Сережка Кривой крякнул в кулак. Другой есаул, тако же один из давних атамановых дружков Лазарка Тимофеев, лет сорока, кривоплечий – левое плечо вздернуто, и есаул – Никита успел это уже приметить – всегда шел левым боком вперед, словно задиристый кочет, – зыркнул на стрельца небольшими круглыми глазами, поджал губы: не возгордился бы новичок пред атаманом сверх всякой меры! Смел больно в речах, не знает, что атаман, коль учует какую лжу в словах, враз может окоротить так, что и света божьего больше не увидишь, и щи хлебать разучишься!
Но Степан Тимофеевич улыбнулся, сердцем чувствуя, должно быть, правду, что стрелец не кривит душой.
– Ну тогда, Никита, служи казацкому войску и впредь тако же верно, и я тебя своей милостью не оставлю. А в число дуванщиков, Серега, все же поставь стрельца. Сами же сказывали, коль не его сполох, то многим бы дувана вообще не видать… Ромашка, бери его к себе в курень, коль судьба свела вас в одном сражении. Лазарка, возьми с собой Мишку Ярославца да проследите, чтоб запастись на стругах харчами и водой. Не лето же нам под Дербенем стоять! Мыслю теперь, что шах персидский заждался нас, изрядную куржумную[51] деньгу за своих единоверцев нам приготовил!
Есаулы посмеялись – рады, что погромили невольничий город, где набеглые кизылбашцы сбывали взятых в полон русских людей для каторжных и галерных работ. Рады, что, кроме стрельца Никиты, высвободили из неволи еще около двухсот своих единоверцев и захваченных приволжских ногайцев, которые тут же влились в войско атамана. Рады, что в отместку персам побрали немалое число пленных, в основном тезиков да шахских сербазов, за которых можно будет выменять русских невольников и в других приморских городах Ирана.
– Идем, Никита, – Ромашка Тимофеев тронул нового сотоварища за плечо. – Мой струг вона там, почти крайний к северу.
– Я только своего полонянника заберу, – попросил Никита, поклоном простился со Степаном Тимофеевичем, который подозвал уже к себе Сережку Кривого и что-то негромко им начал обсуждать. – Сказывали мне казаки, да я и сам то же самое слыхивал в Астрахани, что за полоненного с бою от кизылбашских тезиков можно взять выкуп.
– Да и мы обычно продаем свой полон ихним тезикам, – пояснил Ромашка, проворно сбегая по сходням с атаманского струга на береговую гальку. – А те купчишки, воротясь к себе домой, сами уже, и не без выгоды, конечно, возвращают выкупленных ихним родичам. Тако же и наши купцы иной раз поступают, ежели случай представится быть с торгом в здешних городах. Потому у казаков полон с бою считается делом святым.
– А мне и подавно! – живо подхватил Никита. – Перед самым походом подворье в прах погорело, только скотину кое-какую спасли… Так что лишняя деньга не в помеху будет.
– Бери, я подожду, – сказал Ромашка, остановившись у сходни. – Глядишь, и по дувану что-нибудь ценное достанется для продажи в Астрахани.
Никита поспешил к костру за своей живой добычей, а когда проходил мимо толпы пленных кизылбашцев, его вдруг окликнули:
– Никита-а, салям алейком!
Никита Кузнецов вздрогнул, обернулся на знакомый голос – так и есть! Среди повязанных сербазов на голых серых камнях сидел его недавний освободитель из кандалов Ибрагим!
– Ах ты, Господи! – вырвалось невольно у Никиты. – Попался в капкан? – Что Ибрагима надо как-то выручать, это решение пришло в голову тут же, но как это сделать? Он шагнул к караульным казакам, спросил у старшего годами:
– За кем, братец, сей кизылбашец?
– Это который? – переспросил казак, оглядываясь на пленников.
– Да вон тот, крайний к нам. Вон, рукой себя в грудь тычет, – пояснил Никита, видя, что Ибрагим, догадавшись, о ком зашла речь, делает пояснительные знаки.
