Каракозовское дело, конечно, займет в истории нашего движения гораздо более скромное место, чем нечаевское. Его подробная история, быть может, станет известной не раньше, как документы III отделения подвергнутся разработке[21].
Это был заговор дело, тайное не для полиции только, но и для окружающих его более мирных элементов, на которых старались действовать члены общества. Ишутин уговорил их в таком роде: наступит великий час, мы люди, обреченные; этот час называл прекрасной Фелициной. Судя по рассказам о нем, это был тип революционера, умевший разжигать настроение слушателей представлением о чем-то великом и таинственном. Как кружок, это общество существовало с 63 г.; члены его обучали в школе, имели 2 ассоциации и сообща устроенное[22] общежитие[23]. Во всяком случае, к осени 65 года это были уже заговорщики: члены принимались с клятвами, и в их среде успел уже даже образоваться раскол[24], более крайние составляли, так сказать, общество в обществе под названием «Ад»[25]. Целью его было, вернее шла в нем речь, об избиении царской фамилии, при чем крайние стояли за предварительную агитацию, пропаганду. Оно приговорило 17 чел. После выстрела Каракозова полиция напала на след этого заговора.
Система, как вести себя на следствии, в то время не могла даже и начать еще вырабатываться, люди, как видно, по большей части считали нужным на каждый вопрос следователей давать более или менее правдоподобный ответ, лживый, конечно, кроме нескольких предателей, – нашлись и предатели. Начались очные ставки, уличения во лжи, давались новые объяснения: запутались даже такие люди, как сами Худяков, Ишутин; и понемногу все члены без исключения были открыты[26]: нелегальность тогда изобретена не была, дожидаясь ареста, спокойно оставались на своем месте; все были переловлены и посланы в Сибирь.
С тех пор о каракозовцах не было слышно: никто из них не выплыл в позднейшем движении[27], а они только и могли бы подробно рассказать о своем деле[28].
В последнее время появились воспоминания Худякова[29], но там подробно рассказано следствие, поскольку оно касалось… самого Худякова, о московском тайном обществе, из которого вышел Каракозов, его он едва касается. Он говорит, что это были люди энергичные, талантливые, выработанные, но все они скоро были изловлены и отправлены в Сибирь; на свободе были оставлены только люди, оказавшиеся, после подробнейшего рассмотрения самой муравьевской комиссиею[30], вполне невинными, а, следовательно, уже действительно невинные. Опыта, традиции внести в новое движение они не могли, а также не могли составить ядра, вокруг которого группировались бы новые элементы.
«Что делать» Чернышевского продолжало перечитываться молодежью, но самый доступный легко исполнимый из являвшихся прежде вопросов на поставленный в заголовке романа вопрос – заводить ассоциации – уже не удовлетворял[31]. В предыдущий период ассоциации, по большей части швейные, росли, как грибы[32], но большая часть из них вскоре распадалась, а некоторые кончались третейскими судами, ссорами. Заводились они по большей части женщинами, настолько состоятельными, чтобы купить: швейную машинку, нанять квартиру, нанять на первый месяц, пока не будут разъяснены им принципы ассоциации, двух или трех опытных модисток. В члены набирались частью нигилистки, не умевшие шить, на горячо желавшие «делать», частью швеи, желавшие только иметь заработок. В первый месяц сгоряча все шили очень усердно, но более месяца шить по 8 – 10 час. в день ради одной пропаганды примером принципа ассоциации, к тому же без привычки к ручному труду, мало у кого хватало терпения. Шить начинали все меньше и меньше[33]. Мастерицы негодовали и сами начинали небрежно относиться к работе; заказы убывали. Лучшие работницы скоро покидали мастерскую, так как приходившиеся на их долю части дохода оказывались меньше жалованья, которое они получали от хозяина, несмотря на то, что основательницы по большей части отказывались от своей доли. Иногда дело кончалось тем, что мастерицы забирали себе машины и основательниц выгоняли из мастерской. Устраивались третейские суды. «Сами же постоянно твердили, что машина принадлежит труду», – защищалась бойкая мастерица перед таким судом, на котором мне случилось присутствовать. «А уж какой у них был труд, как есть никакого; только, бывало, разговоры разговаривают!» Суд не признал, однако, мастерицу олицетворением «труда» и присудил машинку возвратить[34].
Также плохо шли и переплетные мастерские, хотя там менее сложный и не требующий долгой предварительной подготовки труд был более приспособлен к ассоциации.
