bannerbannerbanner
Опустошённые души

Василий Брусянин
Опустошённые души

Полная версия

– Не понимаю, собственно, о какой жертве вы говорите, – возразил Пузин, барабаня пальцами по краю стола.

– Вот то-то и худо, что не понимаете! Вашими устами говорит государство. Наше российское государство.

– Ей-Богу, не понимаю!

– Ведь вы – чиновник в отставке? Так сказать, маленький бюрократ?

– Да-с, я – чиновник и ордена имею! – вспылил Пузин, которому показалось, что в ссылке Николая Николаича на свинушник есть какая-то личная обида.

– Ну да! Вот я и говорю! Вы – бюрократ, так сказать, представитель той государственности, которая меня слопала, а осталась такой же.

Предчувствуя ссору, Анна Марковна принялась усиленно угощать гостя и племянника пирогом. Но оба они отказывались, косясь друг на друга. По лицу Николая Николаича, впрочем, бродила добродушно-ироническая улыбка. Лицо Пузина было злое. Сидел он, барабаня пальцами в крышку стола, вращал злыми глазами, и мясистое лицо его пылало краской.

– А что же добро? Что истина? – вдруг выпалил Платон Артемьич. – Ну-ка, скажите мне: что добро и что истина?

Как-то раз, как казалось Платону Артемьичу, таким же вопросом он заставил замолчать одного «студиозуса».

– Не делайте другому больно, вот вам единственная истина.

– Ха-ха-ха! – деланно рассмеялся Пузин. – Это очень просто выходит. Ха-ха! Просто!.. Очень просто!..

Платон Артемьич долго смеялся неудержимым и ехидным смехом, и ему казалось, что именно этим-то смехом он и уничтожает своего противника.

Николай Николаич равнодушно посмотрел в лицо Пузина и молча удалился.

Уходя и прощаясь с Анной Марковной, Пузин потыкал себе в лоб пальцем и безапелляционно заявил:

– Как ни неприятно вам слышать, дорогая моя соседка, но у него… того… должно быть, в голове-то беспорядок.

– И я стала замечать, Платон Артемьич. Что же делать-то?

– Что делать? Трудно сказать. А только мы с ним не сойдёмся. Я таких людей не понимаю. При чём тут государственность? Бюрократия? Птички? И ещё чёрт знает что. Свинушник!.. Это уже личное оскорбление…

– Коленька всегда считался умным человеком…

– Считался? Я вон считался кандидатом на статского советника, а уволили меня – надворным… Да-с!

VIII

– Не мучайте меня, тётя! Не мучайте! – закричал Николай Николаич, схватившись руками за виски и соскакивая с подоконника.

– Как хочешь, Коленька…

Анна Марковна виновато заморгала глазами, утёрла платком всё ещё влажные от чая губы и отступила. И тихим голосом продолжала:

– Пришли они и говорят: «Хотелось бы на Коленьку поглядеть». Ведь всё же родственники они: Павел Кузьмич приходится тебе двоюродным дядей, а Сонечка, дочка его, – сестрицей, хотя и не родной.

– Не могу я никого видеть, тётя, и не хочу. Понимаете – не хо-чу!

– Как хочешь, дорогой мой, неволить не буду.

И она вышла из комнаты, плотно притворив дверь. Николай Николаич слышал, как шамкали туфли тётки, пока та спускалась с лестницы, и искоса посматривал на дверь, как будто за нею скрылось что-то ненавистное, беспокоящее. Повернул лицо и уставился в окно на верхушки берёз и лип.

Солнце опускалось к закату и золотило верхушки деревьев. И опять что-то странно-печальное чудилось в этой позолоте, в этих ласковых и нежных прощальных огнях уходящего дня. И небо с бледно-розовыми тучами казалось грустным. Меланхолическими, притаившимися в дремоте казались и тени, расположившиеся под кустами. И какие-то птички пели в кустах печально…

Впрочем, разве их писк можно назвать пеньем? Дрожит зыбкая, нежная мелодия, прерывается, снова дрожит и снова прерывается.

Николай Николаич вспомнил свой спор с Пузиным о птичках и подумал: «Как я опустился! Как я опустился! Не глупо ли читать проповедь о любви к птичкам, когда люди перегрызают друг другу горло? И кому читать эти проповеди? С кем спорить? С чиновником! Стыдно! Стыдно!»