– О-о! – с немалым восхищением вырвалось у старого казака. – Этот сербаз за самим атаманом! Батька его под каменной крепостью обезоружил и повелел связать. Бился с нами, под стать бесу опьяненному, право слово… А он тебе к чему? – полюбопытствовал казак и насторожился – стрелец все же, не свой брат-казак допытывается.
Подошел есаул Ромашка Тимофеев, спросил, в чем задержка. Никита пояснил, что вон этот кизылбашец Ибрагим и есть тот самый, кто спустил его из железных кандалов и кинжал дал. Теперь долг за Никитой добром ему отплатить.
Старый казак, выслушав эти пояснения, с сомнением покачал полуседой головой, мудро изрек:
– Како среди чертей не встречалось допрежь шерстью белого, тако же и средь кизылбашцев не доводилось еще сыскать сердцем к казаку ласкового… Ежели только этот сербаз истинный кизылбашец, – добавил уже с долей сомнения казак, оглядываясь на Ибрагима. Тот издали кивнул ему головой. – Ишь, нехристь, кумекает, что про него гутарим.
– Посади на его место своего кизылбашца, а с этим идем к атаману, – сказал Ромашка. – Как порешит Стяпан Тимофеевич, так оно и будет, брат Никита.
– Вот бы уговорить нам атамана, – с надеждой выговорил Никита и побежал к костру, где оставил свой полон. Привел, сдал старому казаку под стражу, а Ибрагима – на поруку есаула Ромашки – взял.
– Надо же! – дивился старый казак, – будто цыган на ярмарке коней поменял! Ну, счастлив твой аллах, кизылбашец, о том тебе батька Разин скажет…
Через десять минут они снова были на атаманском струге.
– Ого-о! – удивился Степан Тимофеевич, признав Ибрагима. Даже атласную шапку пальцем двинул со лба на затылок. – Неужто сбег из-под стражи? Так секите его ко псам, неуемного! А дозорному казаку за ротозейство десять плетей по заднице, чтоб неделю сесть не мог!
Ромашка выступил вперед и за Никиту Кузнецова пояснил дело.
– Вона-а что, – в раздумии проговорил Степан Тимофеевич и, прищурив подозрительно потемневшие глаза, строго спросил Никиту: – Ежели он, как ты гутаришь, добр к нашему брату, христианину, отчего так лихо дрался супротив? Меня, чертяка, едва не посек. Ладно, Мишка Ярославец его арканом, словно паук муху, спеленал!
– Степан Тимофеевич, чать он на службе и себя от полона до крайности оборонял! – осмелился заступиться за Ибрагима Никита, отлично понимая, что если в сердце атаману западет черное подозрение, то и ему роковой сабли не миновать! – А за что меня спустил из кандалов, так вот какое допрежь того дело было… – И Никита вкратце поведал о том, как кровники пытались свести с Ибрагимом давние счеты, а он, Никита, подмогнул своему стражу. – Вот потому он да его братец Давид благоволили мне все это время и за веслом ни разу плетью не ударили… А как выпал случай надежный, и возможность уйти к вам, – и Никита поклонился атаману рукой до пола, прося войти в милость к человеку иной веры.
– Ты сего черного куркуля спустить хочешь? – уточнил Степан Разин и брови нахмурил. – А ну как он сызнова прилепится к шаху да в ином месте учинит с нами сечу? Такой зверюга не одного казака в драке посечь может до смерти!
У Никиты на миг закралось в душу такое же опасение, и он готов был согласиться с атаманом, потом, обернувшись к Ибрагиму, который со связанными руками стоял в пяти шагах около мачты, как мог, мешая слова, поделился опасениями казацкого предводителя.
– Нет, Никита! Нет! – замотал Ибрагим головой. – Мой шахам больше не хочу! Мой с Никитам хочу! Иншалла, иншалла! – и вдруг, к общему удивлению, словно прорвало бывшего стражника: – Шах Аббас – пэдэ сэг! Шах Сулейман – пэдэр сэг! Никита – карош урус!
Казаки, бывшие при атамане в ту минуту – а пуще всех кривоплечий Лазарка, – расхохотались так, что Ибрагим смутился, побледнел, решив, что за такое оскорбление наместника аллаха на земле ему тут же снесут голову или предадут лютой казни – живьем кинут в клетку с гепардами, которые, он знал, содержатся в здешнем шахском дворце.
