Опять раздались тихие, шаркающие шаги за стенкой. Прошло минут пять. Где-то далеко свистнула электричка. Я не дыша встал. Тихо оделся и прокрался к двери. Дверь заскрипела.
– Куда? – раздался бас.
Но я уже вылетел в ночь. Ночь была теперь не черная, а чуть серенькая. Я бежал по косогору вверх. А вдалеке неслась электричка. Я уже понял, что успею, я только не знал, в Москву ли она. И станет ли?
Я влетел в вагон – ни души. Было холодно. Я натянул плащ, который комком держал в руках. Завязал шнурки ботинок. Закурил.
Испуг вскоре прошел. А страх остался. И я не мог понять, в чем дело, до тех самых минут, пока не настало утро и я не позвонил в больницу. Вот что меня грызло. Я спросил, будет ли операция, сегодня назначена операция. И мне без промедления сказали:
– Да.
– И не отменили ее? Не перенесли?
– Не отменили.
Меня трясло. Такого со мной просто никогда не бывало. Я, скажем, говорил по телефону, и у меня получалось примерно так:
– Зд-д-д-дравствуйте.
А звонил я по поводу работы – в то утро мне как раз повезло, я нашел работу. Внештатную и оплачиваемую. То, что нужно. А ведь я и звонить-то пошел в то утро лишь по выработавшейся привычке. Меня трясло, и я еле попадал монетками в щель.
– И п-п-приступить я, вид-д-димо, м-м-могу завтра? – выстукивал я зубами.
– Да. Пожалуйста.
Заика я или нет, их не волновало. Работа была связана с техническими текстами. Из иностранных журналов. Перевод. И не столько сам перевод, сколько его толкование применительно к конкретной теме. Это у них называлось «теоретической выжимкой». Меня это и вовсе устраивало, потому что я мог делать дело где угодно. Хоть в метро. Хоть на улице. Хоть в больничном коридоре. Раз в две недели относить переведенные тексты в НИИ. Раз в две недели получать за это деньги. Небольшие, но все же.
А убивало меня – совпадение. И надо ж так, что я нашел работу как раз сегодня, когда оперируют, в этот же день, в это же самое утро. Удача, но не за счет ли Гальки?.. Тут поневоле станешь мнительным.
– Мама, но ведь я звоню тебе каждую неделю – по-моему, это не так уж редко.
– Неужели нельзя выкроить двух-трех минут…
– Не получается.
Она вздохнула. Она, как всегда, хотела письма.
– Может быть, ты подружился с какой-нибудь девушкой?
– Если подружусь, я обязательно тебе напишу.
Она опять вздохнула:
– Ты, Олежек, у меня мальчик неглупый. Но старомодный мальчик…
– Какой уж есть, мама.
– Уж очень ты робок с девушками. И вообще с людьми – слишком уж ты робеешь. (Матушка верила в это свято и неколебимо.)
– Природу не переделаешь, мама. – Я вздохнул.
– Застенчивость сейчас не в моде, Олежек, – ты больше шути, больше смейся. Ладно?
– Постараюсь, мама.
– Девушки это любят.
И тут же она воскликнула. Радостно. Звонко:
– Иди… Это Олег… Это Олег звонит… Как удачно!
Я понял, что сейчас буду говорить с двоюродным братцем Василием. О смысле жизни. Потому что о чем же еще можно говорить с десятиклассником, который сотворил из тебя кумира. Сотворил на расстоянии. Питаясь рассказами моей матушки.
– Здравствуй, Олег, – сказал малюточка басом.
– Привет.
На большее его не хватило. Замолк. Онемел как рыба.
– Ну как дела? – Я принялся его тормошить. – Чем занят?
Он молчал.
– Что сейчас читаешь?
– Изучаю теорию множеств.
– Это славно. Это сгодится.
– Что вы мне посоветуете, Олег, – не выдержал, перешел на «вы», – в общем плане моего развития?
При таких вопросах спрашивающий сильно и глубоко потеет. Я подумал и ответил: солидности.
– Чего?
– Солидности. Ученый должен быть прежде всего солиден. И непременно – режим дня.
– Режим – понимаю… Но не всегда выдерживаю.
– Плохо.
– Но я буду стараться.
– Непременно. Наука требует огромной отдачи. Наука забирает человека целиком. С потрохами.
И так далее. И так далее.
