виселице пробралась, поглядеть на казнь, – известно, ребенок! А ну, как и ее подстрелили бы? Что бы мы тогда стали делать? Каково покажется королеве Каролине, если ее детишек вот этак…
– Если верить молве, – сказал Батлер, – ее величество королева перенесла бы это довольно легко.
– Я вот что хочу сказать, – настаивала миссис Хауден, – будь я мужчиной, уж я бы добралась до Джока Портеуса, а королева как там себе хочет!
– Я бы собственными ногтями вцепилась в дверь тюрьмы, – сказала мисс Гризл, – а добралась бы до него.
– Сударыня, вы, быть может, и правы, – сказал Батлер, – но советую говорить потише.
– Потише? – воскликнули обе дамы. – То есть как это потише? Да весь город, от таможни до шлюзов, только об этом и будет кричать и так этого дела не оставит.
Тут дамы ушли, каждая к себе домой. Пламдамас и оба его спутника зашли, по своему обыкновению, выпить meridian (изрядную порцию бренди) в известный трактир в Лоунмаркете. После этого мистер Пламдамас направился в свою лавку, а Батлер, которому зачем-то вдруг понадобились ременные вожжи (а для чего – об этом сразу догадались бы все мальчишки, пропустившие школьные занятия в тот памятный день), пошел вместе с мистером Сэдлтри по Лоунмаркету; перебивая друг друга и не слыша ни слова из того, что изрекал собеседник, они рассуждали – один о шотландских законах, другой – о правилах грамматики.
Он всюду устанавливал закон,
Но дома был ягненком кротким он.
Дэви Линдсей
– Приходил возчик Джок Драйвер, спрашивал, готова ли новая упряжь, – сказала миссис Сэдлтри своему супругу, входившему в лавку (не для того, чтобы дать ему отчет, но чтобы тактично напомнить, сколько она успела сделать в его отсутствие).
– Ладно, – ответил Бартолайн и ничего более не соблаговолил добавить.
– А еще лэрд Гирдингбарст присылал лакея, а потом и сам зашел – до чего ж обходительный молодой человек! Справлялся, когда будет готов вышитый чепрак для гнедого – скоро ведь скачки в Келсо.
– Ладно, – столь же лаконично отозвался Сэдлтри.
– А еще его светлость граф Блэйзонбери, лорд Флеш и Флейм, говорят, с ума готов сойти – отчего не доставили в срок упряжь для шести фламандских кобыл, с гербами, коронами, попонами и всем набором.
– Ладно, ладно, ладно, жена, – сказал Сэдлтри, – если он сойдет с ума, объявим его невменяемым, только и всего.
– Тебе все ладно, Сэдлтри, – сказала супруга, обиженная равнодушием, с каким был принят ее доклад, – другой бы этого не потерпел, сколько заказчиков, а принять некому, кроме жены: ведь не успел ты уйти, как подмастерья тоже побежали глядеть на казнь, ну а раз тебя нет…
– Довольно, миссис Сэдлтри, – сказал с важностью Бартолайн. – Не докучай мне пустяками. Мне была крайняя надобность отлучиться, а как сказал мистер Кроссмайлуф, когда его вызвали сразу два судебных пристава, non omnia possumus[16], то есть pessimus… possimis… Ну ладно, наша юридическая латынь не по вкусу мистеру Батлеру, а значит это вот что: никто, будь то хоть сам лорд-президент, не может делать двух дел зараз.
– Отлично, мистер Сэдлтри, – отвечала спутница его жизни с насмешливой улыбкой, – вот ты и выбрал, что делать: оставил жену хлопотать с седлами да уздечками, а сам побежал глядеть, как вешают человека, который тебе ничего худого не сделал.