– Ух, леший горбоносый, распотешил! – утишив смех, выговорил Степан Тимофеевич. И к Никите, уже серьезно: – Дело мое такое, стрелец: коль раз поверил, то верь до конца! Коль не хочет более служить сукиному сыну Аббасу или его Сулейману, как слух прошел о смерти старого шаха, пущай остается. Пристрой его, Ромашка, на весла, но без обиды чтоб, пущай с нами по своему Кюльзум-морю поплавает! Авось и с шахом еще повстречается альбо с воеводами его. Да все же, стрелец Никита-а, – со смехом передразнил Ибрагима атаман, – глаз с него не спущай! Ведомо мне, коль Бог попущает, то и свинья гуся споймает… Ежели какая поруха войску от сего кизылбашца случится умышленно – лучше сам сигай в море и пеши добирайся до своей Самары, не жди, когда мои казаки тебя спроводят… за борт. Уразумел?
– Уразумел, батюшка атаман, – весь напрягшись от этого нервного разговора, ответил Никита, снова поклонился. За ним, вздыбив над спиной связанные руки, низко, головой едва не до колен, поклонился высокий и гибкий Ибрагим, смекнув, что продавать его в рабство не будут. И радостная улыбка осветила его смуглое лицо.
– Ну, ступайте, – махнул рукой казацкий вожак. – Мне надобно побыть одному для роздыха. – Он снял шапку, пригладил вьющиеся, падающие на высокий лоб волосы.
Казак, да как и всякий русский человек, суровый и яростный в сече, отходчив и доброжелателен в мирные часы. Встретили Ибрагима веселыми шутками, а когда прознали от своего есаула о немалой его заслуге в удачливой сече здесь, на берегу, принялись угощать кизылбашца остатками горячей пшенной каши, отрезали добрый ломоть черствого уже, правда, хлеба.
– Ешь, ешь, кунак![52] – приговаривали казаки, кружком обсев улыбающегося Ибрагима. – Ночь-то вона какая лихая выдалась и тебе, и всем нам, – и кивали на дымящийся в нескольких местах город. – Порушен изрядно невольничий Дербень! Сколь зла здесь сотворено христианам! Сколь слез здесь пролито! И сколь косточек российских в здешних землях закопано по-собачьи, без соборования, без святого креста над могилой! Помстились за всех своих братков, так и на душе легче стало…
А после обеда с атаманского струга донеслась, передаваемая из уст в уста, команда:
– Вздымай якоря-я! Отчаливай в море! На веслах не дремать! Аль зря вас атаман жирной кашей кормит!
Никита Кузнецов и Ибрагим, вдвоем ухватившись за одно большое весло, под команду старшого смены начали работать, стараясь выдерживать заданный ритм. Длинные весла с чмоканьем врезались в пологие волны, гнулись, преодолевая сопротивление воды, потом взлетали вверх, как взлетает из родной стихии разыгравшаяся рыбица, сверкая серебряными боками на солнце. Ибрагим, стараясь грести изо всех сил, все дивился и цокал языком – отчего это у казаков на веслах они сами, а не закованные в цепи невольники?
– Да потому, что, случись быть на море какому сражению, те невольники невесть куда погребут, – со смехом отозвался за спиной Никиты кто-то из казаков.
Никита, радуясь счастливому избавлению от неволи, усмехнулся, слушая острые, иногда и едкие шутки сидящих рядом казаков, изредка, когда струг поднимался на волне, сквозь прорезь в правом борту видел удаляющийся дымный Дербень. И думал, а скоро ли судьба приведет его вновь в родимую Самару, к родному, недостроенному подворью.
