В конце января или. в начале февраля 1882 г. в Женеву ко мне с Дейчем приехал Владимир Дегаев с поручением к Кравчинскому[212]. Кравчинский был в Италии. По тогдашним итальянским условиям, его, как убийцу[213], могли выдать его адреса, поэтому, не знал никто, кроме 2–3 его ближайших друзей. Приезжему юноше мы с Дейчем не только не дали адреса, но даже не сказали, что Кравчинский в Италии. Он тотчас же примирился с невозможностью видеть Кравчинского и не задавал никаких вопросов.
Симпатичный и совсем не застенчивый, он быстро познакомился со многими эмигрантами, но прилепился к Дейчу и то с ним, а иногда и один почти каждый день заходил ко мне.
На вид ему никто бы не дал больше 16 лет[214]. Росту он был среднего, на детски чистом лице не было и тени растительности; в глазах и в манере, держать себя было еще что-то детское. Дейч прозвал его «Бебе», он не протестовал и даже записки подписывал «Ваш Бебе». Если его спрашивали, сколько ему лет, – а этот вопрос всем приходил в голову, – он на разные манеры отшучивался от ответа, пока не явился раз со свертками в руках и объявил, что теперь скажет, сколько ему лет: сегодня ему минуло 18, а раньше совестно было сознаться: 17 совсем неприличный возраст, а 18 –все таки ничего.
Обедал Володя в знаменитом среди эмигрантов кафе Греосо, где в кредит – по большей части – столовалась большая часть тогдашней эмиграции. Там же обедала Анна Михайловна Эпштейн, знавшая в Петербурге семью Володи, о которой отзывалась с большой нежностью, как о людях, относившихся к революционерам с каким то благоговением, с радостью готовых на всякую услугу. Вообще заботливая «Анка», как мы, близкие, звали Эпштейн, с заботой смотрела и на Володю. Она нашла, во-первых, что он тратит сравнительно много денег, накупает лакомства и всех угощает, а затем она и другие заметили, что вслед за Володей около Грессо появились подозрительные субъекты и видимо за ним следят. У Анки явилась такая гипотеза. Родные Володи, люди очень небогатые, не могли послать его за границу, да еще с лишними деньгами; вероятно, послала; его организация с каким-нибудь поручением, требующим затрат – купить что-нибудь или, может быть, зовут Сергея[215] в Россию, и деньги, ему послали, а Володя, не найдя его, деньги транжирит и еще ухитрился каких-то шпионов себе прицепить. Она негодовала не на Володю, а на предполагаемых старших, которые послали с серьезным поручением такого «недолизанного медвежонка». Но она видала Володю только у Грессо, в большой пестрой кампании. У меня же сложилась о нем другое впечатление, не мирящееся с ее гипотезами.
Несмотря на всю свою чрезмерную юность, когда он говорил о чем-нибудь, касающемся «Народной Воли», чувствовалось, что это не птенец, посматривающий на дело из туманной дали, а настоящий радикал, уже имеющий совершенно конкретное представление о положении народовольчества, относящийся к делу очень серьезно и отдавшийся ему целиком.
Я передала Володе Анкины наблюдения, но умолчала разумеется, о гипотезах. Насчет трат Володя тотчас же согласился, даже не давши договорить:
– Совершенно верно, – я уж и то хотел вас просить спрятать мои деньги и выдавать мне только на самое необходимое. Я очень люблю сладкое, особенно пастилу, а когда куплю, конечно, я угощаю.
Скоро после этого пришел ко мне Дейч, и сразу объявил:
– Знаешь, наш Бебе, – агент Судейкина, – второй Клеточников!
– Что за ерунда!
– Вот увидишь, он сейчас придет и сам расскажет[216]. Я сказала, что ему и самому; не поверю. Но пришел Володя, начал рассказывать и пришлось поверить.