Встал, повязал на воротник мягкой сорочки галстук, взял трость, одел шляпу и пошёл. По лестнице старался спускаться неслышными шагами и, когда совсем сошёл с лестницы, заглянул, – затворена ли дверь в столовую. Дверь была плотно притворена. За нею слышались голоса: энергичный, «хозяйственный» голос Анны Марковны, шепелявый тенорок дяди и нежное контральто Сонечки. С последней ступеньки на пол Верстов спустился осторожно и шмыгнул в кухню. Двором шёл быстро, миновал сарай и только по огороду шёл медленней, хотя и осматривался по сторонам. Ему всё казалось, что люди подсматривают за ним в щели забора и чрез тын, и в окна отдалённых мещанских домиков. И успокоился только тогда, когда миновал выгон и дошёл до леса.

В пустынном поле перед вечером не было ни души. Стада уже вернулись в город. Шёл, смотрел на собственную длинную тень, отброшенную ярко-красными лучами заходящего солнца, и думал: «Стыдно! Стыдно спорить о птичках с помешанным чиновником, с мёртвым человеком. Ужели же во мне только и осталось энергии, чтобы спорить с ним?»

И горько было думать так, и досадно становилось от такого отчаяния.

На опушке берёзовой рощи Николай Николаич опустился на траву у плохо наезженной заросшей дороги. Отёр пот со лба, закурил папиросу и долго мял в руках спичку. Разломил спичку, поковырял в зубах её обломком. Во рту ощущался неприятный вкус.

Засмотрелся на облако пыли, разостлавшееся над городскими постройками. Эту пыль подняло возвратившееся с поля стадо. Подумал: «И этой пылью люди дышат? Дышат люди пылью и говорят: „Мы живём“… Ха-ха-ха!»

Рассмеялся невесёлым дребезжащим голосом и сам удивился своему смеху. Над чем? Над чем он смеётся?

Вспомнил последний разговор с тёткой. Пришла в мезонин и наговорила глупостей. Зашли к ней какие-то люди, которые считают себя родственниками. С кем они в родстве? С ним? Откуда они взялись? Почему он ни разу не слышал о них, когда сидел в крепости? А вот вышел на свободу, и появились какие-то родственники. Зачем они ему?

«Если бы они могли вдохнуть в меня живую душу! Да, в них был бы смысл. А разве они сумеют сделать это? Нет! Стало быть и не нужны мне».

На соборной колокольне зазвонили в колокола… Немелодично, нестройно разнеслась в тишине вечера мелодия какого-то странного мотива – не то мотив молитвы или гимна кому-то неведомому, не то странно весёлый перебой каких-то нот, бестолковый перебор, неприятный для слуха… И за все минувшие пятнадцать лет, изо дня в день, пели эти колокола не то молитву или гимн, не то какой-то странный перебор… Впрочем, так звонят только по субботам, когда идёт всенощная. Серьёзно стал высчитывать, сколько суббот прошло с тех пор, как последний раз был в городе. Улыбнувшись подумал: «Какими странными вопросами занята моя пустая голова! Для чего мне знать, сколько суббот прошло? Не всё ли равно? Не для меня звонят колокола. Не для меня поют свой гимн».

Смолк колокольный перезвон, и от души его точно тяжесть какая-то отвалилась. Подумал: «До тюрьмы звонили колокола… Звонят и теперь… И долго ещё будут звонить, а неведомый Бог всё будет неведомым»…

Домой вернулся, когда уже совсем стемнело… Тётушка встретила его в столовой, предложила поужинать. Съел котлету, выпил стакан молока.

А тётка сидела напротив него, молчала и с печалью в глазах смотрела на племянника. Сказала робко:

– Кланяться тебе велели и Павел Кузьмич, и Сонечка… Просили тебя заходить…

Посмотрел в глаза тётки и не сказал ни слова.

Поднялся к себе наверх, зажёг лампу и сидел на подоконнике. Смотрел на тёмные силуэты деревьев, смотрел на тёмное небо и на звёзды, и всё думал о чём-то и грустил в каком-то странном полузабытье. Словно всё ждал чего-то, словно всё прислушивался к чему-то…

Но деревья и небо, и звёзды молчали. Молча лежали на траве и на цветах светлые полосы, падавшие из освещённых окон дома.