– Женщина, – произнес Сэдлтри, впадая в возвышенный тон, которому отчасти способствовало выпитое бренди, – воздержись рассуждать о вещах, которые ты не способна понять. Уж не думаешь ли ты, что я рожден ковырять шилом кусок кожи, когда такие, как Дункан Форбс или Арнистон, ничем меня не лучше, если верить нашей улице, вышли в советники и адвокаты? А живи я в справедливые времена, хотя бы при храбром Уоллесе…{27}
– Не знаю, какой толк нам был бы от храброго Уоллеса, – сказала миссис Сэдлтри, – разве что в те времена требовалась кожа для оружия, как я слыхала от старых людей; да и то неизвестно, заплатил ли бы он за нее. А что до твоих способностей, Бартли, наша улица, как видно, знает о них больше меня, раз так их расхваливает.
– Говорят тебе, – сказал гневно Сэдлтри, – что ты ничего в этом не смыслишь. Во времена сэра Уильяма Уоллеса никто не гнул спину в шорной лавке – вся кожаная упряжь шла из Голландии.
– Коли так, – сказал Батлер, наделенный юмором, как большинство людей его профессии, – коли так, то дело изменилось к лучшему: сбрую мы теперь делаем сами, а из Голландии ввозим только адвокатов.
– К сожалению, это верно, мистер Батлер, – вздохнул Сэдлтри. – Вот если бы мне посчастливилось, вернее, если бы у отца хватило ума послать меня в Лейден или Утрехт изучать Субституции и Пандекс…
– Вы, верно, хотите сказать Институции – Институции Юстиниана?{28} – сказал Батлер.
– Институции и субституции, как известно, синонимы, мистер Батлер; недаром и то и другое употребляется в документах о неотчуждаемости наследства – смотри «Судебную практику» Бальфура, а также «Стили» Далласа Сент-Мартина. Слава богу, я в этом кое-что смыслю; но признаю, что поучиться в Голландии мне, конечно, следовало.
– Утешьтесь, вы и тогда не ушли бы дальше, чем сейчас, мистер Сэдлтри, – сказал Батлер, – наши шотландские адвокаты – это племя избранных. Это чистый коринфский металл. Non cuivis contigit adire Corinthum[17]. Ага, мистер Сэдлтри!
– Это я скажу: ага, мистер Батлер! – возразил Бартолайн, который, разумеется, не понял шутки и уловил только знакомое слово. – Давеча вы говорили quivis, а теперь сами говорите cuivis, я ясно слышал!
– Терпение, мистер Сэдлтри! Я берусь объяснить эту кажущуюся несообразность, – сказал Батлер, столь же педантичный в своей области, но несравненно более знающий, чем наш дилетант от юриспруденции. – Прошу минуту внимания. Согласитесь прежде всего, что именительный падеж есть такой падеж, который служит для называния или обозначения предметов или лиц, и что это есть падеж первичный, ибо все остальные образуются от него, – в языках классических путем изменения окончаний, в наших же нынешних вавилонских наречиях – с помощью предлогов. С этим вы, надеюсь, согласны, мистер Сэдлтри?
– А это мы еще посмотрим, как говорится, ad avisandum[18]. Никогда не следует спешить соглашаться ни в процедурных вопросах, ни в фактических, – сказал Сэдлтри с таким видом, словно понял сказанное.
– Дательный же падеж, dativus… – продолжал Батлер.
– Что такое tutor dativus[19] – это я знаю, – сказал Сэдлтри.
– Дательный падеж, – продолжал учитель, – обозначает, что нечто дается или объявляется принадлежащим некоему лицу или предмету. Этого вы, конечно, тоже не станете отрицать.
– И тут я сразу соглашаться не стану, – сказал Сэдлтри.
– Так что ж такое, по-вашему, эти падежи, черт возьми? – воскликнул Батлер, выйдя из себя и забывая обычную благопристойность выражений.
– Это мне надо хорошенько обдумать, мистер Батлер, – сказал Сэдлтри с глубокомысленным видом. – Мне нужен срок, чтобы ответить на каждый пункт вашего обвинения, а уж тогда я признаюсь или стану отрицать.
– Будет тебе, Сэдлтри! – сказала его жена. – Все бы тебе признания да обвинения; пусть этим товаром торгуют те, кому от него доход. А нам они пристали как корове седло.