Не совсем так, как рассказано у Корбы[217], сообщил Володя об обстоятельствах своего притворного союза с Судейкиным. Я отчетливо помню его рассказы: своей странностью, своей жестокой нелепостью эта история произвела на меня сильное впечатление. Да и не раз говорил об этом Володя…
При освобождении от какого то пустячного ареста[218], Судейкин предложил ему поддерживать с ним сношения: о предательстве не может быть и речи, – об отдельных лицах он его и спрашивать не желает: ему необходимо знать о взглядах революционеров на положение дел, об их ожиданиях, об изменениях настроения. Володя отказался от этих собеседований, не ему, таким образом, пришлю в голову превратиться в Клеточникова. Смеясь над предложением Судейкина, он рассказал о нем в семье. Только старшим, народовольцам[219], мнение которых было для, него законом, пришло в голову использовать, таким образом, предложение Судейкина.
Володя с полной готовностью взялся за эту миссию и заявил Судейкину, что, подумавши, соглашается на его предложение. При первом свидании речь опять шла преимущественно о том, что ни прямо, ни косвенно, сношения с ним Володи не доведут к аресту кого бы то ни было. Судейкин с большим чувством давал в этом свое честное слово. При одном из первых же свиданий он предложил денег, Володя отказался. «Без денег я себя лучше с ним чувствовал», – пояснил он. Но старшие нашли, что отказ от денег внушит недоверие Судейкину, и велели взять: Володя опять отправился заявлять, что по зрелом размышлении изменил свое мнение.
Не помню, какое содержание назначил ему Судейкин – цифра, во всяком случае, не поражала своими размерами ни в ту, ни в другую сторону.
– А как вы объясните своим родным появление у вас лишних денег? – поинтересовался Судейкин.
Володя сказал, что еще не придумал объяснения. А Судейкин уже придумай:
– Скажите, что нашли переводную работу: я вам дам одну книгу, – будете переводить понемногу.
И, действительно, дал, – Володя назвал ее, – книга совершенно нейтральная, приличная, которую всякий взял бы переводить, нуждаясь в заработке.
Затем пошли свиданья довольно частые. Слушая рассказы о них Володи я не замечала, чтобы они были для него тяжелы. Судейкин, по-видимому, заботился о том, чтобы этого не было. Впоследствии он завел себе целую коллекцию таких притворных и непритворных агентов из среды революционеров, но возня с Володей была, по-видимому, его первой, во всяком случае одной из самых первых попыток в задуманном направлении. И он занимался ею осторожно, старательно, с любовью к делу, так сказать. Что до тех пор никакой пользы из его разговоров с Судейкиным не получилось, это Володя, конечно знал и не умел (быть может, не хотел, но едва ли) привести ни одного соображения относительно возможной пользы в будущем; но его революционная совесть была спокойна: дело старших принимать решения, – он и говорил то с Судейкиным не иначе, как под диктовку старших. Из-за этого он и нам с Дейчем открыл свою тайну, – с этого и начал.
Настоящих, действовавших народовольцев, – агентов «Исполнительного Комитета» – в начале 1882 года за границей не было. Лишь в марте или, в апреле, кажется, приехала Марья Николаевна Ошанина. Отправляя Володю, старшие (мне помнится, он назвал Грачевского) направили его к Кравчинскому, ему должен он был открыться и с ним намеревался советоваться. Но Кравчинского он не нашел и не искал после первого же нашего, ему отказа в адресе.
Между тем пришло письмо от Судейкина с вопросами о заграничных впечатлениях[220]. С кем посоветоваться? Мы были для него чужими старшими, но в это время мы находились в самых дружеских отношениях с «Народной Волей» я даже в обязательных – по «Красному Кресту»[221], и он решил открыться нам[222].
Но, видно, тяжело было юному созданию носить свою тайну без единого человека, с которым можно было бы поговорить о ней. После признания, его точно прорвало: несколько дней он ни о чем говорить не мог, кроме своих сношений с Судейкиным.