IX

Сонечка Милорадович заинтересовалась Николаем Николаичем, как только услышала о его возвращении. О нём говорили много и как-то особенно говорили.

Говорили не как о новом человеке, который вместе с собою привёз в скучный город новые интересы и новую красочную жизнь, а как о больном, и почему-то все жалели его. И Сонечка жалела его, но была им недовольна, – почему он прячется и от неё? Ведь она интересуется им совсем по особенному. Он для неё – герой! Таинственный герой!

Она знала, – такие люди есть, их много! Она много читала о них в повестях и романах, и было время, когда о «политических» немало говорили и в их городе.

Но и образы художественных произведений, и образы, нарисованные обывательской фантазией в устных рассказах, – всё это были какие-то туманные образы. А теперь близко около неё он сам, загадочный герой.

Слушая рассказы о Николае Николаиче, она молчала и готова была протестовать, если в этих рассказах расточалась ему хула. С Пузиным она даже рассорилась, когда чиновник назвал Верстова сумасшедшим. Спорила и с отцом, когда тот осуждал «гордого» родственника и грозился, что не переступит порога дома Анны Марковны, пока с ней будет жить он, гордый, много думающий о себе человек и непочтительный родственник.

Сонечке очень хотелось повстречаться с ним, пожать руку, поговорить, заглянуть в его печальные глаза. А глаза у него печальные, она сама видела.

Как-то раз она была в гостях у Пузина, бродила по его огороду и умышленно долго собирала цветы у канавы, прорытой вдоль изгороди, отделявшей Пузинские владения от сада Анны Марковны. И вот тут-то она и увидела его впервые. Смотрела через щель забора и, затаив дыхание, изучала всего его, – его, героя чьей-то чужой занимательной повести. Сонечка не могла себе представить, чтобы он не был героем какого-нибудь романа. Наверное, когда он был на свободе, он любил кого-нибудь, и кто-нибудь отвечал ему нежным чувством. Его нельзя не любить, если он интересен даже и теперь, немного сгорбившийся, поседевший, немного вялый и усталый.

Николай Николаич сидел на скамье, привалившись спиною к стволу липы, и в какой-то странно-неподвижной позе казался дремлющим или глубоко задумавшимся. Овал его лица понравился Сонечке: прямой красивый нос, выточенный крутой лоб с залысинами на висках, бородка острая, клинышком и длинная-длинная. Белый цвет лица и тёмно-каштановые волосы, белые тонкие руки с изящными пальцами. А глаза? Обведённые кружками, издали они кажутся большими и выразительными.

 

Сонечка долго всматривалась в одинокую фигуру Николая Николаича, и ей так нравилось, что на его плече, на груди, на коленях лежат блики тёплого яркого солнца. Прорвались лучи солнца сквозь узорную листву берёз и лип и уронили свой тёплый свет на него, одинокого, задумчивого, милого…

«Милого… милого»… – твердила она, пока шла к дому Пузина на окрик отца.

Встретилась Сонечка с Николаем Николаичем не случайно. Она несколько дней подряд заходила к тёте Ане и всё поджидала желанной встречи с ним. Но он не выходил из своей комнаты.

– Тётя Аня, отчего же он не хочет познакомиться со мною? – спрашивала она дрогнувшим голосом.

– Да не только с тобой, Сонечка. Он тебя не знает и ничего против тебя не имеет… Приходи как-нибудь к вечеру: Коленька любит пить чай на террасе. Там и увидишь.

X

И Сонечка не замедлила в первый же ясный и тёплый день прийти к Анне Марковне. Одела светлое платье из лёгкой материи с голубыми пятнышками. Волосы зачесала пышно и приколола к ним розу. И так красиво сочеталась эта роза с её тёмными волосами. А тёмно-синие глаза девушки блестели, улыбались, щурились, всматривались… Как будто она шла навстречу гордому рыцарю, она – принцесса нашего скучного города.

Когда она вышла на террасу, он приподнялся со стула, крепко, как показалось Сонечке, пожал её руку, заглянул ей в глаза, осмотрел даже её причёску и розу. Она пожала его руку и оказала:

– Очень приятно…

Он ничего не сказал, подпёр рукою голову и засмотрелся на гладкую песчаную дорожку сада, по которой бегала юркая трясогузка и как-то смешно потряхивала своим длинным стрельчатым хвостиком.

