– Ну, чего там на свадьбе… Чего говорить-то по-пустому, – вступил Савелий. – На сговоре и то уже было приметно, что не в себе.
– Да он парнишкой еще блажил, род у них такой…
– Зачем же она пошла? – спросил Бухвостов и сразу понял, что сказал наивную глупость…
– Да ведь выдали, родимый, как не пойдешь, – сказала баба.
– За кого сироту и выдать-то, – подхватила другая тем же болезненно-звенящим голосом.
– После сговору корову я ночью по лесу гнала – корова у меня потерялась… Только на вырубку-те вышла, – батюшки-светы!.. Сидит кто-то на полянке, на пеньке – воет… С нами крестная сила. Глядь, ан это она, Акулина! «Что ты, говорю, девонька, Христос с тобою!..» – «Пропадай, говорит, моя головушка! Что за Гараську, что в омут…»
– Да, сирота была, верно…
– По принуждению, значит, опекунов и тому прочее подобное, – пояснил Бухвостову мясник Григорий Семенович, – у нас, ведь, не как в городах… Ну, однако, по домам пора. Прощайте когда…
Его телега расплылась мутным пятном в дальней перспективе улицы. Среди оставшихся некоторое время стояла тишина, полная мыслей, смутных и неясных, как эта ночь с ущербленной луной…
– И верно, – сказала баба, продолжая, очевидно, думать вслух о бабьей доле… – Кабы вера другая – в омут головой много лучше…
– Что уж за жизнь… Много хуже Гараськиной. Потому – он без понятия…
– К печке пойдет, не остерегется, – он уж норовит ее сгрести…
– А ночи-те… господи, страсти какие. Зимой ночи темные, долгие… Не все керосин жечь…
Опять водворилось молчание…
– Ну, будем так говорить: сызмалетства!.. – заговорил, тоже, очевидно, продолжая нить своих мыслей, мужской голос. – А в роду отчего: все то же самое, порча!
– Вот какие люди есть… Что надо: портют человека…
– Даже до седьмого колена.
– Да-а, есть это, есть, – с убеждением сказал Савелий Иванович, поворачиваясь к Бухвостову… И затем прибавил:
– Прощайте, однако. Дома с ужином заждались…
Скоро на бревнах осталась одинокая фигура Бухвостова.
– О, ч-ч-чорт! – вырвалось у него из переполненной груди…
Он знал, что ему не будет покоя. Хотя ночь была чудесная, такая, которая способна взять у человека все его невзгоды и заботы, усмирить тревогу в душе, покрыть всякую душевную боль дыханием своей спокойной красоты, но он чувствовал, что даже ей не победить неопределенной тревоги, которая торчала в нем настоящей занозой…
Он был встревожен и недоволен собой… Утром он видел этот ужас. А к вечеру… Дело было, даже не в том, что он ничего еще не сделал. Но… что осталось от его недавнего определенного и острого чувства?.. Что-то неясное и смутное, как эта ночь с ее пугливыми шорохами. И в конце концов – закончилась «таинственной», безличной и неуловимой «порчей».
Разумеется, если бы что-нибудь подобное он заметил в городе… Тогда бы он знал не только, что ему думать, но и что делать. Он поднял бы весь город на ноги. Телеграмма в столичные газеты… подхватывается всей печатью… «Человек на цепи!» «Человек на цепи в губернском городе!» «Человек, прикованный десять лет в конце XIX столетия!» Да, во всех этих фразах была какая-то ясная, определенная сила, «будящая активные рефлексы»… Бухвостову представилась у соответствующего дома толпа народа. Расторопные околоточные приглашают с тревожной сдержанностью:
– Расходитесь, господа, расходитесь… Ничего особенного…
Но даже по их лицам видно, что случилось именно особенное, небывалое, неблагополучное…
А здесь?.. Бухвостов сознавал, что здесь даже он чувствует как-то по-иному…
Прежде всего – «десять лет!»
Если десять лет человек сидит на цепи, почему скакать с этим известием именно сегодня, а не днем, не двумя, не неделею позже?.. «Что это? Бухвостов точно и сам с цепи сорвался»… Он видел ироническую умную улыбку, с какой редактор газеты произносит эту фразу.
