Итак, 4 ноября, «Казанская» (в конечном счете, именно под таким, неформальным, названием этот новый нерабочий день и будет употребляться в широких массах) – синтез в первую очередь церковного представления о национальной истории с представлением государственным (выход из опаснейшего кризиса власти) и земским, то есть общественным, общинным, связанным с мнением народным (выход из глубочайшего социального кризиса).
Если говорить о конкретных лицах, в которых воплощается этот синтез, то мы должны вспомнить в первую очередь Священномученика Патриарха Ермогена, который был непосредственным участником событий явления Казанской иконы в 1579 году а затем вдохновителем преодоления Смуты и указателем на Казанскую Божию Матерь как символ этого преодоления. Затем следует вспомнить о государственных деятелях, таких как Скопин-Шуйский, воеводы Шеин и Ляпунов, наконец, князь Пожарский. Земское начало было представлено народным ополчением, которое стало главной ударной силой, очищающей Русь от иноземцев и всевозможного отребья (возглавляющих его самозванцев, по-народному, «воров», коррумпированных боярских кланов изменников и тогдашних ОПГ – как казачьих, так и великоросских). Иван Сусанин, Козьма Минин, многочисленные известные и безымянные герои и мученики стали навсегда этими символами русского земского духа.
В такого рода празднике как Казанская осуществляется синхронизация исторического сознания, выведение некоего единого для национального организма ритма. Собственно, все церковные праздники представляют собой подобное временно́е воплощение органического ритма, живого дыхания Церкви-организма. Однако в данном случае через синхронизацию ключевых точек годового цикла единый ритм задается не только церковной, но и всей национальной культуре.
История почитания Казанского образа весьма познавательна и показывает, как пронизана русская государственность духовными токами. Положительное содержание праздников Казанской иконе связано с историей взаимоотношений Москвы и Казани, которые до середины XVI в. были по существу главными конкурентами за господство над степной полосой Восточной Европы. Икона была явлена спустя несколько десятилетий после взятия Казани Иваном Грозным, однако, по свидетельству самой Богородицы, явившейся в 1579 году, этот образ был создан и спрятан в Казани еще во время татарского владычества.
Символика Казани с первым из драконов, поверженным Московским Победоносцем в Евразии – глубоко значима и впечатана в подсознание русских людей. В церковном сознании подспудные импульсы выходят на свет Божий и приобретают ясные черты и измерения. (К слову, о восточном драконе, исторические источники приводят данные о некоем «змее огненном», который покинул городище местных волхвов накануне Казанского похода нашего царя.)
Если первый праздник Казанской (обретение иконы, отмечаемое в июле) связан с самим формированием мировой державы, овладевшей акваторией Волги и вошедшей в просторы Азии, то смысл второго праздника (4 ноября) достаточно прост: народ смирил своей волей силы всевозможной мятежный «украйны», спонсируемые иезуитами, очистил Русь от шляхетского произвола «панов», которые не гнушались помощью голытьбы и разбойного люда с тем, чтобы поживиться на в первую очередь крестьянской беде. Первый праздник утвердил внешнее могущество России, второй – помог найти в себе силы сохранить внутреннюю мощь.
Нельзя не приветствовать политиков и духовных деятелей, которые стремятся с помощью праздников провести ясный водораздел между центростремительными, народными и органическими началами русской жизни и противостоящими им силами центробежными и расхищающими. В конце концов, Смута была преодолена не благодаря разрушенной уже монархической системе, а благодаря «царю в голове», который не успел выветрится из народного сознания за годы лихолетья.
Даже если многие из поддержавших инициативу политиков люди не верующие и слабо воцерковленные – сам факт доброй их воли не пройдет бесследно: введением такого праздника мы возносим своеобразную молитву к Божией Матери, ежегодно воспоминая о Ее помощи в былые трудные времена.
После 1612 года празднование Казанской иконе Божией Матери (4 ноября) отмечали как дату славной победы – освобождения Мининым и Пожарским Москвы и преодоления Смутного времени. Учитывая исторический контекст, этот праздник мог бы стать очень важным политическим инструментом, обладающим глубоким символизмом и задающим основной вектор нашей эпохи. Ведь «Смутное время» – не просто название кризиса начала XVII века, когда Россия стояла на грани крушения и расчленения. Это имя подходит и для других глубочайших кризисов русской государственности.