Его молчание стесняло её. Чайная ложка дрожала в её руке, когда она брала варенье. Наконец она сказала:

– Тётя Аня, у нас Полкан потоптал две клумбы.

– Зачем же спускаете с цепи?

– Папа был на охоте и не успел посадить… на цепь…

Как странно, он заговорил. Соня услышала его тихий бархатный голос.

– Тётя, и у нас что-то блёкнут цветы, – сказал он. – Ландыши совсем облетели.

– Коленька, они уже отцветают…

– А вы любите ландыши? – решилась и спросила его Соня.

– Да, мне нравятся ландыши… Белые они такие, наивно-невинные.

– У нас ещё есть ландыши… Я принесу вам.

Вместо ответа, он радушно, почти ласково посмотрел на неё, и сердце Сонечки затрепетало. И она сказала:

– Может быть, вы зайдёте к нам, Николай Николаич?.. Право, заходите. У нас большой сад, есть вишни, яблоки, много ягод.

– Ведь я никуда не хожу, – ответил он и посмотрел на Сонечку, прямо в её светлые от радости глаза.

– Ну, а к нам зайдите! Папа очень будет рад. Он так скучает, так скучает в этом городе…

– Да, здесь невесело, – точно нечаянно уронил он, взял со стола папиросу и вышел, ошаривая карманы.

Сонечка сообразила, что он ищет спички, и ей так хотелось встать, отыскать спички и подать ему. Но он ушёл.

Она долго сидела с тётей Аней, пила чай с вареньем, говорила о цветах и фруктах. Говорила о портнихе, которая обузила её новое белое платье с голубыми пятнами, и всё ждала, когда он вернётся. Горничная стала убирать посуду. Тётя Аня, по-видимому, утомилась и села в кресло, в углу. В саду как-то странно неожиданно потемнело. Должно быть, солнце ушло за облака. Не бегала по садовой дорожке и смешная трясогузка… А он всё не возвращался.

– Верно, Николай Николаич не придёт? – спросила она и сконфузилась.

– Отдохнуть пошёл… Он скоро утомляется.

Сонечка задумалась, потеребила бахромку скатерти, сказала:

– Как мне жаль его, тётя Аня!..

– Да, измученный он… больной!..

Сонечка ушла грустная и точно разочарованная.

Дня через два она пришла к тёте Ане с букетом цветов. В букете были и ландыши, но уже утратившие свежесть и белизну своих колокольчиков. Это обстоятельство очень печалило Сонечку. Ей хотелось принести серебристых ландышей, а где их взять? Проходит лето, скоро и все цветы поблёкнут.

Тётя Аня встретила Сонечку ласково и сказала:

– Знаешь, Соня, Коленька спрашивал вчера о тебе.

– Что он спрашивал? – как-то особенно быстро и громко спросила она.

– Да спрашивал, где ты училась? Что делаешь? Да вон он, в саду, – иди к нему.

Сонечка увидела Верстова на дорожке сада, у той же скамьи, где она видела его и в первый раз.

Надвинув на лоб широкополую шляпу и подняв воротник пальто, он медленно шёл к террасе. Он показался Сонечке каким-то недоступным, серьёзным, и она не сразу последовала совету тётки. А когда решилась пойти и громко застучала каблуками по скрипучим ступенькам, он поднял лицо, увидел её, снял шляпу и раскланялся. Она смелее двинулась к нему, поздоровалась и передала букет.

– Тут есть и ландыши… только как-то пожелтели они…

Он взял букет, понюхал цветы и сказал:

– Осень приближается, всё пожелтеет…

Они стояли посреди площадки и точно не знали, куда пойти, с чего начать разговор. Николая Николаича это молчание не смущало, а что делать Сонечке? О чём говорить?

Они дошли до ветхой беседки, обвитой каким-то ползучим растением, и опять остановились.

– Говорят, вы нигде не бываете? – наконец решилась она спросить.

– А где же бывать?

Она не знала, что надо сказать, и смутилась. Верстов опустился на скамейку у беседки, а она не знала, что делать.

– Я не могу долго стоять – устаю, – сказал он.

Говорил холодным тоном и как-то лениво.

– Вам бы полечиться.