Судейкин, кажется, кокетничал с Володей, старался очаровать его. На свиданиях он сам говорил едва ли не больше, чем заставлял говорить Володю. Я слыхала рассказы о Судейкине не от одного Володи, и мне, поэтому, трудно отделить, что я слышал: от него и что – от других. Уверена лишь в тех разговорах, где помню Володины ответы на слова Судейкина или его соображения по их поводу. Живо помню, например, такой рассказ.
Судейкин внушал Володе, что он мог бы заставить забыть свою крайнюю, молодость и подняться на высшую ступень в революционной организации, если бы высказывал свой революционный энтузиазм, говорил о своей жажде страдать за дело, пожертвовать за него жизнью.
– Я ответил ему, – говорил Володя, – что этим я достиг бы как раз обратного: меня бы только осмеяли. Свой энтузиазм революционеры проявляют на деле, но никогда о нем не говорят, они ненавидят всякое фразерство.
Судейкин выразил до этому поводу свой восторг перед революционерами. Он, вообще, не скупился пред Володей на этот восторг и пред революционерами, и пред деятельностью, – не пред целью ее и не пред результатами, конечно, а пред самым процессом деятельности. «Какая это чудная, интересная жизнь с вечными конспирациями, приключениями, опасностями!». Если ему нравится его собственная деятельность, то только тем, что в ней тоже много и приключений, и опасностей.
Если Судейкин хотел понравиться Володе, то до некоторой степени он этого достиг: Володя считал его очень умным, смелым, изобретательным.
– Сколько бы он мог сделать, если бы был революционером! – помечтал раз Володя.
Мне приходило в голову, не в эту ли западню думал Судейкин загнать Володю? Зачем возился он с ним несколько месяцев? С первых же свиданий ему должно было стать ясным, что ни деньгами, ни угрозами из Володи предателя не сделаешь[223], да Судейкин и не пытался его запугивать. И пробалтываться Володя мог меньше, чем иной взрослый. Именно сознание своей чрезмерной юности мешало ему пускаться в плавание за своей ответственностью.
Конечно, и Дейч, и я с первого же дня начали убеждать Володю отказаться от своей нелепой, опасной Миссии. Мы ему советовали остаться на время за границей, а лотом вернуться в Россию нелегально. Володя не пускался в споры и противопоставлял всем убеждениям только одно:
– Не могу я этого, – нельзя…[224]
Раз помню, в сумерках, Володя опять разговорился о Судейкине.
– Вот вы говорите, что он умен, – сказала я. – Предположим, что вы также умный, но он, по меньшей мере, вдвое старше вас, в десять раз больше людей видал и лет 10 только о том и думает, как революционеров уловлять, – ну как же можно допустить, чтобы при этих условиях вы из него пользу извлекли, а не он из вас? Что мы с вами не можем придумать, каким образом он ее извлечет, это ничего не значит. Мы не можем! а он уж, очевидно, придумал: ведь он же изобретателен[225].
Я зажгла свечу и тут только взглянула на Володю: его лицо выражало страдание, вздрагивающие губы что-то шептали.
– Что? – переспросила я.
– Если так, если он… я убью его, – шептал Володя. После этого у меня духа не хватало продолжать мучить его такими речами, да и действительно, решить сам, не спросясь своих старших, он не мог.
Весной Володя уехал в Париж, – там в это время уже была Мария Николаевна Ошанина[226]. Оттуда он скоро известил нас, что уезжает в Россию.
Летом приехал Тихомиров. Я спросила его о дальнейшей судьбе Володи и помню его ответ с буквальной точностью – очень удивил он меня.
– Приехав из-за границы, – рассказал Тихомиров, – Володя по прежнему явился к Судейкину[227]. Тот встретил его словами: «Полноте, Владимир Петрович, довольно мы с вами друг друга морочить старались! Ни вы мне никогда не верили, ни я вам, – так лучше перестанем», – и отпустил Володю без всяких последствий. Сергей Кравчинский, когда я рассказала ему об этом, даже похвалил Судейкина.