Но я проскочил. У меня так частил пульс, что я боялся попросту где-нибудь упасть. В мозгах тикало, как в апрельскую капель. А они, медбратья, стояли в дверях – в белых халатах. Почему-то вдвоем. Рагулин и Лутченко. Ну, быки, думал я, держите меня крепче. За это вам платят.
Прорвавшийся, я долго блуждал по этажу – тыкался и заглядывал, как слепой щенок. Спросить я не решался. И наконец – сам увидел. Ее везли на каталке. Не торопясь. Операция только что кончилась.
– В какую палату? – спросил я. Голос мой выдал нечто хрипловатенькое и тусклое. Будто я год перед этим провел в молчании. – В какую? – переспросил я.
На меня посмотрели, как на совсем глупенького. Сестра сказала:
– В послеоперационную, конечно. А вы кто?
Но я уже был далеко.
Одним духом я нырнул на этаж ниже. Пробежал коридор. И опять вверх – вынырнул. И теперь они должны были еще раз пройти мимо меня. Вот они. Две сестры толкают каталку. Усатый хирург сзади. Облизывает усы. И еще кто-то – целая бригада.
Галька лежала, выставив к потолку подбородок и голую шею. Под наркозом. Голова покачивалась от движения каталки. Глаза закрыты – две тоненькие щелочки синевы, больше ничего. Лицо как мел. Не Галька.
Теперь был нужен простор. Пространство. Меня что-то душило и давило. Я вошел в уборную, заперся, распахнул окно – и вывесился наружу, сколько мог. Я дышал. Меня обдавало холодом. Был виден большой кусок неба.
Я все-таки подошел к усачу, когда опять увидел его в коридоре. Как-никак он после операции. Малость чокнутый. И не станет спрашивать, кто я. Не сдерет с меня мой белый халат.
– Прошла успешно, – ответил он.
– И это уже определенно? – Я спросил еще раз, получалось несколько назойливо, но мне плевать.
Усач улыбнулся. Очень скромен. Скромняга. Ей-богу, лет тридцать. Не больше.
– Определенно – будет завтра. Или послезавтра, – сказал он.
Я спустился вниз.
В вестибюле гудел народ. Никого не пускали. Сегодня было здесь что-то особенное. Я вдруг увидел мужа Гальки.
– Привет.
– Привет.
Это у нас обоих вырвалось, от неожиданности. И тут же оба осеклись – сообразили, что к чему. И стояли оба подчеркнуто спокойные. Каренин и Вронский. А она – в опасности. Только наоборот: красив был, пожалуй, Каренин. А Вронский был в белом больничном халате и держал свернутый в трубочку лист бумаги (этот лист я брал с собой для пущей представительности).
– Операция закончилась. Кажется, успешно, – сообщил я.
– Знаю, – кивнул он.
У меня не лежала душа с ним контачить. Если б не такой день, я б и разговаривать с ним не стал.
– Откуда у тебя халат? – спросил он.
– Какая разница!
– Разницы никакой. Просто спросил. Теперь и в халате не пускают.
– Почему же?
И тут выяснилось, что в больнице объявлен карантин. Что по Москве прокатился грипп. Сезонный.
– Ты не знал? Ты где живешь? В безвоздушном пространстве? – И Еремеев мягко улыбнулся.
Он потопал к появившейся нянечке. От Гальки записки быть не могло, но он все-таки потопал. Нянечку обступили, как знаменитость, спустившуюся с самолетного трапа. Шум. Гвалт. Нянечка выдавала ответные записки. Карантин. И у дверей стояли два быка в белых халатах. Скрестили руки.
Я уже собирался уйти из этого шума и гама, но вдруг отыскался еще знакомец.
Он тронул меня за плечо. Рожа как рожа. И сначала я подумал, что он ошибся адресом. Не в ту степь. Потом я подумал, что видел его, пожалуй, во сне – в одном из кошмаров, когда я ночевал на вокзале.
– Узнаешь, друг? – спросил он.
И только тут я узнал. Это был он – непросыхавший. Сосед коми. Тот, который двинул меня в челюсть.
Он сказал, как выдохнул горе:
– Жена у меня тут. (Звучало так: жана).
– Что с ней?
– Руку сломала.
– Как же так?
Он замялся.
– Упала? – спросил я.
– Упала.
– С твоей помощью?
Он насупился. Вздохнул. Еще раз вздохнул. Думал какую-то думу.