«Теперь уже и неприбранные головешки за лето и новую весну бурьяном заросли, – с горечью думал Никита, не переставая работать веслом, то и дело касаясь плеча своего нового побратима. – А я вновь не к родному дому несусь, а от России вдаль… И не с торговым делом, а с ратным промыслом. Пошли забубённые казацкие головушки шарпать персидские города, зипуны себе добывать, и я поневоле с ними увязался… Не мочно отбиваться от крепкого стада, вмиг новые волки на мою душу объявятся… Как знать, может, нас и в Решт судьба занесет? Не худо бы Лушу в Россию забрать, а с тезиком Али крепким словечком, а то и зуботычиной перекинуться за его подлое предательство. А там и домой как ни то…»
Домой! Домой рвалось его истосковавшееся по семье сердце, а струг уносил его от дома, от России. От России, где и с уходом ватаги Степана Разина не утихал мятеж казацкой голытьбы и мужицкой вольницы, как долго не утихают на водной глади широкие круги, если ухнул с кручи огромный камень.
Есаул Максим Бешеный натянул повод, сдерживая утомленный бег вороного коня, и конь послушно перешел на шаг, перестав отбрасывать копытами, словно ошметки[53], комья земли, влажной от недавнего дождя.
– Поспускай гашники[54], браты казаки! – зычно подал команду есаул. – Да торбы приседельные сымай! Нам обед приспел, а коням роздых потребен, вона как бока потом покрылись у лошадок!
Тринадцать казаков из Верхнего Яицкого городка гнали коней, вот уже который день поспешая попасть в Нижний Яицкий городок[55] с важными вестями: собираются верховые казаки немалым числом, чтоб пристать к ватаге атамана Разина и купно двинуться за зипунами в Хвалынское море.
– Эко, треклятый дождик все измочил, сухого места для задницы присесть и то не сыщется! – проворчал бывалый, с седыми на висках лохмами казак Ивашка Константинов. Он тяжело слез с каурого жеребца, разнуздал его, хлопнул по влажному боку, словно молодому рекруту приказал: – Марш к Яику на водопой!
Отпустил следом своего воронка и Максим Бешеный, встряхнул полупорожнюю приседельную сумку – изрядно уже приелись за минувшие дни гона вдоль Яика! – покосил продолговатыми черными глазами на шумных спутников. Облюбовав поваленное половодьем дерево, они под стать весенним грачам облепили ствол и толстые ветки. Сплюнув на мокрую траву сквозь передние выбитые зубы, Максим тронул Ивашку за крепкий локоть, подтолкнул легонько.
– Идем к ним. Вона как ловко надумали на дереве угнездиться!
Изъяли из чистых тряпиц вяленую говядину, круглые луковицы, ржаной хлеб. Ивашка Константинов с остервенением встряхнул пустую фляжку, сожалея, что еще вчера за ужином не удержался и допил последний глоток домашнего вина!
– Дядько Иван! Давай я до Яика сгоняю да хоть водицы черпану! Все булькать будет и сердцу полегчает! – озорно крикнул молодой безусый казачина. Да еще, бесенок, и ногами забултыхал по воздуху, словно уже бежал к реке, до берега которой было сажени три.
Казаки заржали, зная, как страдает «дядько Иван», ежели привычная к руке фляжка теряла свой вес до самой низкой отметки и бывала сухой более одной ночи.
– Э-э, жеребцы необъезженные, – незлобиво отмахнулся от насмешки Ивашка Константинов. – Вам только и заботушки, что рыготать до икотки да за девками пыль сапогами взбивать… А ну, кто супротив меня станет кушак тянуть? Кто перетянет – отдам месячное жалованье! Выходи, хоть и по двое, коль у одного кишка тонка! Ага?!
Казаки дружно занекали.
– Как же! Жди, когда черт помрет, а он еще и не хворал! – скоморошничал здоровый молодой казачина, который предлагал Ивашке сбегать к Яику за водой. – Тако и с тобой, дядько Иван, за кушак тягаться безнадежно!
– Разве тебя, бурлака самарского, сдерешь с земли! – добавил казак лет тридцати с вьющимися рыжими кудрями, прозванный за этот огненный цвет волос Петушком. – Ты, поди, и без подмоги один груженый паузок[56] встречь воды тянешь… Особливо ежели на спор, а?
– Ну-у, один не утяну, – добродушно отозвался Ивашка поразмыслив, почесал бороду, с хитринкой в глазах подмигнул есаулу. – А вот ежели Максимка плечом подсобит – утянем!
– Да кабы знать к тому же, что на паузке том добрая бочка водки выставлена спорщику! – добавил Петушок, подстраивая свой звонкий голос под хриплый говор Константинова.