– Это зверь, конечно, тигр, – сказал он, – но не гиена, не волк, который и тогда режет добычу, когда она ему не нужна[228].
Давно уже длится полемика о происхождении издававшегося 30 лет тому назад журнала «Вольное Слово», и, в связи с занимающим их вопросом, авторам нередко приходилось говорить мимоходом о политической эмиграции того времени. В ноябрьской книжке «Русской Мысли» за прошлый год, г. Кистяковский посвятил даже отношению эмиграции к «Вольному Слову» целое якобы исследование, обставив его обширными цитатами из тогдашней литературы[230] Но тут-то именно у г. Кистяковского и получилась такая фантастическая картина, что у меня-эмигрантки, прожившей в Женеве все время, пока выходило «Вольное Слово», – явилась потребность заступиться за истину. Не успев немедленно же удовлетворить ее, я попытаюсь сделать это теперь.
Г. Кистяковский, с документами в руках, изображает ожесточенную травлю, поднятую революционной эмиграцией против «Вольного Слова» чуть не с момента его появления, и видит причину этого ожесточения в конституционном направлении нового журнала и его выступлениях против террора.
Изложение г. Кистяковского имеет так много признаков внешней убедительности для каждого незнакомого с эмиграцией начала 80 годов, что даже г-жа Прибылева, прекрасно знающая революционную среду того времени, но не бывавшая за границей, не усомнилась в подлинности «травли» и кг смогла примириться лишь с объяснением ее причин, даваемых г. Кистяковским[231].
Г-жа Прибылева справедливо возражает ему, что несогласием во мнениях нельзя объяснить такой единодушной вражды, тем более, что, по словам самого же г. Кистяковского, травля началась раньше, чем «Вольное Слово» успело проявить себя на почве борьбы с террором, или защиты конституции. Должна была существовать другая причина, говорит г-жа Прибылева, и ищет ее в сохранившихся в ее воспоминании данных о том, что, по сообщениям Клеточникова, еще в 1880 году министерство внутренних дел, при помощи III отделения, выработало проект реновация в Женеве газеты конституционного направления для борьбы с революционерами, а позднее, но в том же 1880 году, от того же Клеточникова стало известно, что газета эта будет называться «Вольное Слово», и что лицо, посланное для издания газеты, уже ведет в Женеве переговоры с Драгомановым. Тотчас же после этого второго сообщения «Исполнительным Комитетом» было отправлено Драгоманову письмо с предупреждением о том, кем и для чего основывается газета, но Драгоманов не придал извещению никакой цены. Такое же извещение было одновременно послано и Лаврову. Г-жа Прибылева предполагает, что этот план, почему-то не осуществившийся в 1880 г., был; приведен в исполнение в 1881 г. изданием «Вольного Слова». Таким образом, – говорит в заключение г-жа Прибылева, – сообщения Клеточникова и оповещение о них, исходившие от Комитета, служили первоисточником тех взглядов на «Вольное Слово», которые установились в эмигрантской среде еще ранее, чем газета стала выходить в свет.
Само по себе зарождение такого плана будущего органа в недрах министерства внутренних дел ничуть не кажется мне более невероятным, чем целая масса других, накопившихся вокруг «Вольного Слова», фактов и предположений, в особенности если допустить, что забытое г-жой Прибылевой имя лица, ведшего переговоры в 1880 г., было не Мальшинский, а какое-нибудь другое[232].
Но я знаю наверное, что сведения «Комитета» о полицейском происхождении «Вольного Слова» не проникали в среду эмигрантов ни через Лаврова, ни иным каким-либо путем.
