Сон оборвался тем, что нестерпимо захотелось почесать правую икру. Никита дернул было ногу к себе, звякнула цепь, резанула боль от острых краев железного кольца, которое скребануло по голени…
– Ах ты, дьявол! Чтоб вас гром расшиб! – ругнулся Никита, во тьме вскинувшись на циновке. Ругнул кандалы, а когда открыл глаза и обернулся на скрип двери, в проеме увидел согнутого кизылбашца – будто в раболепном поклоне замер перед невольником! В руках миска с едой и кувшин воды.
– Ишь, винца не поднесли нам ныне, – усмехнулся Никита, живо набивая рот теплой бараниной и пресной лепешкой. И к длиннолицему, с редкой рыжеватой бородкой кизылбашцу: – Садись, братец, что ты согнулся передо мной, словно я наибольший московский боярин альбо гилянский хан!
И вдруг кизылбашец ответил, дико перевирая слова, но Никита, к великой радости, все же смог уловить их смысл:
– Мой чуть понимать урусска говорить. Мой ходил Астрахан на этот галер, ходил Решт, попадал давно под казак-разбойник Ывашка Кондыр. Ывашка нападал, наш галер брал в Кюльзум-море[43]. Мой спина стрелял, на себя брал, потом таскал Дербень, – и он рукой указал через дверной проем на берег, где сквозь пелену утреннего тумана – стало быть, Никита проспал целые сутки! – поднимались ввысь, под стать корабельным мачтам, ровные круглые минареты, с которых даже до пристани неслись призывные крики:
– Нэ депр молла азанвахти! – это муэдзин звал правоверных мусульман к утреннему намазу.
В Дербене, как понял Никита из рассказа кизылбашца Сайда, его, покалеченного казацкой пулей, обменяли вместе с другими пленными на русских невольников, и вот теперь он у Давида, который доводится ему дальним родственником по жене.
– А кем Ибрагим твоему Давиду доводится? – полюбопытствовал Никита, напившись досыта из кувшина.
– Родной брата они, – ответил Сайд и, сцепив пальцы крепко, потряс ими перед Никитой, показывая, как крепко их родство. Никита даже присвистнул: теперь понятно, почему он спал здесь, на ветоши, а не на голых досках в трюме около весла!
С трудом подбирая слова, помогая себе жестами рук, Сайд по большому секрету сообщил урусу, что Ибрагим просил брата Давида кормить его, Никиту, класть спать здесь и не бить плетью, когда тот будет сидеть за веслом, как обычно поступают с невольниками, если надсмотрщику кажется, что те гребут недостаточно сильно и дружно.
«И на том спаси его аллах мусульманский», – порадовался Никита, потер ладони, а вслух подумал, что Ибрагим за дарованную ему возможность спасти свою жизнь мог бы и на волю отпустить его как-нибудь.
– Нет-нет, урус! – и Сайд замахал испуганно руками. – Нельзя тебя пускать! Хозяин давал за тебя много аббаси, вот столько! – и он раз пять хлопнул ладонями с растопыренными пальцами – пять десятков персидских монет. – Ибрагим тебя пускал, хозяин его сюда пихал, – и он указал пальцем в утробу галеры.
– Спаси тебя Бог, Сайд, а вернее, твой аллах за эти вести. Теперь мне многое прояснилось. Коль случай доведется, и я тебе добром отплачу, – пообещал Никита, сам не ведая, где и когда в их жизни может выпасть такой случай, хотя тяжкие испытания, которые ожидали все побережье Кюльзум-моря, были не за горами. Но о них в Дербене еще ничего не знали…
Через несколько дней галера вышла в море, направляясь в Баку, и Никита сидел уже вместе с двумя десятками таких же невольников, налегая на весла, когда ветер становился противным и не давал возможности идти под развернутым парусом. Давид не скупился на плети, но по спине Никиты она не прошлась ни разу. Да, к слову сказать, Никита и не давал такого повода: силы к нему вернулись, и он греб старательно. По возвращении с грузом из Баку в Дербень галера недели две стояла в порту. Всех колодников загнали в каменный сарай, а Никита под присмотром Давида и Сайда остался на галере, в сухой кладовой. Кормили здесь гораздо лучше.