В 69 году затишье, наступившее вслед за каракозовщиной, еще продолжалось во всей силе. Из людей 60-х годов иные сошли со сцены, другие куда-то попрятались, и[35] зеленой молодежи, подъезжавшей из провинции после погрома, не было к ним доступа. Она оставалась совершенно одна; ей предстояло отыскивать дорогу собственными силами. Каракозовщина не оставила ядра, около которого она могла бы группироваться[36]. Я говорю, конечно, о среднем уровне молодежи, затронутой разыгравшимся зимою 68–69 годов в Петербурге прологом нечаевского дела. Такая изолированность молодежи, отсутствие пропаганды в ее среде, отсутствие соприкосновения с людьми сложившегося миросозерцания, могущими помочь[37] в разрешении вопроса: «что делать?», – приводило ищущую дела молодежь в тоскливое, тревожное состояние.
Те надежды, с которыми ехала она в Петербург, оказывались обманутыми. Начало 60-х годов облекло столицы, а в особенности Петербург, в самый яркий ореол. Издали, из провинции, он представлялся лабораторией идей, центром жизни, движенья, деятельности. В провинции между семинаристами и гимназистами седьмого класса, между студентами провинциальных университетов образовывались маленькие группы юнцов, решившихся посвятить себя «делу», как тогда многие выражались вкратце, или даже просто – «революции». А за выяснением, что это за «дело», что за «революция», начинали рваться в Петербург: там все узнаем, там-то выяснится. Дорвавшись, наконец[38], предолевши иногда для этого, при крайней бедности большинства[39], величайшие затруднения, они являлись в Питер иногда целой группой, человек в 5–6, и начинали всюду толкаться, знакомиться, расспрашивать, но, натыкаясь везде, куда они могли проникнуть, на ту же шаткость и неопределенность понятий, на те же нерешенные вопросы, на «ерунду», от которой бежали из провинции, они скоро впадали в уныние, тревожное состояние. Но, после яркого, насильственно задавленного движения начала 60-х гг., чувствовалась просто потребность в каком-нибудь проявлении движения, так что, например, фразы: «Хоть бы студенческое движение что ли было!» можно было слышать еще летом, Прежде чем студенты съехались.
Не знаю, кому первому пришла идея затеять студенческие волнения, вероятно, многим сразу[40] в таких-то кружках, о которых я только что говорила, в особенности являвшихся в Петербург на второй год и уже успевших разочароваться в нем, идея студенческих волнений должна была встретить живейшее сочувствие. Конечно, это не «дело», не работа для «блага народа», не «революция», но хоть, «что-нибудь», какая-нибудь «жизнь». Уже в начале[41] осени 1868 года[42] во многих студенческих кружках можно было слышать, что[43] к рождеству непременно будут студенческие волнения, что будут требовать касс и сходок. Кассам то, собственно, несмотря на крайнюю бедность, придавалось лишь второстепенное значение: добьемся их – хорошо, но если не добьемся – тоже хорошо; сходки привлекательны сами по себе.
Они, действительно, сами по себе, независимо от цели, должны были удовлетворить реальную действительную потребность в движении, в общественной жизни. Некоторые инициатору движения на сходки возлагали и другие, более определенные, надежды: на них ознакомятся между собою лучшие люди из молодежи, образуется и сплотится кружок из наиболее определившихся людей, выдвинутся и выработаются способные деятели[44].
Всю осень шла агитация, и в декабре, действительно, начались сходки[45]. Собирались эти сходки на частных квартирах, всегда на разных. Иной раз[46], какая-нибудь зажиточная семья предоставляла по знакомству в распоряжение[47] инициатора сходки свою залу, в которую и набивалось битком 2–3 сотни студентов. Иногда собирались и на студенческих квартирах, и тогда сходка разбивалась на две-три группы по числу комнат, так как в одной всем уместиться было невозможно. Всем приходилось, конечно, стоять, и теснота бывала обыкновенно страшная. На Рождестве сходки особенно участились[48]. Собирались студенты из университета и из[49] технологического института, но самый большой процент составляли медики[50]. На сходки ходило также человек 10–15 женщин; женских курсов в то время не было, приходили просто женщины, сочувствовавшие движению студентов[51].
На самых больших и удачных сходках ораторы обыкновенно влезали поочередно на стул и оттуда произносили свои речи, вертевшиеся на первых порах на необходимости для студентов иметь кассы и право сходок. Никакое бюро при этом не выбиралось, а раздачей голосов заведывала группа инициаторов, достававшая также квартиры, оповещавшая о месте сходок и т. п.