О Мальшинском, но только о нем, о его; прошлом, без всякого указания на происхождение «Вольного Слова», мы, – чернопередельцы, – действительно, получили известие из народовольческого источника. В конце 1881 или в начале 82 года, товарищ, уехавший в Россию и там присоединившийся к «Народной Воле»[233], написал нам, что по имеющимся у партии сведениям, Мальшинский служил в III отделении и, что об этом следует сообщить Драгоманову. Товарищ сделал это с ведома своих новых товарищей, но не по поручению «Исполнительного Комитета», а по собственной инициативе, доброжелательства к Драгоманову. Я сообщила это известие Драгоманову, и он, без малейшего удивления, совершенно спокойно, ответил мне, что давно знает, что Мальшинский, действительно, служил (или «работал»… не помню, как он выразился) в архиве III отделения, но ни к какому сыску не имел ни малейшего отношения[234].
В дальнейшем разговоре Драгоманов сказал мне, что «Вольное Слово» не его орган (как многие думали) и не Мальшинского, а… я не помню, сказал ли Драгоманов «земского союза» или просто «земцев», но нечто земское, во всяком случае, было упомянуто. Я и теперь живо помню мину Драгоманова, когда в ответ на мое замечание, что в вышедших номерах «Вольного Слова» нет ничего или почти ничего о земстве, он, чуть-чуть улыбаясь и пожав плечами, ответил: «Да что же наше земство! Что с него взять».
Из этого разговора я вывела то заключение, что беспокоиться насчет Мальшинского нет никакой надобности, так как Драгоманов, очевидно, знает, в чем тут дело, и не беспокоится. Такое заключение вывела не только я, относившаяся к Драгоманову с большой симпатией, но также и Дейч, бывший с ним в ссоре.
Никому, кроме близких товарищей, мы о Мальшинском не рассказали, и сведения о нем, напечатанные позднее в «Общем Деле», шли не от нас[235]. Доверие не к одной только политической честности Драгоманова, но также к его уму, практичности, наблюдательности, заставляло допускать, что Мальшинский служил в III отделении с целями, чуждыми этому учреждению, и остался честным человеком. В тот момент мысль мирилась с таким предположением легче, чем в другое время. Свежо было еще впечатление спасительной миссии Клеточникова, и мы знали, как усиленно пытаются народовольцы найти ему заместителя. В это именно время чуть не ежедневно заходил ко мне тогда в Женеве Владимир Дегаев. К его-то миссии я относилась самым отрицательным образом, и мы с Дейчем употребляли все силы, чтобы уговорить «Володю» порвать с Судейкиным и остаться за границей.
Правда, Клеточниковы спускались в преисподнюю, чтобы спасать товарищей. Такой цели не могло быть у Малышинского, но и архив место менее глубокое.
Чем же объясняется единодушная «травля», поднятая эмиграцией против едва появившегося «Вольного Слова», о которой говорит г. Кистяковский?
Ее просто не было[236]. Г. Кистяковский сам себя обманул, знакомясь с занимавшим его вопросом по беспорядочной куче печатного материала, половину которого серьезная часть эмиграции почти не читала даже тогда, когда он появлялся. Г. Кистяковскому кажется, что этот материал, собранный им с целью выяснения «ошибок» г. Богучарского, интересен и сам до себе, «так как представляет чрезвычайно интересную страницу из истории борьбы представителей крайних революционных направлений и партий[237] с чистыми конституционалистами».
