© В. В. Аверьянов, 2014
© Изборский клуб, 2014
© Книжный мир, 2014
Почему с нами произошло то, что произошло более 20 лет назад? Смутные времена приходят в Россию с определённой периодичностью и как бы неожиданно, поскольку создаётся иллюзия, что стабильность держится сама собой, что это нечто незыблемое. Такое же ощущение было у наших предков в начале XX века – никто не ценил империю до тех пор, пока она не затряслась и не рухнула. То же самое произошло и в 80-е годы XX века. Все иронизировали над «застоем», над «уверенностью в завтрашнем дне» и не ценили того положительного, что было в советском укладе жизни. Пока и он не рухнул.
На мой взгляд, одной из причин произошедшего является наша давняя национальная беда – запаздывающая саморефлексия. Мы, находясь в постоянном трении, в постоянной борьбе с цивилизацией Запада, запаздываем в том, чтобы осмыслить новую сложившуюся мировую ситуацию, новую ситуацию в собственной стране и дать правильный ответ на очередной вызов. Об этом писали многие русские мыслители. Например, Розанов утверждал, что славянофильство как своеобразная форма русского национального самосознания должно было прийти раньше лет на 20, сразу после завершения Отечественной войны 1812 года, на волне этой грандиозной победы. Но оно пришло позже, уже в 40-х годах, поэтому не могло перехватить интеллектуальную инициативу у западников и не могло побудить государство к творческому, амбициозному, а не охранительному консерватизму. К созданию нового Земского Собора с русскими партиями в нём. Это запоздание было роковым и привело к тому, что к концу XIX века Россия уже утрачивала собственную идентичность и скатывалась к заимствованным у Запада решениям, извращённому выходу из наслаивавшихся проблем.
Что касается советских времён, то в 1986 году вышла в свет коллективная работа «Революционная традиция в России». И там впервые за всё время Советской власти авторы посмели отойти от официальных догм и сказать о том, что миссия Ленина в нашей стране и мировой истории состояла не столько в том, чтобы осуществить «социалистическую революцию», а в том, чтобы вывести Россию из неравной конкуренции с другими мировыми «центрами силы» – вывести из системы навязанных правил игры в состояние особого проекта, который позволил бы ей восстановить и реализовать собственную историческую миссию, собственную цивилизационную идентичность.
Если бы советские мыслители осмелились это сказать лет на 15–20 раньше, и если бы эти идеи проникли в официальную идеологическую доктрину, если бы наша идеология тогда была более гибкой в этом отношении, – вполне возможно, что третьего по счёту в нашей истории и второго за XX век Смутного времени нам удалось бы избежать. В конце концов, ведь китайцам удалось решить эту задачу, – могло бы получиться и у нас. У нас появилось бы идеологическое оружие, с помощью которого мы смогли бы противостоять доктрине глобального либерализма.
Такое запаздывание типично, болезненно, но всё-таки не катастрофично: мы крепки задним умом, долго запрягаем, но быстро ездим. История продолжается. Народ зреет. Государство созревает. И рано или поздно наступит момент, когда мы догоним самих себя. Когда наша внутренняя зрелость будет соответствовать нашему самосознанию и, наоборот: наше самосознание станет достаточно зрелым. Думаю, мы создавали Изборский клуб именно с этой целью, чтобы на новой основе, в новом непривычном виде, восстановить собственную идентичность, ту же идентичность, что была пронесена Россией через века.
Восприятие текущей политической действительности как исторического феномена дает возможность не только проводить параллели с прошлым, но и позволяет обнаружить устойчивые, ритмически повторяющиеся модели развития русской жизни. Внимательное изучение этих моделей, сопоставляемых с современностью, способствует более адекватному восприятию политической реальности. «Чтобы видеть свое время, – говорил Хосе Ортега-и-Гассет, – надо смотреть с расстояния».