– Ага! – сказал Батлер. – Optat ephippia bos piger[20]. Ничто не ново под солнцем. Однако миссис Сэдлтри ловко вас поддела.
– Если уж ты так разбираешься в законах, – продолжала супруга, – лучше бы помог бедняжке Эффи Динс, которую посадили в тюрьму, на хлеб и на воду. Это наша служанка, мистер Батлер. Не верится мне, что она виновна… А какая помощница была!.. Бывало, мистер Сэдлтри уйдет из дому – разве он усидит дома, если хоть где-нибудь судятся! – а Эффи мне и кожи перетаскать поможет, и товар выложит, и с заказчиками займется. Все ею довольны были – девушка приветливая и, можно сказать, первая красавица в городе. С самыми привередливыми заказчиками ладила куда лучше меня; я-то ведь уж не в тех годах, чтобы быстро поворачиваться, да, признаюсь, и погорячиться случается. Народу у нас бывает много, каждый свое толкует, а язык у меня один – где же всем сразу ответить? – вот и отвечаешь с маху. Плохо мне без Эффи, дня не пройдет, чтоб я ее не вспомнила.
– De die in diem[21], – добавил Сэдлтри.
– Помнится, – сказал Батлер после заметного колебания, – я видел ее у вас: скромная такая, белокурая…
– Она, она! – подтвердила хозяйка. – Лукавый ли ее попутал или она невинна, один Господь знает; но если виновна, сильно, должно быть, было искушение… Я поклясться готова, что она была не в своем разуме.
Батлер между тем пришел в сильное волнение; он нервно шагал взад и вперед по мастерской, изменив обычной своей сдержанности.
– Это не дочь ли Дэвида Динса, арендатора из деревни Сент-Леонард, – спросил он, – и нет ли у нее сестры?
– А как же! Джини Динс, старше ее на десять лет. Недавно к нам приходила, очень горюет о сестре. А что я ей могла посоветовать? Сказала ей, чтобы приходила, когда Сэдлтри дома. Правда, и от него нечего ждать проку, но хоть бы подбодрить бедняжку на время. Еще успеет наплакаться.
– Ошибаешься, жена, – сказал надменно Сэдлтри, – я очень много мог бы для нее сделать. Я бы ей объяснил, что сестра ее обвиняется по статуту шестьсот девяносто, параграф первый: по подозрению в детоубийстве, за сокрытие беременности и сокрытие местонахождения рожденного ею младенца.
– Надеюсь, – сказал Батлер, – что она сможет доказать свою невиновность.
– Я тоже, мистер Батлер, – подхватила миссис Сэдлтри. – Я бы поручилась за нее, как за собственную дочь. Да вот горе! Я все лето хворала, месяца три совсем не вставала. А нашего Сэдлтри хоть в родильный дом посылай – он не догадается, зачем это женщины туда приходят. Я ее мало видела, а то бы уж выведала у нее всю правду!.. Теперь одна надежда, что сестра покажет на суде в ее пользу.
– Весь суд, – сказал Сэдлтри, – только об этом и говорил, пока не случилось дело Портеуса. Уж очень интересный случай обвинения в убийстве по косвенным уликам. Такого у нас не было после дела старухи Смит, повивальной бабки, которую казнили в тысяча шестьсот семьдесят девятом году.
– Что с вами, мистер Батлер? – вскричала хозяйка. – На вас лица нет! Не хотите ли глоточек бренди?
– Не надо, – с усилием отвечал Батлер. – Я вчера шел пешком из Дамфриза, а день был жаркий.
– Присядьте, – сказала миссис Сэдлтри, ласково усаживая его. – Присядьте и отдохните, так и захворать недолго. Ну а с новой должностью вас можно поздравить?
– Да… то есть нет… не знаю, – пробормотал молодой человек. Но миссис Сэдлтри не отставала – частью из любопытства, частью из искреннего расположения.