Несколько раз галеру посещал Ибрагим, звал к себе «гяура уруса», как он шутливо говорил без посторонних глаз, и через Сайда выспрашивал: кто он, откуда, велика ли семья? Узнав, что тяжкая беда занесла его в персидские земли и что дома на недостроенном подворье остались трое детишек, Ибрагим сожалеючи поцокал языком, покрутил усы, вздохнул и покосился на старшего брата. Но Давид хмурил густые брови, у рта залегла угрюмая складка. Сайд потом по секрету пересказал Никите разговор, который произошел между братьями.
– Надо бы отпустить нам уруса Никиту, – говорил Ибрагим. – Ведь если бы он не удушил собаку Муслима, наши кровники, которых, похоже, сам шайтан принес в Дербень из-за Кавказского хребта, убили бы меня. А потом и тебя подстерегли бы. А теперь бродячие псы не наши, а их трупы жрут на свалке!
– Ты прав, брат, так бы и было, – соглашался Давид. – Кто бы мог подумать, что собака Муслим унюхает, где мы нашли себе кров и службу?… Но как спустить уруса? Жадный Махмуд либо нас обоих прикует к веслам, либо через судью сдерет такие деньги, что нам вовек не расплатиться. Вот кабы случай какой верный подвернулся…
Зная о таких разговорах, Никита не терял надежды, что случай рано или поздно повстречается. Каждый раз выходя в море, он по солнцу или по звездам старался угадать, куда идет галера? В Баку, в Решт, в Фарабат или в Астрахань? Но тезик Махмуд всякий раз давал команду править галеру на юг, а не на север, словно бы и пути туда никогда не было. Да и откуда было знать Никите, что после столь дерзкого прохода Степана Разина по Волге на Хвалынское море, а потом и на Яик, напуганные тезики опасаются плыть с товарами в Астрахань, чтобы не попасть в руки бесстрашных донских казаков, – не только товары, а и себя можно потерять безвозвратно!
Осень, зима и весна 1668 года прошли в томительном для Никиты ожидании. И случай пришел: отголоски событий на северном берегу Хвалынского моря погнали к югу тревожный слух, как ветер гонит перед собой над морем волну – вестник надвигающегося урагана…
Рыбаки, которые накануне вышли в море, первыми принесли в Дербень весть о выходе казаков атамана Разина на просторы Кюльзум-моря, а вслед за перепуганными рыбаками и весь город уже мог пересчитать длинную цепочку белых парусов, и паруса эти, такие мирные и безмятежные на вид, шли к охваченному паникой городу. Начальство, разослав гонцов во все близлежащие селения с призывом поспешить на помощь, погнав срочного гонца в Исфагань, в столицу могущественного шаха Сулеймана, стянули воинские силы в каменную крепость, быть может, за многие десятки лет с немалым сожалением заглянули в дула давно умерших железных пушек… По берегу туда и сюда скакали конные разъезды, муэдзины возносили аллаху молитвы, умоляя его защитить город от страшной беды: кизылбашцы отлично знали, каковы в ратном деле донские казаки!
К вечеру, на виду города, флотилия казацких стругов числом не менее сорока прошла мимо Дербеня, устрашилась, должно быть, грозных с виду стен крепости и пушек на ее стенах, отвернула и, держась курса на юг, пропала из виду.
– Все, раскололся кувшин моих надежд! – Никита, стиснув пальцы до боли в суставах, смотрел с палубы галеры в потемневший окоем моря – мелькают над волнами неугомонные и безучастные к людским страданиям чайки, а белокрылых казацких стругов и не видно уже…
На ночь хозяин повелел свести с галеры колодников всех до единого, заковать в ручные и ножные кандалы и запереть в сарае. У двери два наемных стражника в карауле, безмолвные, под стать лесным придорожным пням. Ибрагим, копошась с замками на кандалах Никиты, заговорщически подмигнул урусу темным глазом и пальцем ткнул в «браслеты», показывая, что оставил их незапертыми. Потом сделал предостерегающий знак, тихо шепнул, мешая русские и кизылбашские слова:
– Будет казак – бегай свой дом. Не будет казак – спи тихо. Иншала, и ты спасен.