Давясь едой, казаки снова захохотали, видя, как Ивашка посуровел выгоревшими русыми бровями: на больную мозоль давят, бесенята безбородые. Осерчать бы на них за такое бессердечие, да любил их старый казак, давно лишившийся своего дома и семьи и нашедший себе в этих зубоскалах беспечных покой и утешение сердцу.
Максим Бешеный встал с ветхого, давно подмытого половодьем дерева, затянул приседельную сумку и вскинул взгляд к небу: белые кучевые облака медленно уходили в сторону трухменских земель.
– Пора, робятки мои молодые, отлипайте от дерева. Надобно нам завтра еще засветло добраться до Гурьев-городка. Иначе не пустят в ворота, коль к заходу солнца не поспеем. – И подумал вслух: – Интересно мне, кого атаман Разин оставит в городе за старшого по отплытии в море? Сказывали понизовые казаки, что списывался он с Федькою Сукниным… То добрый казак и разумный есаул, знаю. Должно, он и сядет теперь заместо воеводы.
– Федьку Сукнина и я знаю, – проговорил Ивашка Константинов, тяжело поднимаясь в седло. Вот уже пятый год как, бросив бурлачить на Волге, ушел он из Самары к яицким казакам, а поноровка в теле все та же, бурлацкая, неторопливая и кряжистая. – Башковитый казак, и воевода аль походный атаман из Федьки добрый будет. И женка, робята вы мои полусопливые, у него мастерица крепкие наливки варить! Ужо по приезду угостимся на славу…
Эх, знать бы наперед, какое угощение ждало казаков в Гурьев-городке, так, не мешкая, поворотили бы они коней, погнали бы их по Яику-Горынычу встречь течению, к родным куреням бить сполох… Но ни спокойный ход воды в реке, ни ласковое летнее солнышко – а оно по началу августа грело еще не скупясь на тепло, – ни птичье щебетание в тальниковых зарослях – ничто не предвещало грозы. А гроза-то была уже совсем рядышком, за густыми левобережными ивняками и за раскидистыми ветлами, где скрывались дальние дозоры стрелецкого головы Богдана Сакмашова, крепко засевшего в Гурьевской каменной твердыне с наказом запереть Яик крепко, чтоб верховым казакам не сойти вслед за разинцами в Хвалынское море…
Не ведали в яицких верховых куренях, что по весне, едва явилась возможность войску идти степью, астраханский воевода князь Иван Андреевич Хилков, уже оповещенный, что на замену ему от великого государя и царя Алексея Михайловича послан новый воевода князь Иван Семенович Прозоровский, застрявший по зимнему времени в Саратове, рискнул промыслить над воровскими казаками Разина, укрывшимися в зиму в Гурьев-городке. Для побития голытьбы и поимки мятежного атамана из Астрахани вышло сильное войско под началом полкового воеводы Якова Безобразова.
Промысел этот, увы, оказался для астраханского воеводы неудачным – полковой воевода Безобразов потерял в бою с казаками более полусотни стрельцов и солдат, многие служивые переметнулись к атаману. Степан Разин, не вступая в решительное сражение – у него был иной замысел на грядущее лето, – счастливо выскочил из капкана и ушел в Хвалынское море, а там искать его струги столь же безнадежное дело, как и ловить в Яике голыми руками соскочившего с крючка верткого налима…
Оставив в Гурьев-городке стрелецкого голову Богдана Сакмашова, а ему в подмогу собрав из ближних яицких поселений годовальников[57], походный воевода Безобразов возвратился в Астрахань, где и сдал стрельцов новому полковому воеводе Михаилу Прозоровскому, брату астраханского воеводы. Потому-то и ждал в Яицком городке Максима Бешеного не походный атаман Федор Сукнин, а стрелецкий голова Богдан Сакмашов со своими ратными людьми.
Но прежде чем маленький отряд есаула Бешеного приблизится к городу, развернем старинный государев указ и прочтем следующее:
«От царя-государя и великого князя всея Русии Михаила Федоровича на Яик-реку строителю купчине Михаилу Гурьеву и работным людям всем.