– Ха-ха! А кто меня будет лечить? Вы, Соня, плохо меня поняли… Что же вы не сядете?

Она повиновалась его голосу и опустилась рядом.

– Вы не поняли меня да и не поймёте. Вчера вот почему-то вспомнил я о вас и захотелось вас увидеть…

Он внимательно рассматривал её лицо с горящими румянцем щеками, рассматривал и её глаза с опущенными ресницами, её волосы, лоб… Она чувствовала на себе его пристальный взгляд, не имея сил посмотреть на него.

– Какой-то хрупкой, слабенькой… но какой-то такой светлой и ясной показались вы мне в первый раз… Вчера я расспрашивал тётю о вас, и она подтвердила мои наблюдения… Несамостоятельный вы человек, учились мало, ничего не знаете… Как вы будете жить? Ведь только одно вам и останется – выйти замуж…

Он заметил смущение на её лице, краску стыда на щеках и, меняя тон, добавил:

– Не сердитесь на меня, Соня. Я и говорю-то только потому, что мне вдруг почему-то стало жаль вас… Хрупкая вы, слабенькая, идёте в жизнь точно с зажмуренными глазами… И, мне думается, жизнь скоро обвеет вас суровым дыханием… И вы поблёкнете, вот как эти ландыши…

Теперь Соня смотрела ему в глаза, и он имел возможность убедиться, что в этих глазах светятся плохо скрытые слёзы. Каким-то теплом вдруг повеяло от него. Она почувствовала это и молчала, и не знала, чем ответить на его теплоту. А он говорил:

– Может быть, и моё чувство к вам нехорошее, неискреннее… Как знать? Я вон испытываю муки Тантала, чувствуя, как ко мне относятся… Вы знаете, здесь меня все жалеют, считают больным, никуда не годным. А это чувство жалости бередит мою душу, раскалённым оловом вливается в эту душу. Повстречался я с вами, и мне стало жаль вас… Может быть, и это – ошибка? Как знать? Но только мне приятно, что я встретил человека, которого и мне можно пожалеть… Понимаете, как это важно для меня – встретить человека, которого и я могу пожалеть? Все жалеют меня, и я чувствую, что эта жалость принижает меня, давит во мне и без того убитую энергию…

Он помолчал, думая о чём-то постороннем, и поднялся:

– Не сердитесь на меня, Соня. Моя жалость к вам не обидит вас. До свиданья… Дайте вашу руку…

Она протянула ему руку, и он пожал её. И медленно пошёл к террасе.

XI

В своей комнате долго сидел у стола и смотрел в сад, в ту сторону, где стояла ветхая беседка. Сквозь листву крайней берёзы на изломе дорожки видел скамейку и светлое платье Сони. Она всё сидела там, где он её оставил, – сидела, опёршись на руку, и что-то пристально рассматривала на дорожке сада. Ему так показалось вначале, а потом он всмотрелся и убедился, что ничего она не рассматривает, а сидит, точно пригвождённая к скамье какими-то новыми думами…

Может быть, он своими рассуждениями пробудил в её душе новые чувства? Для чего это?

«Для чего я заговорил с нею этим сентиментальным тоном? Как герой банального рассказа, которому хочется нравиться. Жаль мне её было, это верно… И хотелось сказать, чтобы она почувствовала, что есть и ещё человек, кого можно жалеть. Не я один достоин жалости»…

Думал так и смотрел сквозь листву на светлое платье Сонечки. Закурил папиросу, прошёлся по комнате раз и другой. Налетели новые думы о другом, и опять думал о Сонечке.

Остановился у окна, посмотрел в ту сторону, где сидела Сонечка, но её уже не было… Она ушла… Рассмеялся деланным нехорошим смехом, как это делают, когда неспокойно на душе, и подумал: «А что, если бы вдруг случилось так, что я её полюбил бы? Вдруг я полюбил бы её? Может быть, это новое привязало бы меня к жизни? Может быть, это новое чувство и было бы моей новой жизнью?»

Задавался такими вопросами и не находил ответа. А потом светлый образ Сонечки затуманился, точно уплыл куда-то, и он думал о другом.