– Как же так? Не знаете, дадут ли вам школу в Дамфризе, когда вы все лето этого дожидались и уже там учили?
– Нет, миссис Сэдлтри, мне этой должности не дадут, – сказал Батлер, несколько успокоившись. – У лэрда Блэк-эт-зи-Бейн есть побочный сын, которого он готовил в священники, а пресвитерия отказалась его посвятить. Вот он и…
– Понимаю, можете дальше не рассказывать. Раз местечко понадобилось для лэрдова родственника или побочного сына, тут уж ничего не поделаешь. Вы, значит, вернулись в Либбертон поджидать, пока тут место освободится? А ведь мистер Уэкберн, хоть и слаб здоровьем, может прожить не меньше вашего.
– Возможно, – сказал Батлер со вздохом, – я ему смерти не желаю.
– Экая досада! – продолжала добрая женщина. – Быть в таком зависимом положении, когда человек по праву и по званию заслуживает лучшей доли. И как вы только это терпите?
– Quos diligit castigat[22], – отвечал Батлер. – Даже язычник Сенека находил утешение в горестях. Древние утешались философией, иудеи – божественным откровением. Это давало им силы терпеть, миссис Сэдлтри. У нас, христиан, есть нечто еще лучшее… А все же…
Он умолк и вздохнул.
– Я знаю, о чем вы, – сказала миссис Сэдлтри, поглядев на мужа, – бывает, что терпению приходит конец. Тут уж и Библия не помогает. Да не уходите! Видно, что вам нездоровится. Останьтесь, откушайте с нами.
Сэдлтри отложил «Судебную практику» Бальфура – свою настольную книгу, из которой он черпал всю свою ученость, – и присоединился к просьбам своей гостеприимной жены. Но учитель был непоколебим и поспешил распрощаться.
– Тут что-то есть, – сказала миссис Сэдлтри, глядя ему вслед. – Отчего бы ему так огорчиться из-за Эффи? Я что-то не замечала, чтобы он водил с нею знакомство, – правда, он был им сосед. Это еще когда Дэвид Динс жил на земле лэрда Дамбидайкса. Должно быть, мистер Батлер знает ее отца или родных. Да встань же, Сэдлтри! Ты уселся прямо на хомут, который надо прострочить. А вот и Уилли! Ах ты, непоседливый чертенок! Носится по городу, глазеет на то, как людей вешают… Смотри, как бы и ты этим не кончил! Нечего хныкать, я ведь тебя не бью. Ступай, да гляди, чтобы этого больше не было… Да скажи Пегги, чтобы дала тебе студня – небось проголодался, постреленок… Ведь у него ни отца, ни матери – кто же о нем позаботится, кроме нас, Сэдлтри? Это наш христианский долг.
– Верно, – ответил Сэдлтри. – Вплоть до совершеннолетия мы ему in loco parentis[23]. Я даже подумывал просить о предоставлении мне прав loco tutoris[24], поскольку у него нет опекуна по завещанию, а опекун по назначению ничего не хочет делать. Боюсь только, как бы расходы на оформление опеки не оказались in rem versam, то есть напрасными; ибо не знаю, есть ли у Уилли имущество, подлежащее опеке.
Тут он самодовольно откашлялся, как и подобало человеку, постигшему все тонкости законов.
– Какое там имущество! – сказала миссис Сэдлтри. – Он остался от матери в одних лохмотьях. Пришлось Эффи сшить ему кафтанчик из моей старой синей шали, а раньше у него и вовсе приличной одежды не было. Бедная Эффи! Скажи мне толком, законник, неужто ее казнят, когда и ребенка-то, может, не было?
– Да будет тебе известно, – сказал Сэдлтри, обрадованный, что жена его наконец-то проявила интерес к юридическим вопросам, – что есть два сорта murdrum или murdragium[25], то есть того, что вы, populariter et vulgariter[26], зовете убийством. То есть сортов, собственно, много; бывает murthrum per vigilias et insidias[27]. А то еще есть murthrum, основанное на доверии.