Прежде всего, такой способ анализа имеет прогностическое значение. Однако помимо возможностей конкретных прогнозов создание моделей политической истории имеет и самостоятельное значение как форма выявления заложенного в отечественной истории культурно-исторического феномена: продуктивного рефлекса нации. Эта статья посвящена теме преодоления Россией как цивилизацией кризисов собственной национально-государственной традиции через особые шоковые состояния – Смутные времена. Модель «Смутного времени» представляется автору более точным и эвристически ценным, чем модель «революции». Переход от понятия «революции» к понятиям «мутации» или «смутные времена» позволяет, на мой взгляд, более адекватно описывать как уже произошедшие, так и происходящие в настоящее время и предполагаемые в будущем исторические и культурные процессы[1].
Историософская ситуация XX века уникальна. В отечественной социальной мысли за это столетие был накоплен богатый опыт, связанный с переживанием трагического столкновения в России сил модерна и традиционализма. Однако имело место не только столкновение, но и переплетение, и хотя модерн одержал решительную победу, вместе с тем его масштабный проект (в виде СССР), во-первых, не смог закрепиться в России, а во-вторых, привел к пересмотру многих сущностных черт самой модерной парадигмы, привел к своеобразному русскому «сплаву» модерна с традицией.
Практика построения исторических моделей предполагает их тяжеловесную абстрактно-философскую нагрузку и носит отчасти игровой характер. Однако это не тот вид игры, который порождается постмодернистской формой сознания. Данная трактовка истории тяготеет к фольклорному сознанию, а именно: к «былинному» восприятию соотношения личного и стихийного. Фольклорное сознание противоположно модернизму в обоих терминологических различениях последнего: и в литературно-художественном, стилистическом, и в мировоззренческом (модерн как магистральное направление мысли в европейской культуре Нового времени). Традиционализм как спонтанная установка народного сознания не исключает частного отказа от традиции, но присоединяет выдающееся, исключительное к своему культурному багажу. Для творцов фольклора историческая веха или личность глубже индивидуализированная, более «отслоившаяся» от привычного хода вещей, не противоречит единому историческому духу, а, напротив, вносит в общую модель специфические элементы и дополняет ее смысл до подлинной универсальности. Так воспринимается ход событий в русских былинах, где личное и стихийное начала соединяются. Персонажи фольклора не являются историческими в строгом смысле, они – действующие лица большой панорамной картины действительности, своего рода народной историософии. Богатыри, калики перехожие, князь Киевский, разбойники, голь кабацкая, сказочные звери, а также представители «чужих миров» (заморские цари, чудовища и змеи, поганое идолище, колдуны и т. д.) – это олицетворения определенных исторических начал, за каждым из которых стоит не одно какое-то историческое лицо, а целая совокупность лиц разных эпох и ситуаций, целые тенденции исторической жизни[2].
В традиционной культуре время и история осмысляются особым образом: так, в фольклоре время замкнуто, зафиксировано на определенное историческое состояние (на идеальную модель), сдвинуто «вправо», если сравнивать ее с литературой и исторической наукой[3]. Это объясняется тем, что традиция не столько ищет причинно-следственный источник и контекст события, сколько дает модель, призму на всякое событие как «бывающее», как «вариант» исторического многообразия. Освоение традицией истории осуществляется по собственным, более фундаментальным, чем в истории как науке, законам: смысл исторического случая «вбирается» более высоким состоянием, освещается через метафизическое измерение. Фольклорные произведения представляли собой древнюю форму моделирования и прогнозирования, позволяя носителям традиционного сознания давать четкие и верные оценки текущим событиям по их расположению не в актуальном политическом ряду, а в более объемном смысловом пространстве живого национального мифа, в «картине мира», игнорирующей частности и хаотичность текущей реальности, однако удерживающей константные критерии оценки добра и зла, пользы и вреда с точки зрения национально-культурной идентичности.
Автор далек от того, чтобы на протяжении многих веков истории усматривать в ней одинаковое политическое содержание или же, напротив, относиться к историософским моделям исключительно как к проявлениям голых ритмических повторов. Обогащенный конкретными фактами общеизвестный термин «Смутное время», гениально сформулированный в начале XVII века, до последнего времени рассматривался как предмет для публицистических параллелей. Каковы же критерии определения различных эпох как версий единой модели «смуты»?