Да, будь это в городе, – о, тогда другое дело… Его набат был бы именно непосредственным, негодующим, беспокоящим, звонким. И редактор не сказал бы иронической фразы; торопиться пришлось бы уже затем, чтобы другие газеты не перехватили сенсационного известия… Заметка сдается в цензуру… В редакцию, конечно, последует запрос…
– Его превосходительство просит сотрудника NN, написавшего заметку, пожаловать к нему для объяснений.
– Человек на цепи! Что? Как? Где? На каком основании? Мы сейчас! Сию минуту! Мгновенно, – по телефону! В какой части? Участка? Квартал…
– Не в квартале… В деревне Колотилове…
– А! В деревне!.. Так бы и говорили сразу. Вы говорите, все-таки, десятый год?
Бухвостову представилась зевающая, успокоенная физиономия.
– Петр Иванович, нельзя ли, все-таки, навести справки? Они говорят: десять лет!
– Очень может быть, – сдержанно говорит Петр Иванович. – Губернская больница переполнена. Кроме того, неизлечимых не принимают и по закону… Можно, пожалуй, написать исправнику запрос…
– Да, да, напишите, пожалуйста. Что там у них такое? Потом…
Бухвостову представилась серая дорога, звон колокольцов. Запыленная фигура в телеге и поля с ленивым шорохом хлебов. Дальше все как-то терялось, и воображение не подсказывало Бухвостову ничего более…
Все это он думал уже не на бревнах, в Раскатове, а далеко за деревней, среди спящих полей… Он и сам не заметил, как вышел за околицу, как пошел по дороге, и спохватился только у другой околицы.
Куда он пришел? Перед ним, выделяясь на темной траве, резко отсвечивал свежий сруб, с разбросанными кругом щепками. За околицей виднелась узкая улица… Над тесовыми крышами тихо колыхалась темная зелень старых высоких осокорей. Верхушка одного из них была совсем сухая, на ней виднелись грачиные гнезда. В листве стоял ласковый, тихий, баюкающий шорох.
Деревня уже спала, только в одном оконце, налево, виднелся огонь. Бухвостов вдруг узнал эту улицу, и сруб, и грачиные гнезда. Все это он уже видел сегодня утром, только не обратил внимания на эти мелочи, занятый тем, что его более поразило. А вот это светящееся окно…
Он узнал его и резко остановился. Потом почти инстинктивно подошел ближе и стал в тени толстого осокоря.
Рама была отодвинута. Свет ярко и ровно падал на кусты в палисадничке… Сначала в избе стояла странная тишина. Потом тихо брякнула цепь, и усталый мужской голое сказал:
– Дай водицы испить… Господи, батюшка, царь небесный. Хоть бы уж смерть пришла, что ли…
– Молись, Гарася, молись, сынок… Нагрешил за день-то. Может, и впрямь услышит, смерть пошлет…
И, помолчав, женщина прибавила голосом, в котором слышались страдание и слезы:
– И меня бы заодно с тобою, сынок… На вот, испей кваску.
– А Акулина где? – спросил мужчина, глубоко вздыхая.
В это время из-за угла избы выбежала женская фигура, прислушалась, перевела дыхание после торопливого бега и, постояв немного, пошла в избу…
Цепь забрязчала беспокойно, и злой голос, в котором опять исчезли сознательные ноты, заревел:
– Где была?.. Сказывай сичас… Сука! Сука, сука!
– Где была, там нету, – ответила женщина с невольным задором… – Собирать ужин, что ли?
– Сука, сука… – говорил Герасим, почти задыхаясь, и слышно было, как он опять начинает метаться…
– Молчи, а ты, Гараня, – заговорила старуха. – Молчи ужо!.. А ты подь, Акулина, корову посмотри, заскучала что-то…
– И то пойти!..
Женщина опять выбежала на улицу. Насторожилась, прислушалась и нырнула в тень…
Бухвостов спохватился, что подслушивает у окна, и быстро отошел…