– Аллаху акбар, – по-кизылбашски ответил Никита, во тьме пожал руку Ибрагиму с такой горячностью, по которой Ибрагиму нетрудно было догадаться, с каким нетерпением ждет урус избавления от неволи и каторжных работ.
И тут Никита почувствовал, что Ибрагим вложил ему в ладонь рукоять кинжала, а сам сдвинул к орлиному носу лохматые брови. Никита торопливо сунул кинжал за пазуху и повалился на свое скудное соломенное ложе, а Ибрагим для виду еще раз окинул взглядом сарай и невольников в кандалах, неспешно пошел к двери. Стражники молча выпустили его, громко двинули в скобах наружный засов.
Вся округа погрузилась в темноту и тишину, и только в недалеком проулке, не поделив объедки, грызлись между собой бродячие собаки. Ни торопливых шагов случайного прохожего, ни цокота копыт, ни тоскливого рева извечного навьюченного упрямца здешних мест: небезопасно с наступлением ночи в переулках от жестоких грабителей, да и от ханских и шахских стражников защиты не больше! Среди бела дня иной раз грабят без зазрения совести, а тут тьма такая…
Никита лежал у стены, затаившись. Слушал тихий говор прочих невольников – какая жалость, ни одного россиянина среди них! Душу разговором отвести и то не с кем. Вдвоем или втроем куда как сподручнее было бы!
«А может, рискнуть, не ждать казаков? – лихорадочно билась в голове Никиты отчаянная мысль. – Может, выйти на подворье как ни то среди ночи? Да стражей прибить, коня добыть и пошел на север! – И тут же отвергал столь безрассудный план. – Далеко ли уйдешь? Кругом кизылбашские городки, а на тебе такой наряд, что любая бродячая собака колодника учует, затявкает… И как знать, удастся ли отыскать потом нового Ибрагима?»
Проснулся Никита от недалекого пушечного гула – а снилось только что, будто он в лесу со Степанкой, грибы собирают да угодили под грозу… Вскинулся на ноги вместе с прочими колодниками и возликовал, едва не заорав на весь сарай: грянул-таки Степан Разин на невольничий город Дербень! Это его пушки со стругов ударили по крепости! А спустя малое время пищали на берегу захлопали, на улочках сполошные крики, сквозь пустой проем окошка под потолком сарая доносились цоканье копыт, начальственные покрики, и Никита опытным ухом уловил, что по всему берегу и к каменной крепости перекинулась неистовая ночная драка.
Он, потихоньку стряхнув с себя незапертые кандалы, вынул кинжал, подошел к двери – на подворье недолго слышны были крики, хлопанье дверей, бестолковая, казалось, беготня, а потом грохот колес отъезжающих телег – и все стихло. Никита осторожно – а вдруг стража все еще стоит? – просунул лезвие кинжала в просвет между дверью и косяком, нащупал задвижку из крепкого дерева и понемножку принялся отодвигать ее влево, пока она не вышла из скобы на косяке и не повисла в воздухе, задравшись коротким концом вверх. Никита торкнул освободившуюся дверь, осторожно выглянул – подворье было пустым: хозяин бежал вместе со своими стражниками… Выше в гору и у крепости слышались отчаянные крики, хлопанье пищалей и пистолей, стоял такой треск, словно на тысячеструнной арфе кто-то рьяно рвал тугие струны.
Босиком, в старом персидском халате и простоволосый, Никита через раскрытую калитку метнулся с подворья на улочку, а за ним с гомоном вывалили и остальные колодники, заметались на подворье, не зная, что же им теперь делать, без стражи и в железных кандалах. Никита устремил свой бег к морю. Там должны быть теперь казацкие струги, там, среди своих людей, и искать ему избавления от горькой чужбины. «Скорее, скорее! – торопил себя Никита, не обращая внимания на боль в подошвах – камешки, кусочки битых черепков делали едва ли не каждый шаг настоящим мучением. – Не приведи, Господь, теперь еще и ткнуться в конный дозор альбо в пешую заставу сербазов! Не успеешь крикнуть „Ратуйте, братцы!“ – как голову снимут шахские сербазы!»