Скептики-западники применяют понятие «смуты» практически на всем пространстве русской истории. Поэтому элементы этого явления, возможности для параллелей изыскиваются едва ли не всеми желающими применительно к особенностям своего времени или рассматриваемой эпохи прошлого. Растаскивание модели на элементы и компоненты вызвано непониманием (перемешанным с неприятием) системного, целостного характера самой модели. Эти аналитические увлечения связаны с некоторой дезориентацией в череде смутных и спокойных эпох. На деле российская история не только не представляет собою одной большой и нескончаемой «смуты», но и вовсе не изобилует большими (моделируемыми) «смутными временами»[4]. Смутное время в России – явление всегда исключительное (хотя и повторяющееся) и не продолжительное по сравнению с временами «несмутными»: активное течение его в открытой фазе не превышает обычно 15 лет. За всю свою историю Россия пережила не более трех подобных периодов.
Предварительно можно указать, что «смута» – это всегда период с особенно высокой степенью непредсказуемости разрешения исторического кризиса. Само название, порожденное народными авторами, подсказывает, что в момент политической ломки решительность, разрешаемость и четкость очертаний таятся под крайне неопределенными покровами, смущающими и размытыми личинами событий и их участников. Поэтому внутри Смутного времени историку совсем нелегко найти основания для приемлемой классификации и периодизации, нелегко восстановить причинно-следственные связи. Смутное время способно «смутить» (иррационализировать) мысль и современника, и историка. Оно всегда меняет облик самой Истории, стремительно демифологизируя и затем ремифологизируя ее.
Триада «смутных времен» России открывается многовластием начала XVII столетия (и не ранее; почему – это вопрос очень серьезный и не входящий в задачи этой работы), продолжается «революциями» первых десятилетий XX века и замыкается современными событиями. Рассмотрим теперь модель «смуты» в разнообразии ее этапов и исторических проявлений.
Как уже говорилось, периодизация явления Смутного времени достаточно условна. Мы имеем дело со стремительным калейдоскопическим карнавалом событий, цепью не всегда реализуемых «революционных ситуаций», мятежей, случайных союзов и ложных узнаваний. Поэтому и три случая «смуты» неоднородны по своей структуре, вариативны по формам, определяемым духом времени, конкретностью исторических обстоятельств и узлами традиции.
Собственно, узлы традиции (подчас гордиевы) – развязываемые, разрубаемые, по-новому завязываемые – ключевая метафора предлагаемой модели. Так, первый большой этап «смуты» связан с отказом от традиции политической легитимации и приходится на ее первые 6–7 лет. Внутри этого этапа, конечно, можно различать еще меньшие, но это будет либо чрезмерной повествовательной обстоятельностью, либо возведением калейдоскопической действительности к уровню концептуальному.
Отказ от легитимирующей традиции, носителями которого всегда выступают «верхи», причем абсолютные «верхи» власти, в условиях начинающегося Смутного времени очень скоро делает власть рабой делегитимации, ею же близоруко лелеемой. Впрочем, всякий раз отказ от традиции оказывается не просто закономерным, но и подготовленным предшествующими десятилетиями.
Уникальны события начала первой «смуты» (конец XVI века). Тогда фокусом процесса разрушения старых и формирования новых узловых политических традиций стала проблема непрерывности монархического престолонаследования. Первая русская «смута», столь тесно связанная с пресечением династии Рюриковичей, с порушенным таким образом механизмом легитимации, указывает на его в своем роде единственно реальную весомость для тогдашней политической традиции. Не исключено, что сменивший старую династию новый царь Борис Годунов именно по этой причине упорно считался причастным к убийству «царевича», единственного наследника Рюриковичей. Эта неприязнь к Годунову («яко не сподобися великого царя дару, печати славы небесная»[5]), к внешне благополучному началу его вынужденного царствования по происхождению своему иррациональна.
Собственно, Годунов был правителем (и удачным правителем) еще при царе Феодоре Иоанновиче, самодержце, как принято считать, благочестивом, но к государственному труду неспособном. Традиция освящала роль Годунова-правителя, но она отвергала Годунова-царя («рабоцаря», по формулировке Ивана Тимофеева) несмотря на его формальную «избранность». Годунов, тяжело переживавший фактическую делегитимацию своей власти, старался умилостивить все сословия и кланы, отличался либерализмом и любовью к иностранцам.
Кризис политической традиции начался едва ли не в самой «умной голове» (как называл Бориса в конце 80-х годов юродивый Ивашка Большой Колпак[6]), когда та сидела на плечах еще правителя Руси. Для тщеславного Бориса, в качестве царского шурина постигшего видимую изнанку дворцовой жизни, разница между понятиями «царь Божией милостью» и «хороший правитель» представлялась минимальной.
В своем сознании именно Годунов стал первым «самозванцем». А феномен «самозванства» равновелик феномену самой первой «смуты». «Рабоцарь» (= самозванец, не правда ли?),», действительно, мог быть причастным к убийству царевича, «свято место» которого пустовало все годы «смуты» и самою своею пустотою эту «смуту» продуцировало. Пресечение династии в таком случае перестает быть досадной для историков случайностью, а становится следствием отказа от традиции, осуществляемого не самим монархом, а за него.
В этом и причины уникальности, и вместе с тем основа своего рода «непроизвольности» возникновения первой «смуты». Две другие были порождены более определенным отказом от существующей политической традиции. Манифест 17 октября 1905 года был продолжением тенденций, возобладавших еще при Александре II. Точно так же предтечей горбачевских новаций следует признать Никиту Хрущева. (Правда, и в случае с Годуновым можно говорить о подготовленности целого ряда элементов «самозванства», «смуты» и секулярной по своей тенденции концепции царя-правителя в определенный период царствования Иоанна IV Грозного.)
Три этих лица – Годунов, Государь Николай II первого десятилетия XX века и Горбачев – при всем несходстве своем стремились сочетать в себе обе традиции: отвергнутую и едва наметившуюся, старались (насколько это возможно) не замечать их несовместимости. При этом Николай II и Горбачев не просто стремились сочетать противоречивые традиции, они в полном мере олицетворяли собою это противоречие. За период «отказа от традиции» 1905–1912 годов царь Николай много сделал для того, чтобы делегитимизировать самодержавие. Его последовательную политику организации прочной законодательной сферы власти можно рассматривать только как подготовку общества к утверждению конституционной монархии. Слева политическая позиция царя граничит с думской платформой кадетов («оппозиции Его Величества»), с лагерем Н. Милюкова, в то время как ее внутреннее равновесие обеспечивается политическим курсом правительства Столыпина. Эта «правая» составляющая позиции Николая II периода «отказа от традиции» проявляла себя в жесткой политике во время событий 1905–1907 годов, при роспуске двух первых Дум, при «мрачной» реакции конца 1908–1912 годов. И только после убийства Петра Столыпина царская власть решительно отбросила конституционную идею. Можно говорить, что на первом этапе смуты Государь изжил в себе и в близком ему окружении определенную политическую и мировоззренческую иллюзию[7].
Подобным образом за период 1985–1991 годов Горбачев делегитимизировал властные прерогативы КПСС, но при этом умудрился остаться генсеком до самого конца – практически до того времени, когда перестал быть уже и президентом. Ситуация «перестроечного» этапа третьей «смуты» осложняется двойственностью геополитического плана: всем известно, что сложность территориальной структуры СССР, противоречия между союзными республиками сослужили плохую службу верховной власти. На выгодность «российской» карты Ельцину, по всей видимости, впервые указал вдохновитель «смуты» Андрей Сахаров. Горбачев в отличие от Годунова и Николая II боролся не просто с центробежными силами государства, но еще и с отсутствием прочной «федеративной основы» империи.
Если бы не эта специфика последней «смуты», она могла бы еще долго продолжаться под знаком Горбачева. Ведь оставался же до 1917 года на троне Николай II, поддержавший «крутые меры реакции». Тогда сама губернская территориальная система Российской Империи долгое время играла на руку старому порядку. По сути, в этой версии Смутного времени путч образца 1991 года был не нужен – царь уравновешивал ситуацию, подавляя одни политические импульсы и канализируя другие (в частности, в рамках IV Думы). В то же время результатом сдерживания развития событий в 1908–1913 годах было необычайно стремительное их развитие в 1917 году, вместившем в себе многие моменты Смутного времени, которые в других версиях проявляются несколько раньше[8].
Горбачеву не удалось удержать энергию «народовластия» в рамках тех институтов, которые были ему подконтрольны и неразрывно связывались с его президентством. Да и эти подконтрольные институты в результате его двойной игры ускользали из рук: лукьяновский Верховный Совет во время августовского путча почти успел солидаризироваться с ГКЧП. В первой «смуте» Годунов также не успел создать весомых гарантов перетекания своей личной власти в легитимно-самодержавную и наследственную. Скоропостижная смерть Годунова в 1605 году ввиду приближения войск Лжедмитрия I по-своему разрешила исход первого этапа «смуты». На основе своей личной власти и авторитета Борис наверняка смог бы дать отпор самозванцу, но у наследника престола Феодора Годунова такой опоры уже не было. Ближайшие сподвижники отца изменили ему, не поддержали его вопреки присяге ни войска, ни московские средние сословия. Старые принципы династического наследования были разрушены, новые не вступили в силу настолько, чтобы выдержать испытания кризисного времени.
Завершение первого этапа смут (1605, 1912, 1991) всегда ознаменовано мощной реакцией на отказ от традиции, это момент высокого накала страстей. Реакционеры выступают представителями попранной традиции, дискредитированных священных авторитетов. Однако торжество реакции даже в лучшем случае исчисляется только годами. «Беззаконное царство» Лжедмитрия I (принятого за царевича Димитрия Иоанновича), «самодержавное мракобесие» и «черносотенный угар» (стояние за Россию Государя Николая II), «потерявшие всякий стыд и совесть путчисты» (как вскоре выяснилось, последние защитники Союза ССР) – под такими именами остается эта реакция в политическом дискурсе после Смутного времени. На первом этапе смут отчетливо выступает их характерный признак: неумение власти увидеть реальные причины политической дисгармонии, самоубийственное распиливание несущих конструкции государственности.
Переход от одной стадии «смуты» к другой – точка особо высокой альтернативности событии, когда «субъективный фактор» истории плодит самые невероятные политические комбинации. Смерть Годунова сделала Москву почти на целый год заложницей Лжедмитрия I и пришедших с ним казацко-польских войск. Алогично развивались и события августовского путча 1991 года – несогласованность действий и некомпетентность заговорщиков поразили тогда всю страну. Несмотря на ввод войск в столицу, путч запечатлелся в народном сознании как феномен «смешного страшилища». С точки зрения карнавального аспекта истории ГКЧП и Лжедмитрий I могут быть поставлены на одну доску. Однако многие другие аспекты заставляют сравнить с самозванцем не только потерпевшие фиаско, но и победившие в августе 1991 года силы. Немало карнавальности в эту пору нес в своем облике и Президент СССР, который сыграл роль подставного лица, фиктивной маски власти, обманувшей реакционеров.
Оппозиции Годунов-Лжедмитрий по-своему соответствует не только оппозиция Горбачев – ГКЧП, но и оппозиция Горбачев-Ельцин. Всяк может выбирать, что ему по душе, тем более что толкования августовских событий ходят самые разноречивые. Как и популист Ельцин, Лжедмитрий I опирался на народное самосознание и сочетал апелляцию к попранной традиции с радикальным новаторством (религиозный индифферентизм, абстрактный национализм, планы по созданию «сената», введению свободы перемещения, нарекание себя «инператором»)[9]. В 1604–1605 годах народ зачитывался подметными листами самозванца и даже после его скоротечного краха еще называл его «нашим Солнышком ясным» (вот он, попранный принцип легитимации!).