В числе этих инициаторов[52] был и Нечаев. Во всеуслышание он говорил редко; на стуле почти не появлился[53][54] воля его чувствовалась всеми. Он заботился о достаточном количестве ораторов, в которых, в начале особенно, чувствовался недостаток. С личностями, чем-нибудь выдвинувшимися, отличившимися, тотчас же знакомился, уводил к себе в Сергиевское училище, где он занимал место учителя, и сговаривался, о чем говорить в следующий раз[55].
Никакой тайны из этих сходок не делали, наоборот, на них старались затащить всех и каждого. На рождество несколько усердных пареньков взяли даже на себя обязанность, переписавши в конторах заведений адреса студентов I и II курса (остальные считались безнадежными, так как из них посетителей сходок не насчитывалось и десятка), Обегать все квартиры и звать всех на сходки. Тем, кого не заставали дома, оставляли записочки с адресом ближайшей сходки и с несколькими упреками, зачем, мол, не ходит.
Сведения о сходках начали появляться даже) в газетах, а в одном фельетоне им было; посвящено одно довольно безграмотное юмористическое – стихотворение, кончавшееся такою любезностью:
«Ах надо, как надо
Для этого стада,
Для стара и млада,
Лозы вертограда».
Полиции сходки тоже были не безызвестны, и на одной, например, многие из входивших слышали:, как два полицейских у ворот пересчитывали посетителей: 91-й, 92-й и т. д. Но пока никого не тревожили.
В начале, когда речь шла о необходимости касс и сходок, никаких возражений не являлось, но как только заговорили о средствах для приобретения этих благ, начались разногласия. Группа инициаторов и часть студентов, склонявшаяся к ее мнению[56], высказалась за подачу прошения за подписями возможно большего числа студентов министру народного просвещения (иные высказывались за наследника, некоторые предлагали удовольствоваться на первый раз университетским начальством); если же прощение не будет принято или ответ на него последует неудовлетворительный, необходимо будет устроить демонстрацию, для которой тоже предлагались различные проекты – (от сходок и криков в аудиториях) до шествия толпой ко дворцу.
Противники этих проектов, главным оратором которых явился студент университета Езерский, возражали, что; коллективного прошения, конечно, не примут, за демонстрации же исключат и вышлют, что к тому же, если бы даже подписались под прошением все бывающие на сходках, все же их было, бы крошечное меньшинство, так как[57] студентов в Петербурге несколько тысяч, а на сходки ходят лишь сотни; рассчитывать же на подписи таких студентов, которые боятся прийти, было бы глупо; словом, что таким путем касс и сходок не добьешься.
Сторонники демонстраций, – нечаевцы или «радикалы», как их начали называть в то время не совсем удачное название, только что введенное, приобревшее впоследствии право гражданства для обозначения членов революционных кружков), – возражали не столько опровержениями, сколько упреками в трусости, в неискренности, спрашивали: какой же путь могут они предложить с своей стороны для приобретения касс и сходок? Противники отвечали, уклончиво. На общих сходках и те, и другие, видимо, не договаривали до конца. Ha частных же собраниях, в кругу единомышленников, езеровцы говорили, что кассу можно устроить и без дозволения начальства; если не поднимать о ней большого шума, то на нее, наверное, посмотрят сквозь пальцы; сходки же можно заменить литературными, музыкальными и т. п. собраниями. И большинство, видимо, склонялось на сторону Егерского.
Нечаевцы же в своих интимных собраниях говорили, что, конечно, демонстрациями касс и сходок не добьешься, да их и не нужно, они только[58] развратили бы молодежь, облегчив, ее положение, но что демонстрации нужны для возбуждения духа протеста среди молодежи.
С самым близкими, доверенными людьми Нечаев шел еще дальше и рисовал приблизительно такой план: за демонстрациями, конечно, последуют высылки на родину. Они отзовутся в других университетах, и оттуда тоже по высылают лучших студентов. Таким образом, к весне по провинциям рассыплется целая масса людей недовольных, возбужденных и, следовательно, настроенных очень революционно. Их настроение, конечно, сообщится местной молодежи и главным образом семинаристам, а эти последние по своему положению почти ре разнятся от крестьян, и, разъехавшись на вакации по своим родным селам, сольются, сблизятся с протестующими элементами крестьянства и создадут революционную силу, которая объединит народное восстание, момент которого приближается. (Это приближение момента и говорившими и слушавшими принималось за аксиому, не требующую доказательств. Сомнение было бы принято за неуважение к народу: «Ведь он недоволен, обманут, так неужели вы думаете, что так вот он и станет сидеть, сложа руки?»).