И ходил по комнате с такой же опустошённой душой, как было и тогда, там, в тюрьме… Так же, бывало, ходит и о чём-то думает. А о чём? Мало ли дум, и все они как клочья растерзанной бурею тучи. Гонит их куда-то ветер, гонит в одном направлении. А разве каждый из клочков тучи отдаёт себе отчёт, куда стремится? К одному месту гонит их ветер, а куда? Зачем?

Бродил по саду и опрашивал себя: «Куда? Зачем?» В сумраке души не находилось желанного ответа. Потом вдруг почему-то странно-непонятно встряхнул головой, и захотелось ему заставить себя думать радостно и чувствовать бодро.

Остановился у беседки, где сидела Сонечка, посмотрел на ветхую доску скамьи с облупившейся и полинялой краской и пошёл опять бродить по саду и зашёл в отдалённый его угол, в чащу малинника.

Кто-то недалеко рубил сухое дерево, а, может быть, колол дрова. До слуха явственно доносился звук топора. Долго осматривался и искал, где рубят. Подошёл к забору, заглянул в щель.

XII

У бани, ветхого строения с покосившимся крылечком и узкими тусклыми окнами, сам Пузин колол дрова и, казалось, весьма увлечён был своей работой. Он был в белых панталонах и в жилете поверх цветной рубашки.

Николаю Николаичу вдруг почему-то захотелось окликнуть Пузина, подозвать к себе или подойти к нему. Вспомнил единственную свою встречу с отставным чиновником. Тогда он почему-то обидел его, а теперь ему вдруг стало жаль старика… Опять нашёлся человек, которого можно пожалеть.

Долго припоминал, как зовут соседа тётушки по имели и отчеству. Не припомнил, сколько ни старался, и, близко придвинувшись к забору и вытянувшись на носках, крикнул:

– Господин Пузин! Господин Пузин!..

Старик не сразу расслышал, а потом поднял глаза, долго всматривался и искал того, кто помешал его работе. Наконец бросил топор и направился к забору.

– Господин Пузин! Это я кричу вам! Моё почтение! Бог в помощь!

По раскрасневшемуся лицу Платона Артемьича расплылась довольная улыбка. И он полез через гряды с капустой к тому месту, где сидел взобравшийся на забор Николай Николаич.

– Что же это вы у нас не бываете? – начал Верстов. – Ужели рассердились на меня?

Пузин пожал протянутую руку и ответил не сразу:

– Хе-хе-хе! Да, разумеется, рассердился. Как же это, при первой встрече вдруг напали на меня да и давай! Да и давай!

– Ха-ха-ха! – рассмеялся и Николай Николаич. – Уж вы забудьте! В данную минуту, например, я очень жалею об этом!..

– Ну, а если жалеете, так давайте мириться да и… того… раз, два, три!.. ноги через забор, да и ко мне в гости милости прошу. Я, ведь, один живу, только с кухаркой. О птичках уже ничего не буду говорить, а то вы опять начнёте…

Пузин придерживал Николая Николаича за талию, и они, неловко шагая, перебрались через капустные грядки.

В своём домике, утопавшем в зелени акаций и кустов сирени, Пузин усадил Николая Николаича в гостиной на диване, а сам выбежал куда-то. Николай Николаич был очень доволен: проходя через крыльцо, он увидал на двери медную доску с именем и отчеством Пузина. Ему не хотелось бы обидеть старика неловкой справкой.

Пузин, действительно, любил птиц. Клетки различных величин и фасонов висели и в гостиной, и в кабинете, и в столовой, и даже в прихожей. Птички чирикали, свистали, пели, и их нестройный хор голосов раздражал ухо.

 

Вошёл Пузин в чесучовом пиджаке и с графином ярко-красного кваса в руке. В другой руке он нёс поднос с двумя стаканами.

– Каким я вас кваском угощу! Чудо!

Верстов попробовал квас и с непривычки скорчил гримасу.

– Забористый квас! А оттого, что сам делал!

Он подошёл к Николаю Николаичу, присел на диван и добавил:

– А, может быть, вы не откажетесь и от того, что покрепче?

– То есть?

– Ну, попросту, – не откажитесь от стаканчика винца? Всякое у меня есть. Сам-то я мало пью…

Николай Николаич отказался и, глядя в лицо Пузину, думал: «Какая душа у этого человека, если он умеет так лгать? Ведь, знаю я, тайный алкоголик он… А какая душа у тайного алкоголика? Особенная, болезненная душа».