В Лжедмитрии есть что-то и от ГКЧП, и от Ельцина. Но Ельцин сумел победить своих противников и овладел ситуацией, поэтому легче закрепляется за ним параллель с Василием Шуйским, царем, «избранным криками» и главным организатором расправы над самозванцем. В контексте «смуты» и Годунов, и Шуйский, и Отрепьев причастны в той или иной мере к феномену «самозванства». Этого нельзя сказать о Николае II, неизменно легитимном охранителе-реформаторе (в нем сочетаются и одновременно отменяются внутренние возможности и Годунова, и Шуйского, и Горбачева, и Ельцина).
На втором этапе рассматриваемых эпох возникают новые оппозиции, как бы «самовозрождающаяся смута». Шуйский – Лжедмитрий II (Тушинский вор) и Ельцин – Белый дом (силы Руцкого-Хасбулатова). Характерно, что Шуйский в свое время поддержал на Лобном месте расстригу Отрепьева против Феодора Годунова. Не случайно и то, что Ельцин, Хасбулатов, Руцкой – это три главных «победителя» над путчистами, они же и три высших лица российской власти, личные средоточия ее легитимности.
На этом этапе утрачивается всякая определенность властных преемственностей, наблюдается текучая релевантность политического знака. Уровень легитимности враждующих лагерей в определенный момент объективно совпадает, и возникает режим более или менее устойчивого параллельного сосуществования властей, период взаимных оскорбительных манифестаций, осад, блокад, выкуривании и вышибаний. От группы былых соратников отпочковываются более мелкие группы и, завалив нового общего противника, вновь организуются для борьбы между собой. Второй этап «смуты» обнажает ее ключевой феномен – шизогонию власти, доходящую до полного размывания легитимности, когда как народные низы, так и респектабельные сословия не знают, кого признать вполне правомочным. Шизогонизирующая власть раскалывает все общество. И если это групповое рассредоточение общественности царь Николай II до поры связывал рамками Государственной Думы и покрывал своей монаршей мантией, то начиная с февраля 1917 года Смутное время наверстывает упущенное и оформляет политическую жизнь в виде биполярной оппозиции – так называемого двоевластия.
В 1917 году в альтернативу «думскому» правительству создавались Советы, в 1993 году помог сам принцип разделения властей, творить новые политические формы было не нужно. В результате упразднили старые формы – октябрь 1993-го покончил с теми самыми Советами. Наиболее длительной была открытая конфронтация «властей» в XVII веке – Москва и Тушино в течение 3 лет были «двумя столицами» Руси, в то время как по ее просторам шныряли банды своих и чужеземных головорезов. Поляки, казаки, значительная часть боярства и чернь нашли себя в этих обстоятельствах и, вероятно, могли бы долго поддерживать существующее положение вещей, если бы не истощение сил бедствующего народа.
В разгар «смуты» народное сознание подхватывает всякую критическую информацию о власти и раздувает ее до мифа. Особенно резкие формы обрела эта мифология в отягощенной мировой войной России 1915–1917 годов. Неуважение к царю, дурные слухи о Григории Распутине перекликаются и с мифопоэтическими представлениями первой «смуты». Пристрастием к колдовству и астрологии («звездочетству»), как говорили, отличались Шуйский и Отрепьев. Символом колдовского наваждения на Русь стала «царица» Маринка (в девичестве Мнишек), сожительствующая с обоими Лжедмитриями, а в промежутках между ними и после них с «холопами».
Шизогония власти не была прекращена ни Шуйским, сумевшим было разгромить тушинцев, ни Ельциным, штурмовавшим Дом Советов и в значительном мере подчинившим законодательную ветвь власти. Но Лжедмитрий II вновь приступил к Москве, и Шуйского свергли с престола; Ельцин на выборах в декабре 1993 года и 1995 года был вынужден смириться с поражением радикальной демократии, своей идеологической опоры. Состав V и VI Дум оказался ничуть не более выгодным, чем состав съезда, октябрьские «мятежники» и августовские «путчисты» были вскоре амнистированы парламентом и заняли видные места в Думе.