Между тем, сходки принимали все более и более бурный характер, и многие из езеровцев уже перестали ходить на них. Становилось очевидным, что в прежнем виде движение продолжаться не может и должно или разрешиться чем-нибудь, или принять иной характер. Собралась еще сходка. В самом начале Нечаев взял слово и заявил, что уже довольно фраз, что все переговорили, и тем, кто стоит за протест, кто не трусит за свою шкуру, пора отделиться от остальных; пусть, поэтому, они напишут свои фамилии на листе бумаги, который оказался уже приготовленным на столе.
Группа инициаторов подписалась первая, а за ними бросились подписывать и другие. На листе стоял уже длинный ряд фамилий, когда послышались протесты, что это глупо, бессмысленно, что лист может попасться в руки полиции. Подписи прекратились; послышались даже требования уничтожить лист, но он уже был в кармане Нечаева[59].
На следующий день среди знакомых Нечаева разнесся слух, что после сходки его и еще двух студентов призывали к начальнику секретного отделения при полиции, Колышкину, который заявил им, что, если сходки будут продолжаться, они трое убудут арестованы и посажены в крепость[60]. При этом прибавлялось, что Нечаев настаивает, чтобы сходки продолжались, что уступить перед такими угрозами было бы постыдно. Сходку действительно созвали, но после истории с подписями никто из езеровцев на нее не явился; оставшихся же верными насчитывалось не более 40–50 чел.
При таком меньшинстве нечего было и думать, конечно, о демонстрациях, и бедные радикалы добранили вволю езеровцев: «Консерваторы, мол, подлые, трусы этакие» – не знали, о чем и говорить. Первого слова ждали от инициаторов, конечно, и главным образом от Нечаева, но он не являлся, а вместо него прибежал его сожитель Аметистов, – адъютант, как шутя называли его некоторые[61] а – и объявил, что Нечаев арестован: он рано утром, когда Аметистов еще спал, ушел из дому и с тех пор не возвращался, а перед вечером одна из его знакомых[62] получила по городской почте странное письмо[63], в котором говорилось: «Идя сегодня по Васильевскому острову, я встретил карету, в которых возят арестантов, из ее окна высунулась рука и выбросила записочку, при чём я: услышал слова: Если вы студент, доставьте по адресу. Я – студент и считаю долгом исполнить просьбу. Уничтожьте мою записку». Подписи не было. В записку была вложена другая на сером клочке бумаги; карандашом было написано рукою Нечаева: «Меня везут в крепость, какую – не знаю. Сообщите об этом товарищам. Надеюсь увидаться с ними, пусть продолжают наше дело».
Арест произвел сильное впечатление. О Нечаеве взялось хлопотать его училищное начальство: он был на хорошем счету – очень строг с учениками и прекрасно вел дело. Но на вопросы училищного начальства получился ответ, что Нечаев не арестован, что даже распоряжения об его аресте никакого не было. За месяц перед этим Нечаев выписал из Иванова свою сестру, девушку лет 17. Простая, почти безграмотная, она просто обожала брата, гордилась им безмерно, и весть об его аресте приводила ее положительно в отчаяние. Она побывала у всевозможного начальства: в III Отделении, у коменданта крепости, у Колышкина и на своем владимирском наречии просила «дозволить, бога ради, повидаться с братом». Ей всюду отвечали, что в числе арестованных его нету. Это возбуждало ужасное негодование: «Что за варварство – арестовать человека и не только не давать свидания, а даже отрицать, что его арестовали!». Такая таинственность производила сенсацию.
Об аресте Нечаева заговорили повсюду,[64], пикантность его секретного похищения правительством скоро сделала из него какую-то легендарную личность. Усомниться в аресте никому и в голову не приходило, хотя близко знавшие его люди припоминали, что в последнее время он очень усердно занимался французским языком, несмотря на то, что, казалось бы, в такое горячее время ему было совсем не до пополнения своего образования; он продал также за неделю все свои книги[65]. Но ведь он просто, во-первых, не приобрел бы популярности, да и студенческое движение, по всему вероятию, прекратилось, бы, а теперь была надежда что оно будет продолжаться; быть может, студенты за арест обидятся, и дело дойдет до протеста. Обидеться-то обиделись, но не совсем сильно: поговорили о том, чтобы просить университетское начальство, но оказалось, что Нечаев был записан только вольнослушателем, да и то на лекциях не бывал, так что протест против его ареста не состоялся[66].