На реке на Яике устроить город каменной мерою четырехсот сажен[58], кроме башен. Четырехугольный, чтоб всякая сторона была по сту сажен в пряслах[59] между башнями. По углам сделать четыре башни, да в стенах меж башен поровну – по пятьдесят сажен. Да в двух башнях быть двоим воротам, сделати тот каменный город и в ширину и в толщину с зубцами, как Астраханский каменный город. Стену городовую сделать в толщину полторы сажени, а в вышину и с зубцами четырех сажен, а зубцы по стене делать в одну сажень, чтоб из тех башен в приход воинских людей можно было очищать на все стороны.
А ров сделать около того города – копати новый и со всех сторон от Яика-реки; по Яик-реке сделать надолбы крепкие, а где был плетень заплетен у старого города, там сделать обруб – против того, как[60] сделан в Астрахани. А на той проезжей башне Яика-города сделать церковь Шатрову во имя Спаса нерукотворного да в верхних приделах апостолов Петра и Павла, а башни наугольные сделать круглые…»
Городские башни имели пушки подошвенного и головного боя, били вдоль земли по близкому противнику и с высоты на более значительное расстояние. Казаки есаула Максима Бешеного приблизились к каменной тверди Яицкого городка после полудня. У закрытого проезда сквозь надолбы перед рвом увидели стрельцов Головленкова приказа – в малиновых кафтанах, с ружьями и при саблях, в руках длинные бердыши. Им бы, казакам, насторожиться, но Максим знал, что у Степана Разина в войске едва ли не каждый третий из переметнувшихся стрельцов, и потому на окрик сторожа: «Кто такие и к кому правите?» – Максим Бешеный, не задумываясь, ответил:
– Казаки Верхнего Яицкого городка с добрыми вестями к батюшке атаману Степану Тимофеевичу. А станется, что батьки уже нет, то к тутошнему походному атаману.
Стрелец от надолбных ворот по мосту через ров прошел к башне, стукнул кулаком в небольшое окно. Показалось чье-то бородатое лицо, переговорили между собой. Казаки, подъехав вплотную к надолбам, через раскрытые городские ворота увидели, что от башни в центр города наметом погнал коня еще один стрелец.
– Ты чего это, борода мочальная, мешкаешь? – прокричал с хрипотцой изнывающий от жары и нетерпеливый до кабака Ивашка Константинов. А кричал он караульному у надолбов, который не спешил отойти от окошка в башне, где располагался старшой над воротной стражей. И вороной конь есаула уперся грудью в заостренные верхи толстых столбов, вкопанных в двадцати саженях от рва, – не враз-то подскочишь к каменной тверди, многие полягут, пока будут перелезать через это препятствие перед рвом.
– Чего ж мне не мешкать! – отозвался от башни молодой и щекастый стрелец с коротенькой окладистой бородкой. – Не блох ловить поставлен, а к службе. Да и ты, казак, в город едешь не родильную ложку с солью да с перцем есть![61] Скажет начальство впустить вас – отопру надолбу, не скажет – не отопру…
– Да как ты смеешь не пускать казаков к атаману, ежели мы к нему от верхового войска посланы! – звонко, возмутившись, выкрикнул задиристый Петушок и плетью погрозил недосягаемому стрельцу. – Вот только дай войти в город, перескубу твои волосишки в бороде!
Стрелец был не робкого десятка, сверкнул глазами, словно бы для того, чтобы получше разглядеть грозильщика, прокричал в ответ не менее сурово:
– А что ж, рыжий, давай сойдемся! Токмо я твои петушиные перья считать не буду, а почну драть пучками – и с головы и с хвоста!
Казаки у надолбы, в том числе и Максим Бешеный, засмеялись, ибо ответ стрельца пришелся и им по нраву, да и Петушок был поражен острым словцом караульщика.
– Ну-у, ирод ненашенский, берегись! – вновь принялся стращать Петушок и в седле привстал, чтобы казаться грознее. – У меня костяшки на кулаках неделю свербят, о твои зубы почесаться не против!