Г. Кистяковский знает, что газета «Общее Дело», которую он цитирует, ставила своей главной задачей борьбу за политическую свободу, но он совершенно; не знает положения этой газеты среди эмиграции. Начала она выходить в 1877 году, когда никто в эмиграции о политической свободе еще не думал. Стало «Общее Дело» в сторонке, да так и осталось. Никто на него не сердился, никто не считал зазорным поместить в нем то или другое заявление, раз это было нужно, а своего органа не было, но в общем ни сторонников, ни противников в революционной эмиграции у него не имелось. Его негласного редактора, жившего на юге Франции, доктора Белоголового – никто не знал. Поведение «Общего Дела» по отношению к «Вольному Слову» всего легче было бы объяснить при помощи «Исторической справки» г-жи Прибылевой, если бы и эта «справка» отвечала действительности. Почему, в самом деле, всегда скромное, осторожное «Общее Дело» вдруг в первом же №, вышедшем после появления «Вольного Слова», задает новому органу ехидный вопрос: как относится он к графу Игнатьеву? И затем настойчиво внушает своим читателям ту мысль, что «Вольное Слово» является органом министра внутренних дел Игнатьева. Но если допустить, что план издания конституционного журнала в Женеве был выработан министерстве внутренних дел еще в 1880 году, при Лорис – Меликове, то объяснение само собой напрашивается. Осенью 1881 г. опальный сановник жил за границей, и, естественно, с первого же взгляда на новый журнал должен был узнать в нем осуществление выработанного при его министерстве плана и приписать это осуществление своему врагу и преемнику графу Игнатьеву. А доктор Белоголовый лечил Лорис – Меликюва и находился с ним в приятельских отношениях. Как бы там ни было, но выступление «Общего Дела» нельзя ни в каком случае доставить на счет революционным направлениям и партиям, ибо они просто-таки пропустили эти выступления мимо ушей.
Свои подозрения «Общее Дело» – да внешности, но крайней мере, – выводило из анализа содержания «Вольного Слова», из его резкого отношения к павшему Лорис – Меликову и снисходительно находящемуся у власти Игнатьеву. Если бы мы знали, откуда черпает «Общее Дело» свои рассуждения, мы ими, вероятно, заинтересовались бы; а так казалось, что – хорошие, конечно, люди Христофоров и Зайцев (гласные редакторы журнала), но откуда им знать, когда какого министра и какими словами обругать следует? За Лорис – Меликова мы не обижались и в придворную политику не вникали.
Приблизительно таким: образом отнеслось к походу «Общего Дела» и основное гнездо эмиграции, как таковой: группа старожилов, поселившихся в Швейцарии в 60-х годах, Жуковский, Эльсниц, Жеманов, около которых ютились и другие бесприютные эмигранты. В руках этой группы было эмигрантское общество[238] с его кассой, они же улаживали отношения эмигрантов с женевскими властями. По своим воззрениям старожилы были анархистами того времени, когда с представлением об анархии не было еще связано ни бомб, ни выстрелов, ни даже вообще какой-нибудь определенной тактики.
Вообще в первое время «Вольное Слово» казалось неинтересным, но и только; его враждебность к террору не замечалась. Часто цитированные потом строки из статьи Мальшинского в № 8 относительного уголовного характера взрыва полотна жел. дор. под Москвой и кордегардии Зимнего дворца не сразу обратили на себя внимание[239].
Никто из представителей революционных направлений и партий не отозвался на подозрение, высказанное «Общим Делом», но заговорил Алисов[240].
Повторив в более категорической и хлесткой форме обвинение, высказанное «Общим Делом», и прибавив кое-что от себя, Алисов пишет в заключение фразу, удостоенную в цитате г. Кистяковского курсива: «В несколько минут террористы сделали то, что не могли бы сделать во сто лет наши пресмыкающиеся смиренные либералы».
На основании этой фразы, да одного нелепого мнения Зайцева[241], г. Кистяковский решается на такое философско-историческое обобщение: «Но бывают исторические моменты, когда именно такие (как Алисов и Зайцев) люди, а иногда даже просто маниаки и психопаты, становятся во главе политических движений и создают общественное мнение. Приблизительно такой момент и переживала в то время русская политическая эмиграция».
Вот до чего доводит желание написать страницу из истории эмиграции, не зная о ней ровно ничего, кроме груды макулатуры за один год и по одному вопросу. Хочет человек характеризовать, на основании собранного им материала, борьбу представителей крайних партий и направлений против конституционалистов, а как на зло, в огромном большинстве случаев авторами самых «интересных» цитат являются все люди, ни партий, ни направлений не представлявшие, а в иных случаях и ровно ничего не представлявшие. Взять хоть бы Алисова. Жил он себе в прекрасной вилле на берегу Средиземного моря, ни одного революционера, кажется никогда в глаза не видел, но имел одну манию – писать брошюры. Сотни он их написал за восьмидесятые годы. В литературную критику редко пускался, больше писал о министрах, а самой любимой его темой был один физический недостаток Победоносцева. Человек он, должно быть, добрый, и наши голодные наборщики радовались его заказам, так как платил он хорошо, но распространять его произведения и они ре решались. Никто их не продавал, не читал, и не было, мне кажется, ни одного эмигранта, который не обиделся бы, если бы его сравнить с Алисовым, как писателем, а г. Кистяковский взял да и поставил его «во главе». Так пишется история!..
За Алисовым у гр. Кистяковского следует Черкезов. Об его брошюре[242], как одном из проявлений борьбы партий и направлений с чистыми конституционалистами, можно, я думаю, не говорить. Сам г. Кистяковский сообщает, что вдова М. П. Драгоманова писала ему, что эта брошюра весьма скоро после появления была изъята из продажи и уничтожена. Г. Кистяковский думает, правда, что эмигранты обманули Драгоманова, так как брошюру «и теперь легко приобрести за одну или две марки». Но припомнив, как не легко и не дешево приобретаются те издания, которых лет тридцать тому назад никто не уничтожал, а все читали, г. Кистяковский быть может понял бы, что самая легкость приобретения брошюры Черкезова доказывает, что в свое время она была «уничтожена» тем единственным способом, каким это было удобно. Разумеется, ее не сжигали, а просто свалили в каком-нибудь углу, где лет через двадцать ее и открыл какой-нибудь предприимчивый господин и пустил в продажу в качестве старого курьеза.
За цитатами из брошюры Черкезова г. Кистяковский перепечатывает целую статью из газеты «Правда»[243], в виду ее «чрезвычайно интересного и характерного содержания»[244]. К картине «борьбы с чистыми конституционалистами» статья прибавляет драгоценные черты. Она направлена против «Вольного Слова». Его влияние пагубно, мол, потому, что народное представительство, даже самое жалкое, вырвет почву у социальной революции, обеспечит государству внешнее могущество и внутреннее преуспеяние, примирит буржуазно-либеральные слои общества с существующим социальным строем и отсрочить на неопределенное время назревшую социальную революцию. Потому-то конституционализм должен быть признан ядом для нашей интеллигентной молодецки, а проповедники – Иудами.
Может показаться, что «Правда» своеобразным образом конституцию проповедует.
Эмигранты де сразу догадались о провокаторском характере «Правды», но что это издание нелепое, странное, чуждое какому бы то ни было направлению в России – это почуяли с первых же номеров. Ведь в то время поле революционного движения было так не велико, что каждый, пробывший два-три года в той или другой нелегальной организации, знал его вдоль и поперек.
Г. Кистяковский выслушал два компетентных и независимых – одно от другого показаний: Лаврова в книге г. Богучарского[245] и Драгоманова, которые приводит сам[246], о том, что «Правда» никакого влияния не имела[247], но г. Кистяковский все-таки думает, что она оказывала некоторое время влияние на общественное мнение русской политической эмиграции. Заключает он это из того, что в ней сотрудничали такие революционеры как Сидорацкий, Григорьев и Черкезов. Говорить о влиянии таких юродствующих эксцентриков, как Тидорацкий и Григорьев, можно лишь с тем же основанием, как и о главенстве Алисова. Другое дело Черкезов. Влияния не имел и он, но его все знали в эмиграции и относились к нему дружелюбно. Мне кажется, что на нем разочарование в Драгоманове отозвалось сильнее, чем на ком бы то ни было.