Он думал и не слышал, о чём бормотал Пузин. А Платон Артемьич говорил теперь о курении и расхваливал табак какой-то южной фабрики. Он предложил Верстову папиросу.

– А и вправду, Николай Николаич, давайте мы с вами вместе выпьем… А?

– Ведь я совсем не пью…

– Ха-ха-ха! И я не пью! Отлично! И выйдет так, что мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем.

– Разве, и в самом деле, попробовать, – сдался Верстов. – Говорят, когда выпьешь – на душе станет лучше.

– Ага, ага! Это помогает!

Пузин быстро сорвался с места и исчез, а Николай Николаич ходил по гостиной, прислушивался к визгливому и крикливому гомону птичек и обдумывал смысл последней фразы хозяина: «Мы с вами как два слепца: идём куда-то, и сами не знаем»…

Пузин просто пошутил, сравнив себя и гостя со слепцами, а Николай Николаич усмотрел в его фразе глубокий смысл. И он, и Пузин – два слепца. Пузин оплакивает своё утраченное семейное счастье и доживает жизнь с опустошённой душой. А он… он оплакивает всё своё прошлое и тоже живёт с опустошённой душой… И оба они как слепые всё же идут куда-то, тянутся за сосудом жизненной влаги как за стаканом приятного вина. И ждут, и верят, что это вино жизни сумеет опьянить их опустошённые души, и, может быть, тоска отойдёт, а по жилам разольётся другая, новая волна крови.

Птички постепенно замолкали. В комнатах потемнело. Вечерняя заря, ещё так недавно золотившая эти комнаты, потухла. В столовой засветили огонь… Всё время там стучали посудой и бутылками, и слышались голоса: мужской, густой и весёлый, и женский – скрипучий, точно простуженный…

XIII

Стол Пузин убрал по-праздничному. Посредине его пыхтел ведёрный самовар, белели тарелки с закусками, искрами света отливали бокалы, стаканы, рюмки. И стояли бутылки с разнообразным вином и точно таили в себе веселье, радость, счастье.

После первой рюмки водки Николай Николаич ощутил горечь во рту, запершило в горле, на глаза выступили слёзы. Закашлялся и долго кашлял.

– Ого! У вас с непривычки-то она не соколом, а колом прошла, – рассмеялся Пузин. – Ну, ничего! Посоветую я вам лучше зубровочки…

Они пили, закусывали и говорили. Говорил, впрочем, больше Пузин. Как водится, он посвятил гостя в тайны своей семейной жизни, хвалил жену, хотя она и «насмеялась» над ним, жалел детей. Был момент, когда при воспоминании о детях на глазах Платона Артемьича блеснули слёзы. Но он быстро овладел собою и переменил разговор.

– Правда, Николай Николаич, вот, выпили вы, и на душе стало легче?

– Как вам оказать, – заплетающимся языком ответил Верстов, – как будто и лучше… Но меня преследует мысль…

– А вы её, этакую-то мысль, которая преследует, сейчас же рюмкой водки по башке! – перебивая гостя, выкрикнул Платон Артемьич. – Рюмкой водки её и по самой маковке!..

И Пузин подлил в рюмку Верстова водки.

Словно загипнотизированный, Николай Николаич выпил водку, но всё же высказал свою мысль:

– У меня не умирает сознание… Пью вот я и думаю – сколько ни пей, всё же всё это только временное… всё это только паллиатив…

– Ну, вы со мной попроще говорите, – перебил Пузин. – Этаких слов я не понимаю. А, вот, известно мне, если этак хорошенечко зашибить хмельного да этак поразнообразнее, так и всякие душевные немощи к чёрту. Я, ведь, долго со своим горем по людям шатался. Бывало, ходишь, канючишь, жалуешься на свою печальную жизнь и всё ждёшь, а кто бы это подошёл к тебе вплотную да этак частицу горя-то твоего и снял бы… А вышло так, что дело это плёвое. Сколько ни ходи, никто тебе не поможет, потому – у каждого на душе своё горе имеется, не то, так другое… Поэтому и людей много несчастных. В сущности, все они несчастны, весь род человеческий. И несчастны люди потому, что уже очень чувствительны. Стало быть, нечего тут бобы разводить да жаловаться… А верное средство, я думаю, только одно: коли живётся неспокойно, то возьми ты с собой в постель бутылочку да и приляг, приляг да и попивай… А выпил одну – раскупорь другую… Прополощешь душу-то, а поутру и ходи гоголем-щёголем… И пусть все видят: «Вот, – мол, – какой счастливый идёт!» Выпьем-ка, Николай Николаич!