– Полай, рыжий кобелина! Полай да оближись! – не уступал стрелец, невозмутимо и сам подобно надолбе торчал у противоположного края мостика через ров, облокотясь обеими руками на ратовище[62] бердыша. – А коль шустрый, под стать блохе прыгучей, скакни сюда…
Максим Бешеный прервал перебранку:
– Оставь его, Петушок! – громко проговорил он, всматриваясь в город через узкие ворота. Да не много увидишь издали – кусок улицы, плетни да углы амбаров… – Испуган зверь далече бежит! Как бы и твой переговорщик со страху от башни не сбежал, службу кинув!
Конный стрелец воротился к башне, крикнул старшому внутрь:
– Велено впустить и проводить гостей жданных!
Из башни через окошечко высунулась сытая краснощекая голова, с бородой и в малиновой шапке, сверкая непонятной улыбкой, прокричала караульщику у надолбы:
– Афонька! Отопри калитку, пущай въезжают, баня протоплена, венички нагреты… Позрим, сами ли не из пугливых? Дураку и в алтаре спуску нет, коль что ляпнет непотребное! А тут, я вижу, чертова дюжина дураков вваливается! – и недобро захохотал, потом исчез из окошка, словно суслик в норку юркнул проворно.
Караульный стрелец неспешно перешел по мостику над рвом, приблизился к надолбе и, не глядя на казаков, прогремел замком и железными запорами, отворил тяжелую калитку. Так же молча пропустил всадников, пропотевших и пыльных, снова закрыл калитку и следом за казаками пошел к воротной башне.
– Где батюшка атаман проживает? – спросил Максим Бешеный у караульного стрельца на башне. Тот, заломив шапку, ухмыльнулся и ответил двусмысленно:
– Батюшка атаман давно уже в Хвалынском море гуляет, душу свою удалую тешит. А вот вы, казаки, поздновато к нему собрались с поклонами да с гостинцами… Не обессудьте за таковую свою оплошку!
– И то, – в раздумии согласился Ивашка Константинов, помял наполовину седую бороду. – Соколу на воле гулять, не в каменной клетке боярских сокольничих дожидаться… А кто атаманит за него?
– Езжайте прямехонько на площадь, к войсковой избе, – и рукой махнул в глубь города. – Тамо вас по нашему уведомлению уже дожидаются, – и снова с загадочной усмешкой прокричал сверху: – Не тужите, казаки, по своему съехавшему атаману! И на погосте бывают гости, которые ночуют да горя не чуют! Эх ма-а! – и как-то сожалеючи о чем-то в душе, продолжал смотреть на ехавших мимо казаков.
На стене между зубцами, ближе к воротной башне, появилось более десятка стрельцов с пищалями. И в самой башне стало многолюднее в бойницах. И тут до сознания Максима Бешеного дошло вдруг только что сказанное стрельцом: «Не тужите, казаки, по своему съехавшему атаману!» За все время стражники ни разу не произнесли с уважением имени атамана, не выказали к нему сердечного расположения, а говорили с какими-то недомолвками. Тяжело забухало сердце, к голове прилила кровь. И не за себя встревожился, за молодых казаков…
– Кажись, влипли, Иван, – стараясь взять себя в руки, негромко сказал Максим Бешеный товарищу. – Не атаманово в городе войско!
– Теперь и я тако же думаю, Миша, – отозвался Ивашка Константинов. – Вишь, ход назад нам перекрыли… Тяни, бурлак, лямку, покудова не выкопают тебе ямку! Так и у нас получается. Что делать станем, есаул?
– Делать нечего, брат. Едем к войсковой избе. В городе, должно быть, есть и наши годовальники, из верхнего городка… Ежели с нами что пакостное сотворят, они весть дадут атаману Леско. – И повернулся к притихшим казакам: вид затаившегося чужого города и на них повлиял удручающе. – Смелее, робята! Экая духота в здешнем каменном амбаре! За неделю из человека сушеная вобла получится, воеводе на гостинец.
А от раскаленных стен, башен, от крыш домов и от пыльной дороги пыхало на них таким жаром, что горели, казалось, конские копыта. И близость Яика и моря не спасала от этой изнуряющей жары: через высокие стены легкое дуновение с Хвалынского моря не освежало ни стен, ни людей.