Как сверхбольшую мафиозную разборку восприняли многие начавшуюся в конце 1994 года «оккупацию» Чечни правительственными войсками. Но «дудаевская» проблема во многом связана с «хасбулатовской», а сама «чеченская война» представляет собой момент высшего напряжения и военный очаг самопоедания шизогонизирующей российской власти. Шизогония – трудноизлечимая, как видим, до поры совершенно непреодолимая историческая болезнь.
Плачевно закончилась шизогоническая политика Временного правительства, пытавшегося проигнорировать Советы рабочих и солдатских депутатов и в то же время не смевшего их запретить. «Может быть два выхода, – говорил в феврале 1917 года В. Шульгин, – все обойдется – государь назначит новое правительство, мы ему и сдадим власть. А не обойдется, так если мы не подберем власти, то подберут другие…»[10] На точно таких же основаниях после свержения Шуйского в Москве учредилась Семибоярщина (власть Боярской Думы). В этой версии «смуты» альтернативой самозванству и власти черни в 1610 году изначально представлялось призывание на царство иностранца Владислава – сына польского короля Сигизмунда III. «Лучше служить королевичу, чем быть побитыми от своим холопов и в вечном работе у них мучиться», – говорили бояре[11]. Так и Милюков, выступавший в середине 1917 года за войну до победного конца и захват Босфора, чуть позже, осознав большевистскую угрозу, уже возлагал свои надежды только на немецкую оккупацию. Неудачной оказалась и попытка правого большинства Временного правительства обуздать радикализацию смуты корниловской диктатурой – кадетов подвел социалист А. Керенский, неожиданно объявивший об измене генерала. Неудачей, как и «корниловскии мятеж», закончилась национально-освободительная кампания патриарха Гермогена и главы народного ополчения Прокопия Ляпунова, поддержанных частью Семибоярщины – анархический разгул грабителей и разорение Москвы в 1611 году достигли небывалого масштаба. Это время в народе было прозвано «лихолетьем». В XX веке «лихолетью» соответствовало начало Гражданской войны, кровавый 1918 год.
В декабре 1610 года произошла еще одна много разрешившая случайность первой «смуты» – скончался Лжедмитрий II (Тушинский вор). Учитывая его возраставшую как на дрожжах популярность, можно предположить, что с этой смертью была бы сравнима гипотетическая смерть Ленина, скажем, в середине 1917 года. Нельзя исключать того, что на месте Михаила Романова со всей последующей династией русских царей мог оказаться и победитель-самозванец.
После Лжедмитрия II радикальные силы «смуты» уже не успели поднять на щит претендента, который снискал бы значительную поддержку. Между тем в 1918 году именно Ленину и его дисциплинированной команде довелось покончить с шизогонией центральной власти и перенести фронт гражданской непримиримости из столиц на периферию европейской части России. Тот же, кому удается преодолеть шизогонию смуты, тот и пишет впоследствии историю «смуты» так, как это ему по душе.
Подводя итоги второго этапа Смутного времени, следует сказать, что в эти трагические для судеб страны годы не существует власти в обычном смысле этого слова, политические институты не являются чем-то позитивным, они представляют собой самопоедающую государственность, причем в последней, третьей «версии» русского перелома «смута» была особенно институциализирована, замаскирована под государственность. Шизогонизирующая власть успешно разрушает остатки былого политического уклада, растрачивает накопленные предшественниками резервы и средства, транжирит и продает золотой и нефтяной запас, влезает в долги к другим государствам; она борется за государственный «пирог» и впоследствии, перераспределив места и сбалансировав силы, делит этот «пирог». Эта материализованная и персонифицированная «смута» (воображающая себя Властью) является таковой потому, что она не способна или не желает обеспечить себе как власти прочное стратегическое будущее.