Они выпили. Помолчали.

– Посоветую я вам, Николай Николаич, – начал Пузин. – Купите вы бутылочку водочки да с нею в постель и прилягте… Хоро-о-шо действует на душу!

По мере опьянения Николай Николаич чувствовал, как его оставляет то новое настроение, которое влилось в него после свидания с Сонечкой. Какой-то прилив всепрощения людям толкнул его к Сонечке, а потом и к Пузину. Что-то незнакомое, – а, может быть, и прежнее, но только увядшее в душе, – поднялось в нём, а теперь опять куда-то уплывает и уплывает… Пьянея, моментами он забывался, и ему казалось, что и столовая, и стол с винами, и сам Пузин, и вся жизнь куда-то также уплывает… Порою проносился неясный и почему-то скорбный образ Сонечки.

А Пузин, раскрасневшийся и весёлый, продолжал свою проповедь о душевном исцелении.

– Нет ничего лучше, скажу я вам, не чувствовать потребности в людях. Забиться в этакий свой уголок да и пить… одному пить… Один ты страдаешь – один и пей. А у вас, на мезонинчике-то, прекрасно можно устроиться…

Николай Николаич не помнит последующих событий таинственного вечера. Не помнит он и того, когда ушёл от Пузина и как добрался до своей комнаты. Очнулся поздно утром на другой день у себя в постели. Голова болела, во рту ощущалось что-то омерзительное, голова кружилась. Анна Марковна ни одним словом не упомянула о вчерашнем вечере. И, судя по этому молчанию, Николай Николаич догадался, что в его вчерашнем поведении было что-нибудь такое, чего тётушка не хочет касаться.

– Интеллигент! – шептал он себе с упрёком. – Вздумал вином излечить душевную рану. Эх, ма! Все мы, верно, свиньи!

И долго корил себя за свою слабость.

XIV

Внизу, в столовой, часы пробили десять… Каждый вечер бьют часы: 10, 11, 12, час, два, три… Каждый вечер он слышит, как бьют часы… Вечер незаметно переходит в ночь. Наступает полночь. Подходит мистический час, и в представлении рисуются таинственные образы. Как в детстве было, так и теперь… Ужели же он возвращается к детству? К восприятию явлений без критики? Он слишком много критикует и переоценивает и себя, и жизнь…

Задумался. Как быстро идёт время: внизу опять бьют часы. Считает: раз, два, три… одиннадцать… Часто его пугают эти хриплые и тягучие звуки. Пугают не неожиданностью, а именно тем, что их поджидаешь… Сидишь, думаешь о чём-нибудь и поджидаешь.

Часы пробили. Замерли их последние затихающие звуки и точно уплыли куда-то, ушли в прошлое, в вечность… А с другой стороны мира идут новые часы, минуты, секунды… Нарождаются неизбежные, проходят мимо него таинственные и опять уходят в вечность… А он стоит и видит, как проходит мимо него время.

Время уплывает в вечность, а он остаётся один и смотрит, не понимая, и чувствует, не проклиная… Но, вот, придёт час роковой, смертный час, и он уйдёт в вечность и будет забыт, и будет растворён в тленном мире.

Закурил папиросу, бросил тлеющую спичку в сад и видел, какую странную кривую линию описал огонёк и потух. Чёрная, беззвёздная ночь смотрит в окно. Деревья с оголёнными ветками точно затаили в своём молчании какую-то тайну ночи. И слышится шорох, неясный, как будто подкрадывается кто-то к стене и хочет заглянуть в окно и посмотреть, что он делает? Почему он не спит, когда другие спят?

Только теперь почувствовал озноб. Что он делает? Уже октябрь, тётя просила не отворять окон, особенно ночью. Быстро захлопнул окно, набросил на плечи плед, подошёл к печке, прикоснулся: холодное железо точно укололо пальцы. Закутался в плед ещё плотнее, сел у стола и засмотрелся на пламя свечи…

Рейтинг@Mail.ru