Нечаев тем временем побывал проездом в Москве и, кое с кем познакомившись, проехал на юг, а оттуда морем за границу[67].
Между тем, сходки нечаевцев продолжались, но под влиянием таинственного ареста приняли другой характер.
На них уже не тащили всех и каждого, а если приводили новых лиц, то только коротких знакомых, о которых предупреждали заранее. Ни о кассах и сходках, ни о демонстрациях речей уже[68] не говорилось. Для общих речей с влезанием на стул; и вообще уж не говорили, а рассуждали, разбившись на группы, и только, если в какой-нибудь из групп разговор сильно оживлялся, остальные примолкали и окружали ее. Говорили обо всяких более или менее запрещенных вещах, о предстоящих бунтах. Те, кому случилось быть очевидцем или слышать рассказы о бунтах в своей местности, рассказывали подробности, расспрашивали о каракозовщине, – мало кто знал об ней что-нибудь определенное, – пытались говорить и о социализме, и наивные же то были речи![69] Один рыжий юноша, напр., с жаром ораторствует перед группой человек из 10:
– Тогда все будут свободны, – ни над кем никакой не будет власти. Всякий будет брать, сколько ему нужно, и трудиться бескорыстно.
– А, если кто не захочет, как с ним быть? – задаст вопрос один юный скептик.
На нервном лице оратора выражается искреннейшее огорчение. Он задумывается на минуту.
– Мы упросим его, – говорит он, наконец, – мы ему скажем: друг мой, трудись, это так необходимо, мы будем умолять его, и он начнет трудиться.
– Ну, если Ижицкий[70] к кому пристанет, так уж он и самого ленивого упросит, – шутят товарищи.
Собирались теперь эти сходки аккуратно раз в неделю на одной и той же большой студенческой квартире на Петербургской стороне. Некоторые сходки начинались чтением какого-нибудь литературного произведения: читали сказки для детей Щедрина, новые стихи Некрасова, Тройку. Стихотворение: «Какое адское коварство, – ироническое обращение автора к бледному господину лет 19, – ты замышлял осуществить? Разрушить думал государство или инспектора побить?» – мы, помню, приняли на свой счет. И, действительно, все как раз подходило, начиная с возраста. Хотя было между нами несколько «стариков», – лет 22–23, но зато было много и 17-летних. Перед этим мы только что, месяца 1½, протолковали о своего рода побиении инспектора, т. е. о студенческой демонстрации, а теперь начали понемногу переходить к разговорам о «разрушении» государства[71].
На одном из собраний было предложено устроить мастерскую, в которой студенты могли бы обучаться; ремеслу. Необходимость этого мотивировалась, между прочим, тем, что перспектива диплома и карьеры развращает студентов. На первом и втором курсах жаждут движенья, с радостью бегут на каждую сходку, интересуются общественными делами, а как почувствуют близость диплома, так их уж ни на какую сходку и не затащишь. Потолковавши, решили устроить на первый раз кузницу и сейчас же сделали сбор с присутствовавших; кто внес рубль, кто и больше, и все обязались продолжать эти взносы ежемесячно. Всем очень нравилось иметь свое предприятие. Из неопределенного брожения начинало вырабатываться нечто вроде кружка. Запрещенных тем никаких у нас не было, но было несколько рукописей: «Письма без адреса»[72], «Письмо Белинского к Гоголю»[73].
Устроить кузницу было предложено технологу Чубарову, 10 лет спустя повешенному в Одессе. Он в это время собирался в Америку и уже взял паспорт, но ради кузницы согласился отложить[74] свой отъезд. На следующем же собрании было доложено, что кузница устроена и несколько студентов уже постукивают в ней молотками. Так дело шло месяца три.
Между тем в средине марта[75] от Целаева начали получать письма из-за границы. В первом из них рассказывалось, что «благодаря счастливой случайности» ему «удалось бежать из промерзлых стен Петропавловки»[76] что он пробрался в Одессу, там снова был арестован, опять бежал и перешел, наконец, границу.
Письма стали приходить одно за другим. «Как только устрою здесь связи – тотчас же вернусь, что бы меня ни ожидало, – писал он. – Вы должны знать, что пока я, жив, не отступлюсь от того, за что взялся… Что же вы-то там теперь руки опустили! Дело горячее… Здесь варится такой суп, что всей Европе не расхлебать. Торопитесь же, други, не откладывайте до завтра, что можно сделать сию минуту»[77].