Однако в России, к нашему стыду, никто всерьез не занялся разъяснением символического смысла «нашей Казанской», никто не воспел ее, никому не показалось своевременным углубиться в исторические аналогии. Может быть, объяснение в том, что с «миропорядком смуты» 90-х годов так и не покончено. Мы живем в условиях неустойчивого равновесия, а выбор – не возвращаться в смуту – не столь очевиден, как хотелось бы. Значительная часть элиты кровно заинтересована в том, чтобы 90-е годы общество настоящей Смутой не признало, чтобы, пусть с натяжками, пусть со скрипом, но это время и его итоги приняли как норму.
Лидер ДПНИ Александр Белов, который взял на себя роль души Русского марша, выступая на конференции в гостинице «Даниловская», как всегда, подчеркивал определенную внеидеологичность и прагматизм своей политической позиции. И даже отчасти бравировал этими качествами. Правда, судя по расколам (выход из оргкомитета Русского марша ряда православных участников, выход из Общественного совета марша его председателя – депутата Госдумы Бориса Виноградова), прагматизм начинает давать сбои. Отсутствие сколько-нибудь внятной идеологии для всех русских людей отчасти компенсируется «здоровой агрессией» и националистической риторикой. Белов видит главной задачей националистов «втягивать в свою орбиту как можно больше людей, и чем более размытой будет идея, тем лучше», поскольку только «как можно более расплывчатая идея» даст максимум участников событий. Для чего нужно собирать большие массы людей – остается не вполне понятным. То ли это нечто вроде акции устрашения, то ли нужен более мощный «эффект толпы» (как на Ходынке или во время тоталитарных парадов).
Значительная часть элиты кровно заинтересована в том, чтобы 90-е годы общество настоящей Смутой не признало, чтобы, пусть с натяжками, пусть со скрипом, но это время и его итоги приняли как норму.
Другой видный организатор марша Дмитрий Рогозин на той же конференции заявил: «Я был свидетелем и участником многих смут, с оружием в руках. И я кожей чувствую, как приближается что-то. Люди из администрации президента тоже это понимают и начинают вострить деревянные инструменты, чтобы валить из страны. А нам будет суждено оказаться в гуще событий, и надо быть готовым, чтобы Россия вышла из смуты более сильным государством».
Простому лозунгу – выбить оккупантов из Кремля – соответствует расхожее представление об историческом смысле самого праздника 4 ноября. Но Смутное время ни в коей мере не сводилось к иностранной интервенции. Главная беда эпохи – разброд и шатания среди самих русских людей. Россия не могла в течение 10 лет обрести прочной власти, шатаясь между самозванцами и демократически избранными боярскими «царями», между олигархией (семибоярщиной) и силами народного ополчения, между бунтовской стихией Болотникова и казачьей вольницей Заруцкого и других атаманов-разбойников… Вспомним, как описал это состояние А. К. Толстой:
Вернулися поляки,
Казаков привели;
Пошел сумбур и драки:
Поляки и казаки,
Казаки и поляки
Нас паки бьют и паки;
Мы ж без царя как раки
Горюем на мели.
Проблема националистического движения в том, что в него проникло большое количество «казаков», которые на деле заинтересованы в возобновлении Смуты. После 1612 года у сил «народного ополчения» ушла еще уйма времени на то, чтобы утихомирить казачков и вернуть их к исполнению своих традиционных обязанностей. Сегодня наши казаки последовательно «мутят» народ, уговаривают его включиться в борьбу против иммигрантов, против ислама, против засевшей повсюду «неруси». Наиболее оголтелые из них, не понимая, что они полностью разоблачают себя, придумали даже лозунг: «Кондопогу – в каждый дом».
Стоит задача ввергнуть Россию в состояние множества «вольниц» на местах по типу казачьих. И если опыт Кондопоги перенести на масштабы всей России и сделать это одновременно – центральная власть рухнет. Более эффективного сценария для реализации планов расчленения России, о которых известно из старых утечек ЦРУ, трудно придумать.