И ткнулся-таки Никита, только не в заставу, а в большую толпу вооруженных кизылбашцев, и было это уже в каких-то ста саженях от моря. Впереди толпы шел высокий абдалла[44] с посохом, только посох этот не гремел как обычно бубенцами, а до неприличия сану хозяина безмолвствовал. Безмолвствовала и толпа кизылбашцев в несколько сот человек, не выкрикивала воинственных кличей, не бряцала оружием, не проклинала гяуров-урусов и не звала себе в помощь своего всесильного аллаха.
Сеча шла там, на холме, среди вспыхнувших уже в нескольких местах пожаров, а эти, напротив, уходили от сечи.
«Неужто в бег ударились, себя спасая? – подивился Никита, а сам вжался в неровность каменной изгороди возле какого-то подворья, стараясь остаться незамеченным. – Тогда почему не бегут через базар и на северную окраину, а крадутся к морю? – И тут его словно осенила страшная догадка: – Метят на казацкие струги! Внезапно грянуть хотят да и порушить суда! Ах вы пэдэр сэги, чтоб вас черт сглотнул! – выругался мысленно Никита, поняв хитроумный замысел абдаллы. – Увидят казаки свалку возле стругов, не до шахских крепостей им будет, самим бы как спастись потом пешими!»
Никита под ногами нащупал несколько камней поувесистей, сунул в просторные карманы халата да в руки по одному и бережно покрался вдоль темной изгороди, пообок с толпой кизылбашцев, молчаливых, с обнаженными саблями, копьями, которые зловеще поблескивали при скупом свете луны. Когда до окраины города осталось с полсотни саженей, а далее уже была прибрежная полоса, Никита перемахнул стену, потом через подворье еще одну стену и выскочил на простор – перед ним, носами к городу, то и дело стреляя из пушек в сторону крепости, стояли большие казацкие струги.
Уловив миг между залпами, когда пушки молчали, но воздух еще, казалось, звенел вослед улетевшим ядрам, Никита во всю мочь груди закричал, бросив камни и сложив ладони у рта:
– Братцы-ы! Персы к стругам крадутся-я! Изготовьтесь к сече-е! Здесь, совсем близко! Сот до пяти иду-ут на вас боем!
На ближнем струге, на кичке у пушки несколько казаков засуетились. Послышались резкие команды. Возбужденные крепкой бранью, на палубу высыпали вооруженные казаки, кто-то из старших окликнул Никиту, пытаясь разглядеть его, в сером халате на фоне серых жилых строений города.
– Ты где, человече? Беги к нам!
Никита успел пробежать от стены к стругам не более тридцати шагов, как из улочки, словно горный Терек из тесного ущелья, с ревом вырвалась толпа кизылбашцев и кинулась к берегу. Но тут с ближних стругов, в упор, ударили фальконеты[45], пищали. Никита, предвидя, что во тьме вряд ли кто из казаков будет остерегаться, чтобы не попасть и в него ненароком, успел упасть на землю, благо неподалеку лежало старое поваленное дерево, на котором после купания любили греться здешние ребятишки.
Подкатившись к дереву, Никита с кинжалом в руке затаился – толпа кизылбашцев, теряя первых побитых и раненых, пробежала мимо него в каких-то десяти шагах и была уже на полпути к стругам. Казаки, успев стрельнуть по набегающим из пистолей, ухватились за копья и сабли, а некоторые из бывших стрельцов изготовили к драке длинные и тяжелые бердыши, встретили врагов у сходней… Дальние струги незамедлительно прислали подмогу, и привел ее не кто иной, а, как потом узнал Никита, ближний атаманов сподвижник Серега Кривой.
Казаки сбоку навалились на кизылбашцев, осадивших с десяток стругов, взяли их в сабли и начали отжимать от пристани, так, чтобы, отступая, враги не навалились на тех, кто со Степаном Разиным штурмовал город и каменную крепость. Никита, едва казаки приблизились к месту, где он укрывался, скинул прочь постылый кизылбашский халат и в рубахе, подхватив чужую адамашку[46], с криком:
– Круши нехристей, братцы! – кинулся среди передовых казаков в тесную, грудь в грудь, рубку, вымещая в яростных ударах всю злость за каторжную работу на чужой постылой земле.