К одному из писем была приложена прокламация Интернационала на французском языке[78] с надписью сверху по-русски: «Привет новым товарищам» или что-то в этом роде за подписью Бакунина. С каждым письмом упреки и жалобы на затишье[79] в Петербурге становятся все настойчивее. Но, несмотря на его призывы, никто не находил возможным возвратиться к вопросу о демонстрации, которой он, очевидно, требовал.
Но как будто сама судьба позаботилась исполнить его желание: в апреле, вдруг, совершенно неожиданно и без всякой прямой связи с рождественскими сходками, разразились беспорядки[80]. Началось в университете по какому-то совершенно частному вопросу насчет экзаменов, и одним из инициаторов явился Езерский. Университет закрыли, и тотчас же. начались сходки в академии и технологическом. Нечаевцы[81] подняли на них вопрос о студенческих правах и касса. Ткачев с Дементьевой напечатали воззвание от студентов к обществу, в котором говорилось, что они, студенты, не желают дольше сносить унизительного полицейского гнета и просят защиты у общества. Воззвание было перепечатано некоторыми газетами. А от градоначальника появилось на него возражение, что, мол, ни под каким особым полицейским надзором студенты не находятся, а под таким же, как и все жители Петербурга[82]. Академию тоже закрыли. Человек сто из всех трех учебных заведений было арестовано и рассажено по частям, а затем 68 выслано на родину[83].
В числе высланных оказались все посетители сходок на Петербургской стороне вместе с кузнецами. Это произошло на Страстной неделе, а на Фоминой полиция перехватила письмо Нечаева к Томиловой, его знакомой, либеральной вдове полковника, у которой жила его сестра. Томилову, сестру Нечаева, его сожителя Аметистова и еще нескольких личных знакомых Нечаева арестовали, прихватили кстати и братьев и сестер, даже и не видавших Нечаева[84]. У Томиловой застали одну приехавшую из Москвы девушку Антонову; арестовали ее, а также ее жениха Волховского и ученицу, 14-летнюю девочку Успенскую[85] и, насбиравши таким образом человек 15–20, посадили их почему-то в Литовский замок (никогда потом подследственных в него не сажали), т. е. на буквальный голод, и оставили там на целый год. Эту Надю Успенскую без смеха никто из Литовского начальства видеть не мог: «ах вы, государственная преступница! наш агитатор!». И, действительно, толстая девочка, на вид даже не 14, а 12 лет, школьничала… под кровать прячется, котенка наряжает. Исхудали все страшно, а Аметистов даже умер там[86]. В Петербурге, с этими апрельскими арестами, связанными с нечаевским делом движение прекратилось.
Действие переходит в Москву.
В конце августа. Нечаев возвратился из-за границы и явился к приказчику книжного магазина Черкезова, П. Г. Успенскому[87], с которым познакомился под вымышленной фамилией еще зимой проездом из Петербурга за границу. В то время около Успенского и Волховского[88] существовал целый кружок, вроде сильно распространившихся позднее кружков самообразования. Несколько членов кружка, знавших иностранные языки, распределили между собою главнейшие страны Запада и взялись за их всестороннее изучение. Не знавшие языков изучали Россию. Книжный магазин, бывший к услугам кружка, представлял все удобства для дела. Результаты своих трудов члены излагали потом на собраниях, на которые приглашались и посторонние. Апрельский погром расстроил этот кружок, выхвативши из него несколько членов[89]. Успенский остался цел, но книжный магазин был с тех пор под надзором полиции, и туда то-и-дело являлись шпионы под самыми наглыми предлогами. Опасаясь поэтому поселить своего гостя в магазине, Успенский свел его в Петровскую земледельческую академию к своему знакомому студенту Долгову, что как нельзя лучше послужило тем планам, с которыми Нечаев явился в Россию.
Петровская академия была в то время в исключительном положении, и студентам жилось там неизмеримо лучше, чем в остальных учебных заведениях. Право сходок, которого добивались петербуржцы, здесь не имело смысла: половина студентов жила на казенных квартирах в одном здании, остальные размещались в слободке, в нескольких шагах друг от друга; к их услугам был великолепный парк при академии, и сходки, если бы таковые понадобились, могли продолжаться там хоть круглые сутки. У них была общая кухмистерская, общая библиотека, которыми заведывали выборные от студентов, была и касса, считавшаяся, правда, тайной, но спокойно существовавшая, целые годы, насчитывая до 150 членов.