В русской историографии сложилась пусть не всеобъемлющая, но очень весомая традиция трактовать «опричнину» как некий радикальный «перелом» политики Иоанна Грозного, распадающейся как будто на два противоположных этапа (до введения опричнины и после этого введения), некое опрокидывание и даже своего рода «провал» реформ 50-х годов, как неоправданное террористическое и милитаристское насилие над страной. Собственно, и Смутное время многие маститые историки возводят не столько к его несомненным истокам, как то: пресечению династии Рюриковичей и агрессии западных сил, воспользовавшихся этим пресечением, чтобы спровоцировать политический кризис в Московии – но более спорными, тенденциозными и в конечном счете мифологическими (в дурном смысле) ссылками на «опричное» извращение государства, повлекшее за собой упадок, «поруху». Более того, в подобных трактовках, как правило, смешивается неприятие «опричнины» как социально-политического курса царя и неприятие самого царя как личности, якобы предопределившей своим неуравновешенным характером и пресечение династии. Мне представляется, что все эти смутные оценки Иоанна Грозного должны быть отброшены, а рассматриваемые факторы прояснены и упорядочены[20].
В современной историографии с новой обостренной версией традиции восхваления реформ молодого царя и критикой периода опричнины выступил профессор Нью-йоркского университета Александр Янов, специализирующийся именно на исследовании Московской Руси в ее «классический» век. В книге «Россия: У истоков трагедии» бывший советский, а ныне американский историк Янов, чтобы объяснить загадочную природу «русской революционности», попытался найти ее в самом самодержавии, из чего у него рождается новый термин «самодержавная революция» (так Янов определяет опричнину). Это едва ли не самая фантасмагорическая реинкарнация революционной мифологии, распространяемой на всю историю человечества. Позиция Янова состоит в первую очередь в том, что большевистская революция и последовавший за ней сталинизм явились своеобразными перевоплощениями многовековой самодержавной политической традиции России. Однако же эти черты возрождения через «революцию» и вопреки государственной традиции не есть проявление положительной преемственности, как то могло бы показаться (и как это на самом деле есть), но, по мнению Янова, это одностороннее извращение реальной природы исторической России, страны, с ярко выраженным европейским, западническим потенциалом. Из обыкновенного абсолютистского корня выросла блудливая уродливая ветвь, ушедшая далеко в сторону и пожелавшая забыть свое начало, – говорит Янов о русском самодержавии[21].
Опричнина в таком представлении оказывается разрывом с тем положительным реформистским содержанием, которое многие русские историки связывали с «европейским курсом» Иоанна III. Это был якобы жесткий конфликт между политикой деда (Иоанна III) и внука (Иоанна IV), это был разрыв преемственности в истории Московского государства, это было подавление «ростков Нового времени» и наметившейся Реформации Русской Церкви. В борьбе двух тенденций, западнической (мнимой) деда и изоляционистской (тоже мнимой) внука Янов видит одно из выражений «фундаментальной двойственности русской политической культуры». Позиция Янова настолько обострена и радикализирована в сравнении с позициями его идейных предшественников, что достаточно просто цитировать некоторые места самого историка, чтобы получилась выпуклая и самопородийная его характеристика: так, например, в главке под выразительным названием «План игры» Янов раскрывает одну из центральных предпосылок замысла своей книги в следующем вопрошании: Как доказать в отношении России то, что доказал Шлейзингер в отношении Америки, то есть что при всех отклонениях Россия в конечном счете такая же ветвь европейской цивилизации, как и США?[22]
В результате такого стремления «снять» досадные отклонения русской истории, Янов не ограничивается своими достаточно глубокими и парадоксальными рассуждениями о смене «вотчины» «отчиной», о борьбе с официальной Церковью «ересей» жидовства и нестяжательства (последнюю он тоже походя определяет как ересь), о контрнаступлении Церкви, опасающейся инфекции лютеранства и т. д. и т. д. Во всем этом можно видеть некую последовательную, хотя и странную для русского историка партийную позицию. Однако Янов не ограничивается этим «переворачиванием» истории, перекрашиванием черного в белое, вернее он заходит в этом перекрашивании настолько далеко, что обнаруживает вдруг в Смутном времени начала XVII века свой историософский идеал – идеал воистину вопиющий. Носителем этого идеала и образом «упущенных возможностей» России оказывается никто иной как боярин Михаил Салтыков. Тот самый Салтыков, которому король Сигизмунд в самый разгар Смуты пожаловал богатейшие русские волости, принадлежавшие до этого Годуновым и Шуйским. Тот самый Салтыков, который служил Тушинскому вору и состоял в кружке «изменников» при польском воеводе Госневском. Тот самый Салтыков, который издевался над святым Патриархом Ермогеном, вдохновителем народной борьбы со Смутой, посадив Патриарха под надзор и вымогая у него благословения на венчание царским венцом польского королевича Владислава. Надо отдать должное – очень «современный» и актуальный идеал отыскал в русской истории профессор Янов. Трудно найти более одиозный антиидеал русской государственности, который можно по праву назвать «Сусаниным наоборот».
Весь фокус этой оскорбительной для любого мало-мальски патриотического историка выходки состоит в том, что Салтыков огласил 4 февраля 1610 года договор «российской делегации» с королем Сигизмундом, который Янов вслед за Василием Осиповичем Ключевским называет «основным законом конституционной монархии». Но если Ключевский бегло и отчасти иронически говорит об этом явно несбыточном вне оккупационного режима «конституционном» проекте, то Янов делает из него абсолютные, радикальные выводы о наличии в русской боярской элите особой западнической традиции, вершиной которой и был проект Салтыкова – проект монархии, ограниченной Земским собором и думой. Что же за всем этим стояло реально? Реально за этим стояла попытка сдать русское государство завоевателю, осуществляемая в «компромиссных», «приличных» формах, поскольку безоговорочная сдача трона была бы вовсе позорной. Государство сдается польскому королю Салтыковым и его единомышленниками на условиях «ограниченного» думой властвования, таким образом происходит изобретение «конституционной монархии» задолго до англичан, что вызывает бешеный восторг профессора Янова[23].
Собственно, не было бы смысла столь подробно останавливаться на этой модной сейчас книге, написанной хотя и талантливо, но слишком радикальной в плане ее концепции, чтобы эту концепцию можно было обсуждать всерьез. Однако сделал я это потому, во-первых, что никто лучше Янова не смог бы продемонстрировать антисамодержавную, антиправославную, антиавтохтонную линию русской (=антирусской) историографии; во-вторых же, потому что это дает мне повод остановиться на другом важном вопросе – смысле «опричнины» в контексте созревания русской национально-государственной традиции.
Первое, что следует подчеркнуть – нет никакого разрыва между линией Иоанна III и Иоанна IV в том, что касается базовых задач, поставленных последним перед опричниной. Факт этот давно уже по-разному обсуждается в русской историографии, о чем можно прочесть и у самого Янова, который, правда, пытается подорвать эти устоявшиеся аргументы. Прообраз «опричнины», на мой взгляд, легко угадывается в политике покорения Новгорода Иоанна III. Иоанн III очень долго, целое десятилетие, пытался мирным, «либеральным» путем добиться лояльного врастания Новгородской земли в Московское государство. В результате пришлось пойти на жесткие акции, как символические (вывоз колокола), юридические (отмена вольностей), так и репрессивные (казни, «изведение крамолы»). И тем не менее вся эта комплексная политика оказалась недостаточной – пришлось покушаться на право собственности новгородских вотчинников и новгородской церкви, конфисковывать земли, проводить переселение купцов и «житьих людей» (всего около 7000 человек). Вотчины Новгорода, а позднее и многие вотчины Твери были заменены «поместьями» – государь переселял вольнолюбивых буянов с их семьями в «низовые» земли, а в Новгородской земле «изпомещал» дисциплинированных московских служилых людей. Так зарождалось сословие «помещиков», дворян.