За плечо его неожиданно дернул здоровенный казак в богатом атласном кафтане синего цвета с перехватом. За алым кушаком дорогие ножны и два пистоля сунуты рядом.
– Стой, мужик! Ты кто таков? – А у самого усищи, будто у матерого кота, вразлет.
– Кой черт я тебе за мужика! – с отчаянной лихостью ответил Никита, которого начал пьянить угар сабельной сечи. – Нешто мужик так адамашкой владеет?
– Ну, тогда держись меня пообок, казак! – хохотнул детина и врезался в гущу кизылбашцев, которые, ведомые абдаллой, пытались перестроиться для нового нападения на струги.
– Алла, ашрефи Иран![47] – на диво могуче гремел голос неустрашимого абдаллы.
Вокруг него десятки глоток кричали всяк свое:
– Иа, алла!
– Хабардар! – предупреждал кто-то своих о близкой опасности.
Какой-то военный предводитель, в колонтаре и в мисюрке, размахивал пистолем и визжал, словно босой ногой наступил на красные угли:
– Азер! Азер, сербаз шахсевен![48]
Казаки схватились с кизылбашцами стенка на стенку! В ход сызнова пошли сабли, кистени, топоры и стрелецкие бердыши, а иной раз и испачканные кровью безжалостные кулаки, сокрушающие челюсти и зубы. Никита пробился до абдаллы, по пути к нему свалив нескольких замешкавшихся кизылбашцев. Абдалла, поздно почуяв неминуемую гибель, с истощенным от постнической жизни лицом, а теперь перекошенным еще и яростью драки, пытался было спастись, спиной вжаться в плотную стену из человеческих тел.
– Хабардар!
– Врешь, змей сушеный, не улизнешь! – выкрикнул Никита и махнул адамашкой. – Бисйор хуб! Добро сделано! – зло и в то же время с радостью выкрикнул Никита, видя, что вожак кизылбашцев с запрокинутой, наполовину срезанной головой посунулся вдоль чужого бока к ногам толпы, под лязг стальных клинков вокруг и полуотчаянные и воинственные крики сотен глоток.
– Вай, аствауз! – с ужасом завопил кизылбашец, около которого повалился зарезанный «бессмертный» абдалла, сам бросил саблю и рухнул на землю, накрыв голову беспомощными ладонями.
– Берегись, шехсевен! – выкрикнул Никита, отбил свистнувшую над головой саблю соседнего кизылбашца, резко шагнув к нему, ударом кулака со всей силы в челюсть сбил с ног. Бородатый перс запрокинулся, выронил саблю и, полуоглушенный, рухнул на колени, вскрикивая, словно пьяный:
– Иа, алла, иа!
Окруженные со всех сторон, лишившись духовного предводителя, кизылбашцы, числом уменьшившись едва ли не наполовину, побросали оружие и взмолили о пощаде. Разобрав пленных по рукам, кому кто с бою достался, казаки стали приводить себя в порядок, собираясь на берегу: а ну как еще какой тюфянчей или абдалла соберет отряд кизылбашцев да вновь попытает счастье пожечь казацкие струги? Тут же, у разведенных костров, бережно укладывали побитых до смерти в этой сече казаков, пораненных относили или провожали на струги.
– Эко, брат, и тебя задело? – вырвалось невольно у Никиты, когда приметил, что усатый детина в голубом кафтане сидит у костра полураздетый, а товарищ бережно перевязывает ему левую руку у самого плеча. Обнаженная сабля лежала у казака на коленях, словно бой с кизылбашцами не окончен. Хотя так оно и было – у крепости все еще гремели пищали и густо вихрились, сливаясь воедино, крики отчаяния и торжества близкой победы…
– Треклятый тюфянчей малость промахнулся, стрельнув из пистоля, – с кривой усмешкой от боли ответил усатый казак. – Метил прямо в лоб, да мне своего лба жаль стало, плечо пришлось подставить, – и назвался: – Меня нарекли Ромашкой Тимофеевым, у атамана Степана Тимофеевича в есаулах. А ты кто и откель здесь объявился? Видел я, как ты встречь нам из-под дерева скакнул, скинув кизылбашский халат. Аль в плену был?
– Я самарский стрелец сотни Михаила Хомутова, – назвался Никита и коротко поведал о своих злоключениях в землях персидского шаха вплоть до этой вот последней ночи и своего освобождения…
– Ромашка-а! Еса-у-ул! Тебя к атаману кличу-ут! – раздалось с одного из стругов, севернее того места, где Никита устроился у жаркого костра.
– Идуу-у! – с поспешностью прогудел детина во всю ширь груди, накинул, не вдевая в рукава, переливчатый кафтан, отыскал взглядом отошедшего в сторону Никиту и упредил нового товарища: – Сиди здеся, должно, скоро и тебя к атаману покличут по моему сказу. – И ушел, широко шагая по крупной шуршащей под ногами гальке.
И только теперь уставший от бессонной ночи Никита заметил, что малиновое солнце, как-то разом выскочив из-за восточного морского окоема, довольно высоко уже приподнялось над Хвалынском морем и высветило горящий черным дымом в нескольких местах город, его высокие узорчатые минареты, и здешние перепуганные муллы и абдаллы сидят по домам, и муэдзины не созывают мусульман к утреннему намазу.
По наклонным улицам, кто со скарбом, а кто и с полоном в придачу, возвращались к стругам казаки, штурмовавшие город, разноликие, разноодетые – и в казацких кафтанах, и в стрелецком одеянии, и в мужицких сермяжных однорядках… А один с двумя тяжелыми узлами за спиной, тот и вовсе в нагольном тулупчике нараспашку, под которым видна домотканая грязно-серая рубаха с веревочной опояской. Рядом с ним безусый казачок тянет за собой повязанного перса в желтых просторных шароварах и в нательной рубахе, а малиновый, с зелеными цветами бархатный халат с перса уже снят и перекинут через плечо удачливого казачка. Казачок тащит перса, а тот, в белой витой чалме и в зеленых чедыгах, тащит на себе за спиной увесистый узел со скарбом.
«Должно, укрыться мнил где-то сей перс да пересидеть лихой час, а тут глазастый куркуль[49] и схитил его! – усмехнулся Никита, видя, как охрипший от воплей богатый перс трясет черной бородой и хамкает воздух широко раскрытым ртом. – Ништо-о, клятые кизылбашцы! Любите урусов в полон хватать и к каторжным работам под плети сажать! Теперь сам такого же лиха отведаешь, чтоб впредь сердобольнее были сами и ваши детишки!»
– Эге-гей! Самаренин Никита-а! – прокричали с ближнего струга, а крик, слышно было, передали издали. – Атаман тебя кличе-ет! Поспешай жива-а!
Екнуло у Никиты сердце, непонятное беспокойство запало в душу: умом сознавал, что он вольный, атаману неподвластный человек, и в то же время отлично понимал свою полную зависимость от незнакомого пока человека. Он проворно подхватился на ноги, оставил своего пленника у костра на попечение казаков и по влажным от ночной росы мелким камням побежал к стругу, на который поднялся незадолго до этого новый знакомец Ромашка.
Ромашка и встретил его у широкой сходни. Рядом с ним стоял широкоплечий, крепкий, словно каменная серая глыба, казак в желто-красном персидском халате поверх белой рубахи. На одном глазу у него бельмо, зато вторым смотрит так, что не отвертеться, ежели какое зло умыслил супротив атамана.
– Тот самый? – коротко спросил Серега Кривой.
– Этот, Серега, – подтвердил Ромашка и к Никите с приветливой улыбкой: – Ну, стрелец, идем к атаману, ему о себе сам скажешь.
Степан Тимофеевич Разин сидел на персидском ковре с причудливым орнаментом. Одет в белый атласный кафтан, туго стянутый на поясе голубым кушаком. На голове лихо заломлена к правому уху красная шапка с оторочкой из белого меха, на ногах мягкие зеленые сапоги. Когда к нему подошли, он перестал трапезничать и отставил миску с холодным мясом, сделал большой глоток из кубка, утер губы и усы белоснежным рушником. Никита хорошо разглядел смугловатое от степного загара лицо атамана, слегка вытянутое, обветренное на скулах. Черные кудри выбивались из-под шапки, ниспадали на высокий лоб. Чуть приподняв широкие брови, атаман устремил на стрельца взгляд быстрых темно-карих глаз. Степан Тимофеевич сунул в короткую волнистую бороду пятерню, как бы в раздумии поскреб подбородок, легкая улыбка тронула жесткие губы сомкнутого рта. Потом с усмешкой перевел взгляд с Никиты на Ромашку, словно бы не веря тому, что ему говорили недавно о стрельце.
– Этот, што ли, прибег к нам? – спросил Степан Тимофеевич, а в голосе Никита уловил все то же недоверие: стоит перед ним, атаманом, ободранный мужик, в лохмотьях каких-то, только и доблести, что чужая, видно, сабля в ножнах у веревочной опояски.
– О нем я тебе говорил, Степан Тимофеевич, – подтвердил Ромашка, двинул пальцами по жестким усищам и со смехом подтолкнул оробевшего от атаманового неверия Никиту поближе к Разину. – Будто нечистый в ночи перекинулся через стену и завопил недуром, чтоб береглись мы, дескать, кизылбашцы сторожко к стругам подбираются! Ну, славно и то, что на нашем языке завопил, разом подхватились казаки, успели фальконеты повернуть да пищали изготовить. И гребцы, которые в трюмах повалились после ночной гребли замертво, за оружие вовремя ухватились. А то б, Степан Тимофеевич, быть беде, ей-бог же! Ежели и отбились бы от кизылбашцев, то большой кровью…
Атаман внимательно и, как увидел Никита, теперь с интересом оглядел его с ног до головы, ласковая улыбка тронула не только его жесткие под усами губы, но и строгие глаза.
– Да-а, видок у тебя, самаренин… Оно и понятно, не из московских палат с боярскими дарами вылез, а из неволи… Стрельцу поклон от всего казацкого войска, а вам, есаулы, впредь наука – всякий раз заботиться о дальних дозорах! Негоже о супротивнике думать, будто у того заместо головы приделана пареная репа! – сурово выговорил атаман. Сказал тихо, но Никита видел, что соратники Разина крепко мотают на ус ратную науку. – Чикмаз! – громко позвал кого-то атаман. – Налей стрельцу кубок! Да ты, самаренин, присядь! В ногах не много правды, о том еще наши деды не раз говаривали. Покудова робята мои полон да добычу в общий котел снесут да раздуванят, пообскажи о себе. Чикмаз, аль уснул за кувшином?!
Зыркнув на Никиту злым и недоверчивым – волчьим взором исподлобья, один из ближних атамана Ивашка Чикмаз, человек, как потом узнал Никита, с дико-кровавым недалеким прошлым, налил Никите вино в легкий серебряный кубок, подал с непонятными пока словами, адресуясь к стрельцу:
– Пей атаманово угощение! Не дрожи рукой! Аль наслышался в Астрахани про Ивашку Чикмаза? Так знай наперед и другим стрельцам передай по случаю: по-разному потчуем мы вашего брата – кому топором по шее, а тебя атамановой чаркой.
Никита принял кубок, а что рука дрогнула, так от волнения и от радости, что после стольких мытарств он снова среди своих. Встал и поклонился Степану Тимофеевичу до палубных досок, Чикмазу не ответил, потому как о его кровавой работе доброхотным палачом в Яицком городке он еще не знал.
– Благодарствую, атаман Степан Тимофеевич, за избавление от кизылбашской неволи, а то бы вовек мне отсель ни живым ни мертвым не выскочить! – Выпил, опустился на край ковра. – Сам я из самарских стрельцов. Прошлым летом, как сошел ты со своей ватагой на Волгу, были мы посланы на стругах в Астрахань, чтоб тебя, атаман, с твоими казаками ловить…
– Ан ловцы-то криворукие оказались… – весело хохотнул Степан Тимофеевич, обнажив в усмешке крепкие, малость кривые спереди зубы. – Умыслила курица лису в курятник заманить, чтоб исклевать до смерти, да и по сей день никак ту курицу не сыщут!
– Не сыскали и мы тебя, атаман, – согласился Никита, чувствуя на себе все тот же недоверчивый взгляд Чикмаза. – К нашему приходу ты с казаками уже покинул Волгу и ушел на Яик, – Никита рассказывал под пристальным взглядом не только атаманова палача, но и Сережки Кривого, словно и тот пытался уличить Никиту в чем-то дурном. «Оно и понятно, опасение у них есть – не подослан ли я от московских бояр извести как ни то атамана», – подумал Никита без обиды. Он рассказал о буре на Хвалынском море, о Реште и о тезике Али, о Дербене, о том, как, выпущенный добрым приятелем из сарая, пробрался к берегу, ткнулся ненароком в кизылбашский отряд во главе с абдаллой, а потом, во время боя, и срубил того абдаллу саблей.
– Околь того абдаллы ихний тюфянчей всегда шел… Тот тюфянчей и стрелил меня, Стяпан Тимофеевич, из пистоля, плечо пробил насквозь, – добавил Ромашка таким голосом, будто ребенок винился перед родителем за промашку в уличной драке, придя к дому без переднего зуба… – Никита себя молодцом в сече выказал.
Степан Тимофеевич молча улыбнулся, поочередно глянул на хмурого Чикмаза, на Сережку Кривого, которому в каждом новопришлом человеке чудится боярский подлазчик с целью извести казацкого атамана, согнал с лица улыбку. Знал Степан Тимофеевич, что смелый в бою Чикмаз, сам из бывших стрельцов, теперь вздрагивает по ночам от кошмарных видений, причиной которых послужила кровавая плаха в Яицком городке. Вздохнул, сожалея о содеянном, – взыгралось лютой яростью сердце на жестокий отпор, учиненный стрельцами из каменной башни, многих добрых казаков побили, хотя знали, что и самим в таком разе живыми не быть вовсе… «Кабы сложили оружие, то отпустил бы с миром, – вздохнул еще раз атаман. – А так я лишь укрепил своим действием их собственный себе приговор… А Ивашка теперь от каждого стрельца ждет справедливого удара ножом в спину… И, похоже, тако же смирился с собственным приговором», – Степан Тимофеевич отогнал тревожные думы, снова посмотрел на притихших есаула и стрельца, даже шепотком между собой не переговариваются, ждут атаманова решения.
– Отдай его мне, Степан, – вдруг выговорил стиснутым от волнения горлом Ивашка Чикмаз. – Пущай при мне покудова походит, себя покажет…
У Никиты сердце едва не оборвалось – недоброе почувствовало, глаза Ивашки напомнили глаза голодного волка, который затаился под кустом, видя перед собой желанную добычу. Но сказать что-то поперек не осмелился.
Словно почувствовав состояние стрельца, вперед выступил Ромашка Тимофеев, с поклоном попросил:
– Отпусти, Стяпан Тимофеевич, стрельца Никиту в мой курень. Лег он мне на сердце, возьму под свою руку и под присмотр, ежели у кого какое сомнение в нем есть.
Степан Тимофеевич, опустив глаза на ковер, помолчал с минуту, видно, и сам не совсем еще избавившись от внутренних колебаний, потом поднял лицо, глянул Никите в самое нутро.
– Казацкое войско не без добрых молодцев, но каждая сабля никогда и нигде не была в помешку. Так что, робята, коль есаул Ромашка хвалит нам стрельца Никиту, знать, он и в самом деле кругом удал, добрый казак будет! – проговорил атаман с теплой улыбкой. Сверкнув перстнями, погладил короткую, с ранней сединой черную бородку. – Что в награду за услугу войску себе просишь из дуванной доли? Часть дувана? Велю и тебя наравне с иными в число дуванщиков поставить. – И озорно подмигнул своим есаулам: – На Москве, ведают о том мои казаки, знамо, как добычу делят: попу – куницу, дьякону – лисицу, пономарю-горюну – серого зайку, а просвирне-хлопуше[50] – заячьи уши! Да у нас не так, а по чести!
Никита вскинул брови, выказав крайнее удивление словам атамана, руками отмахнулся. Неужто он о дуване думал, когда полошил казаков отчаянным криком?
– Помилуй Бог, атаман Степан Тимофеевич! О какой награде речешь? Это я в долгу перед казаками до скончания века, а не ты передо мной! Коль доведется случаю быть, и жизнь отдам за тебя!