– Диво, как люди терпят адово пекло, – чертыхнулся один из казаков за спиной Максима Бешеного. – Попервой я в низовом городке оказался, и не приведи Господь служить здесь годовальником! Тоньше тростничка домой воротишься. Сморщенного такого женка и в постель к себе под бок не пустит!
Приметив у открытой калитки пожилую женщину в черном траурном платке – знать, кого-то потеряла недавно, – Петушок склонился к ней с седла и без обычных шуток спросил:
– Нет ли у тебя, баушка, отмогильного зелья?
Старуха торопливо закрестилась, оглянулась на просторное подворье, где стояли кони под седлами. Максим Бешеный по голосам из открытых окон догадался, что там на постое проживают астраханские стрельцы. Посмотрев на рыжего Петушка, словно стараясь увериться, что казак над нею не потешается, старуха ответила:
– Кабы был-то у меня отмогильный камень альбо зелье, то и своего соколика Фролушку нешто не уберегла бы… Дай Бог тебе, соколик, ежели умереть, то дай Бог и покаяться!
– Э-э, баушка, – засмеялся молодой казак, проезжая мимо Петушка и старухи. – Казаки на бой попа с собой не возят. Да и рановато нам умирать, молодцам!
– Не годы мрут, сынок, люди! – Старуха посторонилась в глубь двора – за казаками улицей ползла седая пыль, взбитая конскими копытами.
Петушок подъехал поближе к есаулу, со вздохом сказал:
– Не-ет, братцы, скорее либо в море к Степану Тимофеевичу, либо домой, к бабам своим, альбо к чужим, без разницы… – и захохотал, беспечно откинувшись в седле.
– Погодь, Петушок, залезать к курочке под крылышко, потому как угодили мы к дьяволу в когти, – негромко прервал казака Ивашка Константинов, взглядом указывая вперед, где тесная улочка упиралась в городскую площадь. – Позри, у войсковой избы с полста стрельцов нас с почетом встречают!
Казаки, въехав на площадь к двухэтажному рубленому дому с новой тесовой крышей и с тремя окнами на передней стене, остановили коней, их окружили хмурые, недовольные стрельцы в малиновых кафтанах, а на крыльце с четырьмя резными круглыми столбиками со свитой степенных сотников в новеньком кафтане с петлицами поперек груди стоял сам голова Богдан Сакмашов, телом тучноватый, с высокомерным лицом, с бородкой и бакенбардами, а глаза с прищуром, настороженные: понимал голова, что не сваты приехали, взамен тыквы можно и пулю от них получить! И все же не сдержал себя, сразу перешел на брань:
– Ну, рвань воровская, вались с коней! Да не вздумайте за пистоли и ружья хвататься – тут вам тогда и быть в куски изрубленными! Ишь, к разбойному атаману они снарядились! Слазь!
Прокричал громко, наливаясь пунцовым цветом от злости, – над собором кружили вспугнутые звонарем горластые галчата и несколько ворон.
– Что делать, Максим? – повернувшись в седле к есаулу, довольно громко спросил Ивашка Константинов. – Убить сию гниду, а?
– Казаков сгубим за одну воеводскую собаку, – ответил с презрением Максим Бешеный, глядя в лицо стрелецкому голове, потом тихо добавил: – Поглядь, за стрельцами к войсковой избе годовальники набежали. А вон, за молодыми, я узнал знакомца, старого бывальщика Гришку Рудакова… Гришка всенепременно известит атамана Леско, что с нами тут сотворилось неладное…
– Чего шепчетесь, разбойники? Долой с коней! Садила баба репу, а вырос порося! Так и у вас получилось, неумехи! Сабли и пистоли кидайте сразу! Гей, стрельцы, цель пищали в изменщиков великому государю и царю!
Стрельцы, выполняя приказ, наставили на казаков заряженные пищали, и Максим Бешеный первым отстегнул пояс и ножны, кинул к ступенькам крыльца. Туда же упал и его пистоль, а ружье принял пожилой стрелец, глянув на есаула глазами, в которых отразилось сострадание и чисто человеческое любопытство: ну, как дальше себя вести будете? Надолго ли хватит выдержка? И Максим Бешеный с усмешкой крикнул с седла: