В середине октября Тоня походила босиком по холодной воде в речке вместе с Валей Марковой. У Вали все обошлось, а Тоню скрутил ревматизм. Начались сильнейшие боли в суставах и мышцах, поднялась температура до тридцати девяти градусов. Она лежала неподвижно у Дунаевых и только маме позволяла притронуться или накрыть себя одеялом. Поэтому мы с мамой перебрались к Дунаевым. Лекарств, конечно же, никаких. И бабушки Фимы нет – нашего домашнего доктора.
Но беда не приходит одна. В шесть часов утра 29 октября 1943 года, еще затемно, немцы окружили Реполку. На всех выходах из деревни расставили посты. Полицаи пошли по домам. Стучали в окна и двери, кричали приказ: «Вакуация! Вакуация! Через час всем собрать вещи и ждать подводы! Из деревни не выходить – расстрел на месте!» В Малом краю послышались выстрелы. Неизвестно, то ли в воздух для острастки палили, то ли в людей. Там и сям слышался женский плач, в Ивановке голосила баба Лена. С рассветом к крайним домам потянулись подводы, с высокими бортами телеги – фуры, как их назвал крестный. Мама послала меня к Яснецовым, то есть к бабушке Маше, чтобы взять сумочку с документами и наши теплые вещи. Саму ее не отпустила Тоня.
У дома бабушки Маши уже стояла подвода. Полицай с белой повязкой на рукаве что-то докладывал немцу – жандармскому офицеру с бляхой на груди. Вышла бабушка, упала на колени перед офицером. Умоляюще, как виноватая собачонка, смотрела она на него:
– Пан офицер, миленький, оставь меня здесь помирать. Вот мое кладбище!
Полицай хотел перевести офицеру. Но тот своим начищенным сапогом с размаху ударил бабушку в грудь. Она рухнула набок. У нее сперло дыхание, изо рта пошла кровь. Я весь содрогнулся от ужаса, бросился к бабушке. Офицер с полицаем ушли. Выбежала Дуся. Вдвоем мы увели бабушку в дом. Дуся кинула одеяло на пол, уложила мать, стала ей помогать наладить дыхание. В доме был полный развал. Везде разбросаны вещи, узлы и тюки. Кровати стояли голые, было много битой посуды. Я постоял минутку, понял, что ничем помочь не могу. Стал собирать вещи в свой заплечный мешок. Нашел мамину сумочку, Тонины и мои валенки, обе шубейки, мамин ватник, ватные брюки и большой шерстяной платок. Собрал рукавички, шапки, свой перочинный нож. В общем, клал все, что бросалось мне в глаза. Понимал, что больше вернуться мне сюда не придется.
Прошло минут десять. У бабушки наладилось дыхание, кровь больше не шла изо рта. Но стала она какая-то безвольная, капризная. И чего она офицера паном назвала? Такая гордая, сильная духом раньше была.
– Мама, вставай. Сейчас полицаи придут или немцы. Увидят, что не собрались, возьмут и застрелят.
– Ох, доченька! Пусть пристрелят! Счастливая баба Фима – вовремя померла. На родной земле осталась. Уж никто не побеспокоит.
В избу вошли сразу два полицая. Старший из них закричал на бабушку:
– Почему здесь развалилась?! Марш на повозку! А это кто? – указал на меня.
– Этот мальчик из другого дома, – умно соврала Дуся.
– Во-о-он!!! – заорал полицай. – И чтоб сейчас же все вещи грузить, не то пустые поедете!
Я поцеловал Дусю, бабушку и с мешком в руках выбежал на улицу. Надел его на спину. Догнал медленно идущую подводу с Митрошкой и бабой Леной. На козлах сидел немец-кучер, на повозке сзади – немец-конвойный с автоматом. Увидев семью Митиных у их дома, баба Лена закричала сквозь слезы:
– Прощайте, люди добрые! Теперь встретимся на том свете!
У Дунаевых тоже был кавардак. Оля, бабушка Дуня и тетя Сима складывали вещи в узлы и тюки, выносили их на веранду. Крестный упаковывал продукты: крупу, муку, что на зиму были припасены, весь запас спичек и соли. Нины не было – она жила в Кикерине у тети Иры в помощницах. Мама сидела возле Тони, меняла ей компрессы и грелки. Да и собирать ей было нечего. Все добро на нас надето, да мой заплечный мешок.
К полудню мимо окон проехала фура с бабушкой Машей. Я, мама и Оля выбежали на улицу попрощаться. Бабушка Маша лежала на вещах, с головой укрытая одеялом. Может быть, плакала украдкой, а может быть, просто весь белый свет стал ей не мил. Дуся только рукой нам помахала.
Стало смеркаться, когда проехали Каблуковы. А Митиных повезли уже в глубоких сумерках. К Дунаевым пришел грозный полицай, который прогнал меня от Яснецовых, сказал:
– Вас повезут завтра утром. Чтобы были готовы! И не вздумайте в лес уходить! Деревня окружена, посты усилены. Расстрел на месте.
За речкой, в Большом краю, вспыхнул пожар, потом другой, третий. Загорелись дома и в Малом краю. Вскоре весь правый берег полыхал огнем. В Ивановке дома не поджигали. Вероятно, до завтра оставили. Мы обрадовались отсрочке, особенно мама и Тоня.
– Видимо, подвела их оборачиваемость подвод. Значит, и у немцев не всегда все продумано да просчитано, – размышлял крестный.
Он стал украдкой собирать в вещмешок самое необходимое. Тетя Сима заметила это, сказала бабушке Дуне, и вместе они завыли, накинулись на крестного:
– Что ж ты, окаянный, бежать от нас вздумал?! В лес захотел?! А нас на кого оставляешь, ты подумал?! Ведь пропадем мы без тебя, совсем пропадем! Да и немцы за тебя нас расстреляют или живьем сожгут!
– Хватит, хватит вам выть, глупые бабы! Что же мне, за юбки ваши прятаться? – отвечал им крестный.
Но женщины не унимались. Где укором, где лаской, где безудержным плачем все-таки заставили крестного побожиться, что никуда он не уйдет, останется с ними до конца.
Оля, мама, бабушка и я вышли на улицу возле дома посмотреть на пожары. Горело больше двадцати домов на том берегу. Бушующее пламя местами сливалось воедино. Языки пламени и столбы искр взвивались в черное беззвездное небо. Ветер даже сюда, через речку доносил запах гари. Где-то в смертельной тоске выла брошенная собака, раздирая мне душу.
– Жутко, как в аду, – сказала мама.
– Что в аду! – ответила Оля. – Говорят, что немцы на этом свете загоняют жителей в сарай или в дом, запирают и поджигают. Живьем горят люди! Вот ужас-то!
– А какие муки нам предстоят на чужбине, даже подумать страшно. Вот бы сейчас тихо умереть и не мучиться!
– А что? – подхватила Оля. – У нас есть сильная отрава для крыс. Говорят, что умрешь без боли, как будто уснешь.
– Надо в ведре с теплой водой развести. Потом выпить по полстакана, – добавила бабушка.
– А как же Михаил? – засомневалась мама.
– Михаил все равно в лес уйдет, нас не послушает, – заверила бабушка.
Меня никто не спрашивал, хочу ли я отравиться. Впрочем, я не понимал серьезности намерения взрослых, был в таком же помрачнении рассудка, как и они все.
Пошли в дом. Бабушка поставила на плиту небольшое ведерко – греть воду. Сказала тете Симе о принятом решении. Та ответила:
– Я, мамаша, как все.
Мама зажгла лампадку. Все опустились на колени, стали шептать «Отче наш» и другие молитвы. Потом мама поднялась, подошла к лежащей на кровати Тоне, дала ей в руки маленькую иконку:
– Молись, доченька. Читай «Отче наш», как учила бабушка Фима. Скоро мы все умрем. Это будет не больно.
Руки и голос у мамы дрожали, ее слезы капали сестре на подушку. Я еще подумал: «Вот и стакан с отравой для Тони будет так же дрожать в ее руках. Такой же дрожащий стакан и мне подаст мама». Вдруг меня словно током ударило. Я четко представил, как выпью отраву, засну – и уже нет меня. Совсем-совсем нет меня! И никогда не будет!!! Вот ужас-то!!! Показалось, что волосы шевельнулись на голове! Я хотел вскочить с колен – ноги не слушались. Хотел закричать – голос пропал. Как в детстве, когда я до трех лет был немой. Только глаза таращил на маму и Тоню.
В этот момент в комнате появился крестный. Тетя Сима все ему рассказала.
– Вы что, сдурели все?!! Общее помешательство?!! – накинулся он на молившихся. – За что же казнить себя вздумали?!!
– А и правда рехнулись! – обрадовалась бабушка.
За нею и Оля, и мама словно сбросили с себя наваждение.
– Дуры, дуры мы набитые, а я – дурнее всех, – сказала мама, обнимая меня. – Ведь можно с собой взять отраву и выпить, когда совсем будет невмоготу.
Шок, оцепенение у меня сразу прошли, так что взрослые и не заметили этого.
Успокоились. Сели ужинать при керосиновой лампе. Гнетущее гробовое молчание. Никто не хотел разговаривать. Вероятно, устали от переживаний, дневной суеты, перебранки и ожидания смерти. За окном бушевали пожары, и такое же смятение оставалось в душе.
Спали тревожно. Часто просыпались, вздыхали, ворочались. Не сон, а собачья дремота какая-то. Перед рассветом поднялись, сели завтракать. Сон не принес облегчения. Ели без аппетита, но старались насытиться про запас. Мама и я стали надевать на Тоню теплую одежду. Она стонала от боли, слезы градом катились по впалым щекам. Уже подогнали подводу. Крестный, Оля, бабушка и я носили вещи, кидали на фуру. Мама стала готовить местечко для Тони. Поверх вещей она положила подушки под спину и голову, чтобы тряская дорога поменьше причиняла дочери боль. На руках вынесла Тоню, уложила, сама села рядом. Несмотря на большую повозку, семерым на вещах было тесно, да еще немец-конвойный. Но как-то пристроились. Бабушка перекрестила дом, тихо прочитала молитву. Все. Поехали. Мама и бабушка заплакали.
Переехали мост через нашу речку. Поднялись на пригорок, на развилку между Большим и Малым краями деревни. Страшная картина открылась нам. И справа и слева зияли голые черные печи да беспорядочные кучи головешек. Некоторые еще дымились. Едкий запах гари слабый ветер не мог разогнать. Я подумал: «Прощай, Реполка! Прощай, дом! Завтра от тебя тоже останутся одни головешки».
Привезли нас в Извару, на известковый завод. Выгрузили на открытую площадку, огражденную колючей проволокой в один ряд. Стояли два часовых с автоматами. Там уже было много людей из разных деревень. У каждой семьи – свой костер возле кучи вещей. Грелись, варили пищу из своих продуктов. Стояли две бочки с водой для питья и пищи. В дальнем углу – фанерный щит, за которым было отхожее место – общая уборная. То есть все удобства.
Развели и мы свой костер, благо дров здесь было много завезено. Расстелили клеенку, на нее сложили вещи, чтобы не намокли от земли. Особенно было трудно ночью, так как спальных мест на тюках всем не хватало. Крестный, Оля, мама и бабушка спали по очереди: двое спят – двое греются у костра. Нам еще повезло с погодой. Было облачно, но без дождя или снега. И без заморозков при слабом ветре.
Только на третьи сутки подогнали к заводу состав из товарных вагонов – телятников. В наш вагон загнали пять семей общей численностью в двадцать человек. По краям разместили вещи, а в центре стояли люди. Было очень тесно. Тоню уложили на вещи, на самый верх. В тот день резко похолодало, пошел мокрый снег. Из-за этого у нее еще больше обострился приступ ревматизма. Она так сильно и громко стонала, что у нас сердца разрывались от жалости. И нечем помочь – даже компрессы и грелки здесь не поставишь.
Проехали Волосово без остановки. Повезли нас в Эстонию.
Привезли нас в Нарву. Лагерь разместили в заброшенном цехе фабрики «Кренгольмская мануфактура» – на правом, русском берегу реки Наровы. Здание было огромное, гулкое, пустое и темное, с четырехэтажными нарами. Нам досталось место на третьем этаже нар. Забирались туда с вещами по подвесной лесенке. Больную Тоню поднимать по лесенке и ухаживать за ней там было невозможно.
На земляном полу около нар был длинный общий стол, а с торца стола – широкая скамейка. На ней лежала тяжелобольная старушка. Пока мы поднимали свои вещи на третий этаж и размышляли, как быть с моей сестрой, старушка умерла. Ее унесли, а Тоне освободилось место на этой скамейке. Как говорится, и не было бы счастья, да несчастье помогло.
Приступ ревматизма у сестры все усиливался. Ломота в суставах и мышцах становилась нестерпимой. Она страшно стонала, часто переходила на крик и ночью и днем. Некоторые люди ругались на маму: зачем она позволяет больной так кричать, не давая им спать? Мама металась и плакала, не в силах дочери помочь. Я тоже переживал и думал, что так будет вечно. Но мама как-то упросила охранника позвать врача. Пришел пожилой немец – врач. Он проявил человечность. Осмотрел, покачал головой. Сказал по-русски:
– У меня в Германии дочь такого же возраста. Постараюсь помочь вам.
Он дал таблетки, выписал направление в немецкий госпиталь и велел каждый день носить туда больную. Мама заворачивала в одеяло восьмилетнюю Тоню, как грудную, и на руках много раз носила ее в госпиталь, который находился в километре от лагеря. Это тоже сродни подвигу было.
В госпитале все суставы и мышцы сестры смазывали какой-то мазью. Она пошла на поправку. Заново стала учиться ходить.
По лагерю прошел слух, что будут отправлять трудоспособные семьи на торфоразработки. Жить придется в фанерных домиках, продуваемых ветром. А впереди зима. Никакая буржуйка (железная переносная печка) не спасет от холода, сырости и болезней. Для Тони с ее ревматизмом это было бы смерти подобно. Мама тяжело переживала новую напасть. Мы с Дунаевыми жили одной семьей. У нас было пятеро взрослых и только двое детей. Так что нам очень даже реально грозили фанерные домики. Утром приказали всем построиться семьями на площадке перед цехом. Каждая семья стояла отдельной кучкой, образовав большой полукруг.
Два немца – фельдфебель с журналом в руках и солдат с автоматом на брюхе – начали с краю обходить семьи. Фельдфебель делал пометки в журнале, а солдат был ко всему равнодушен. Мама плакала, обнимая Тоню. Это заметила репольская бойкая женщина Клавдия Карпина.
– Ты чего ревешь раньше времени? – обратилась она к маме.
– Так ведь пошлют в лес, а у Тони ревматизм в острой форме. Пропадем там.
– Не дрейфь! Сейчас придумаем что-нибудь.
Клавдия ушла. Несколько минут спустя она вернулась в сопровождении трех чужих детей-малолеток. Грязных, оборванных, прыщавых.
– Пусть стоят они с вами, пока немец осмотрит и в журнале отметит, – говорила Клавдия. – А Оля пусть со мной уйдет на это время.
Мама, вероятно, знала, чьи это дети. Да это было неважно. Когда подошли немцы, то брезгливо сморщились. «Фу, шайзе!» – выругался фельдфебель, вычеркнул нас из списка и дальше пошел.
Потом Клавдия хвасталась маме:
– Я еще две семьи спасла от леса, подставляя тех же ребятишек. Немцы настолько презирают русских, что мы все им кажемся на одно лицо. Они умеют только пересчитывать нас, как овец.
В конце ноября нас перевели в Ивангородскую крепость. Она стояла на берегу реки Наровы, у самого спуска к мосту. Вход охраняли два немца с автоматами. Внутри толстых крепостных стен была огромная площадь, на которой разбросаны разные постройки. Нам отвели двухэтажное деревянное здание. На первом этаже были столовая, кухня и вспомогательные помещения. На втором этаже размещены двухъярусные деревянные нары из нескольких секций. Сначала было освещение карбидными лампами, потом подвели электричество. Мне было непонятно, как отапливалось помещение, но было довольно тепло – спали в нижнем белье. Кормили нас прилично, от голода не страдали.
Два раза стариков и детей водили через мост в город Нарву, в православную церковь. Там было очень красиво, все в золоте. Распятый Христос на кресте вызвал жалость и любопытство. Я подробно рассматривал шляпки гвоздей на руках и ногах, подтеки крови. Бабушка несколько раз поворачивала мою голову от распятия к священнику. Мне впервые пришлось простоять всю долгую службу. Я очень мучился. Ужасно устали ноги, кружилась голова. Но по русскому обычаю нельзя было присесть во время службы – надо стоять несколько часов, до конца. Бабушка Дуня видела мои муки, сама тоже устала, но говорила мне: «Терпи-терпи, Бог терпел и нам велел». Я вспомнил любимую бабушку Фиму. «Она бы не позволила так мне мучиться, вывела бы меня из церкви хоть на несколько минут», – подумал я. Наконец началось причастие. И здесь пришлось очередь отстоять. Но хоть какое-то движение и надежда на скорое окончание мук.
Когда в другой раз отпустили нас в церковь, то я уговорил бабушку войти внутрь только с середины службы.
Прихожане этой церкви из Ивангорода и Нарвы приходили к нам в крепость, приносили в подарок поношенную одежду и обувь, иконки, молитвенники. Они называли нас беженцами. Это меня возмущало.
– Какие мы беженцы?! От кого и за кем бежали?! – пытался я объяснить одной набожной женщине. – Что же, по-вашему, и дома свои мы сами сожгли?! Узники, заключенные немцами, вот кто мы!
– Узников не отпустили бы в церковь, – ответила женщина.
А бабушка заметила:
– Что в лоб, что по лбу – все равно больно.
Нашими соседями на втором ярусе нар были Митины. Нас разделял только метровый зазор между секциями. Нюра спала с краю просвета. Она была на год моложе меня. Сероглазая, краснощекая, с пышными светлыми волосами. Улыбчивая, всегда чистенькая, с приятным грудным голосом. Я старался проснуться первым, чтобы украдкой наблюдать, как она встает, откинув одеяло, надевает платье через голову и обязательно посмотрит в мою сторону. Может быть, и я был ей интересен?
В общем, я влюбился. Старался оказывать ей всяческие знаки внимания. Я нашел обрывок веревки во дворе и в просвете между секциями нар сделал качели. Так первой покачаться я предложил ей. А когда сам стал качаться, веревка вдруг оборвалась, я ударился головой об угол. Образовалась большая шишка. Тогда Нюра намочила свой носовой платок и приложила к шишке на моей голове. Я был на верху блаженства. Только разговаривать у нас никак не получалось. Оба стеснялись друг друга.
Но финал был весьма прозаичным. Как-то мы с группой ребятишек стали играть в жмурки вблизи нар. Когда мне завязали глаза и все стали разбегаться, я раскинул руки, стал их ловить. Мне повезло. Случайно я схватился рукой за Нюрино плечо. Она попыталась вырваться – тогда я двумя руками ухватил ее за талию. И вдруг услышал резкий, грубый, совсем не девчоночий голос:
«Отстань, дурак! Отцепись!» Я отпустил ее. Сдернул повязку с глаз. Все! Пошел к себе на нары. Ее грубость поразила меня. Любовь и симпатию к ней как ветром сдуло.
По утрам взрослых уводили на работу на лесопильный завод. Он находился через шоссейную дорогу, напротив крепости. Нас, ребятишек, свободно пропускали через крепостные ворота, и мы часто бегали на завод. Видели, как работают наши родители. Возят на тележках свежие пахучие доски, сортируют и складируют их. Убирают в сторону горбыли и мусор. Я любил подходить к реке – смотреть, как огромная зубастая цепь из воды цепляет бревно, наклонно поднимает и подает его к пилораме. А пилорама содержит десяток вертикально движущихся пил, которые разрезают бревно на доски. Еще любил прокатиться на тележке поверх новеньких досок. Хорошо работать на таком заводе, думал я.
Из нашей семьи на заводе работали крестный, мама и Оля. Работали наравне с вольнонаемными, по десять часов. (Тетя Сима не могла работать. У нее не сгибалась в коленке правая нога и болела рука от какой-то неизлечимой болезни.) Двое охранников с автоматами были на заводе для порядка, ни во что не вмешивались. В воротах крепости рабочих пересчитывали утром и вечером.
В середине декабря эстонскому руководству завода каким-то образом удалось договориться с немецким руководством концлагеря. Рабочим завода разрешили прописываться в Нарве на свободной жилплощади с правом покинуть крепость. Это было какое-то чудо! Крестный через знакомых подыскал в Нарве свободную комнату.
Нас там прописали, и мы перебрались на волю.
Когда покидали крепость, я подумал: «Это был хороший концлагерь, лучше, чем Кренгольмская мануфактура. Но на свободе еще лучше».