В первой половине XVI в. при Василии III и в малолетство Иоанна IV продолжался медленный рост помещичьего землевладения и к моменту введения опричнины внутренние резервы государства в сфере землепользования были уже исчерпаны. Страна была в основе своей экономически двухукладной – состояла из земель помещиков, поместий, распределяемых государством между дворянами в соответствии с их заслугами (службой), и вотчинных земель старых княжеских, боярских родов, равно как и земель, принадлежащих Церкви. Так как в Новгородской земле поместная система полностью вытеснила светское вотчинное землевладение, эта «реформа» Иоанна III была для его внука привлекательным образцом переустройства всего хозяйства страны. После проведения комплексных реформ государства, взятия Казани и Астрахани Иоанн Грозный вынашивал великие замыслы в отношении своего царства. Государство вышло в 50-е годы на качественно новый уровень. С точки зрения царя, требовалось не медленное продолжение предыдущей линии (освоение восточных земель, сдерживание крымской и турецкой экспансии), но кардинально экспансионистская политика, переход к тактике упреждающей реакции на внешние угрозы. Нужно было подкрепить проведение структурной, юридической и административной реформы качественно новой материальной и кадровой базой – только такое всесторонне переустройство государства могло бы дать царю элиту и войско, которые были бы способны вести длительную войну (как Ливонская) и противостоять многочисленным противникам (как и произошло впоследствии – «война на три фронта» с Ливонией, Швецией и крымским ханом). Единственным решением представлялось насаждение поместного землевладения во всех землях государства. Символически это означало утверждение самодержавной концепции государства с исключительной ролью имперского центра и лично государя, юридически это выражалось в констатации обязательности военной службы и с поместий, и с вотчин и, далее, изобретении новой юридической формы землевладения – «жалованной вотчины»[24].
Апофеозом поместной политики стали две «опричнины» (1565–1572, 1574–75 гг.). По существу это была попытка провести коренную смену государственной элиты. «Опричнину» нельзя рассматривать вне символико-идеологического и юридического аспектов самодержавной политики, как это часто делают. Этот курс содержал установку на формирование качественно новой государственной элиты, отвечающей качественно новому государству, созданному Иоанном Грозным. За короткий срок государство было существенно преобразовано – земли были перераспределены, участки вотчинников, попавшие в территориальную зону опричнины, делились на новые поместья для служилых людей. Если не сводить опричнину к ее репрессивному аспекту, то смысл происходившего становится прозрачен, и личный характер царя перестает быть чем-то существенно важным, каким-то чрезмерным «субъективным фактором» истории. Что же касается остроты репрессивной политики, то в ней следует видеть идеологический подтекст – репрессиям подвергались последовательные противники насаждения нового уклада (во всех его измерениях, а не только в экономике). Причем сопротивление этих сторонников старины могло реально выражаться только как «крамола», то есть сообщение с Литвой – идеологическое несогласие с курсом царя по существу отождествлялось с «государственной изменой». Это было так, поскольку никто из представителей элиты (за исключением святителя Филиппа) прямо против опричнины не выступал. Князь Курбский выступил со своей критикой царской политики только после своего бегства, оппозиция опричнине была скрытой, заговорщической по самой природе тогдашних государственных отношений.
Опричнина как таковая не была причиной складывания ситуации первого Смутного времени. Опричнина была итогом трасформаций социального уклада Руси, завершением складывания национально-государственного организма. Смутное время в этом смысле отбросило Московское государство назад, поскольку в 10-е годы XVII века произошел регресс к вотчинному землевладению, к олигархической форме монархии, тем не менее, будущее все равно было за «жалованными вотчинами», изобретенными при Иоанне Грозном, а также за развитой им концепцией самодержавия как имперского центра в символическом и административном смысле. Тот принципиальный замысел, который реализовал Иоанн Грозный, воплощался затем и в XVII веке, и далее в Российской империи. Что касается духовно-политического смысла опричнины, то он выражался в складывании завершенного образа русской цивилизации – как не античного (городского, «гражданского»), но супранационального типа государства, как оплота православия и самодержавия, как самостоятельного цивилизационного пути. Важно отметить, что это была творческая линия на создание своеобразного последовательно христианского государства, тогда как древнерусские и античные формы государственности несли на себе глубокую печать дохристианской политической формации. По существу линия Иоанна Грозного была единственно возможной линией такого (то есть самостоятельного) развития – именно в XVI веке решалась судьба самостоятельности нашей цивилизации. Без опричнины проект Москвы как Третьего Рима, как державы христианского Востока оставался бы под очень большим вопросом.
Что же явилось действительной причиной Смутного времени? Как ни странно, внутреннего социального кризиса в России конца XVI века (неважно, с чем он был связан – с «порухой», подрывом экономики в Ливонской войне, катастрофическими неурожаями), было явно недостаточно для того, чтобы началось Смутное время. Социальный кризис был фоном, на котором развивались события Смутного времени. Главной же причиной, как уже говорилось, был кризис легитимности верховной власти. Гибель царевича Димитрия в 1591 году явилась третьей роковой смертью сыновей Иоанна Грозного, что означало по бездетности Феодора Иоанновича пресечение династии. Роковой характер смерти первенца Иоанна Грозного – Димитрия и его последнего сына – Димитрия Углицкого – вдохновляет поэтическое народное сознание и художественную историческую мысль, поскольку в смертях этих усматривается существенная «мистическая» составляющая.
Но и кризис легитимности был бы преодолен (и он уже было угас благодаря четкому курсу Бориса Годунова), если бы не международная почва враждебности к новой восточной империи, которая подпитывалась универсалистскими планами папского Рима. Роль папы и иезуитов в организации первых актов русской драмы начала XVII века трудно переоценить. Следует ли в этой связи говорить о первом Смутном времени как следствии стечения роковых обстоятельств? Нет, скорее следует говорить о том, что западный мир воспользовался кризисом легитимности в Московском государстве – если б этого кризиса тогда не произошло, западный мир все равно искал бы (и находил) пути и возможности для экспансии на Восток, в том числе и провокационными, подложными (как организация самозванства) средствами. Недаром смерть царевича Димитрия Углицкого многими историками и в ряде преданий своего времени рассматривалось как спланированное убийство. Кто был возможным организатором цареубийства – навсегда останется исторической загадкой.
Природа Смутного времени такова, что оно не только травматизирует национальное сознание, но и влечет за собою глубинную мутацию в национально-государственном организме. Процессы мутации еще совсем молодого государства в первой половине XVII века были сглажены и сдержаны благодаря «субъективному» фактору – высшая государственная элита в первые десятилетия после выхода из Смутного времени была всесторонне консолидирована вокруг Романовых. Специфика ситуации состояла в том, что высшую власть в государстве представляли в этот период отец и сын – Патриарх Филарет (Феодор Никитич Романов) и государь Михаил Феодорович. Юный государь Михаил находился под плотной опекой своего рода и коалиции бояр, созданной в 1613 году на Земском соборе. Энергия мутации, которой русское государство было заряжено в годы Смутного времени, сдерживалась еще и потому, что правительство Романовых повело курс на полную реставрацию символико-юридических черт «традиционного» Московского государства. Реставрация эта носила даже гипертрофированные черты – например, Великий Земский собор продолжался 9 лет, являя собой по сути беспримерный факт «сословно-корпоративного парламента». И в дальнейшем Земские соборы собирались часто и наполнялись важными государственными функциями так, как этого не было ни при Иоанне IV, ни при Годунове. Именно первая половина XVII века стала временем классического русского Земского собора.
Это была борьба не с Западом, это было перебаливание «западничеством», самоотрицательным вирусом, духом саморазрушения, вызвавшим болезненную мутацию; это была борьба самостоятельного цивилизационного направления с русским «западничеством», привившимся через Смутное время.
И тем не менее энергия мутации национально-государственного организма, несмотря на несколько десятилетий консервативной реставрации, вскоре дала себя знать. Уже при втором государе династии Романовых в Русском государстве стали прорезаться совершенно новые черты, говорящие о глубокой трансформации. Само по себе столкновение с западным миром не могло вести к подобной трансформации – ни Ливонская война XVI века, ни Смоленская война (1632–1634 гг.) не могли вызвать мутации, но понуждали к реформам в русле уже существующей актуальной формы государственной традиции. Это была борьба не с Западом, это было перебаливание «западничеством», самоотрицательным вирусом, духом саморазрушения, вызвавшим болезненную мутацию; это была борьба самостоятельного цивилизационного направления с русским «западничеством», привившимся через Смутное время. Смутное время как особо сложное критическое противостояние с Западом, сложная инфильтрация западнических начал внутрь юной русской цивилизации было коренным признаком и первоистоком мутации – Смутное время принуждало к завязыванию не по форме, но по содержанию нового узла нарушенной национально-государственной традиции.