– Проведи меня внутрь, – попросил он.
– Я?
– Посмотреть на нее очень хочу. У тебя ж халат. В халате пустят. Дай мне его.
– Шутишь…
– Почему «шутишь»?
– Да потому, что не стану я рисковать халатом.
– Я ж только спросил… Нет – значит нет.
– Мне самому сюда ходить месяц, а то и два. А то и больше. Не могу рисковать.
Он молчал. Опять думал. Опять выдал вздох с самого дна колодца.
– Понимаешь… Как бы тебе сказать…
– Ну?
– Она ласковая. А я как выпью, мне этот Шариков мерещится.
– Кто это?
– Да так. Мужичонка… Мерещится по пьянке. А кулачищи у меня видишь какие и машут сами собой. Мы ведь врачам ничего не сказали. Сказали, что упала.
Он был прост. Он не лгал и не вилял. Он был немного пьян и здорово сражен горем.
– Дай, – он опять просил мой белый халат. – Дай…
Я молчал.
– Дай…
– Бог подаст.
Я вышел и на углу больничного здания вытащил из водосточной трубы плащ и беретку. Плащ надел прямо на халат. Мимо шла женщина. Смотрела, как я отряхиваюсь.
Я шел не разбирая дороги.
Район был незнакомый. Дом, и еще дом, и снова дом. Я видел Гальку – она лежала на каталке с белым как мел и грубым лицом. Баба. И закрытые глаза. Узенькие щели синевы под веками.
Не хнычь, говорил я себе. Это любовь. Это и есть любовь. Поэтому у тебя и руки трясутся, и в глазах поэтому. Вот именно. Живи и тихо-тихо жди. А если не хватает терпения, можешь пойти на Крымский мост и прыгнуть вниз.
В некоторых своих деталях жизнь стала однообразной. Утром – базар, потом – больница. Икру и красную рыбу я доставал в ресторане. Забегал туда на пять минут. Ну, на десять. Официант не желал отпускать оптом. Так и приходилось – соскребать икру с бутербродов, а рыбу брать порезанную ломтями.
– Видишь, как приходится выкручиваться, – корил я официанта, сгребая икру ножом.
– Ничего не знаю. Не положено.
Я с ним не спорил – я сгребал. Деньги нужны. И тогда все будет положено и уложено. И завернуто. Деньги – а вот денег-то у меня мало.
А к вечеру я вдруг встретил Игоря Петрова.
– Привет! – заорал симпатичный коми. На нас оглядывались. А он шумел и совал мне какие-то листы. – Я здорово продвинулся. Станок будет чудо!
– Пошел ты со своим вонючим станком! (У меня и так голова болела.)
– Но ты хоть глянь, что я сделал.
– И не подумаю.
Мало того – я еще поперся к нему домой. И мы болтали до глубокой ночи. А за стенкой без конца жаловался сам себе на жизнь непросыхавший.
– Вы прекрасно сработались, – иронизировала Вика Журавлева.
Она была тут как тут – вдруг появилась ближе к ночи. Она жарила нам яичницу и держалась полноправной хозяйкой. Она не смущалась меня ничуть. Держалась спокойно. А если б я заикнулся о кой-каких ее студенческих похождениях, она просто проломила бы мне голову сковородкой. Уважаю таких. Женщина. Она накормила нас отменным ужином, а в два ночи, когда мы уже явно засиделись, выставила меня вон.
Мне до тоски зеленой не хотелось тащиться куда-то в ночь. Не хотелось быть в одиночестве.
– Знаешь, я, пожалуй, переночую у вас, – сказал я.
– Нет-нет, – сказала Вика.
– А что такого? Я постелю на полу. Я неприхотлив.
– Зато я прихотлива.
И она выразительно посмотрела на меня. Не желала спать втроем в одной комнате. Ее серые глаза были как сталь. Как закаленная сталь. Я сделал вид, что не понял. Я как раз бросил свой плащишко на пол. Вот, дескать, и постель. Она подняла плащ, встряхнула и надела мне на плечи. Уважаю таких.
Я шел ночными улицами, и на душе была какая-то собачья тоска. Ни фонари ночные не трогали. Ни небо. Ни высокие дома. Я шел выжатый как лимон. И никому не нужный.
Ну-ну, говорил я себе. Это на тебя не похоже.
В этот раз мне повезло. Фрукты были великолепные. Груши как закат. Золотисто-багровые, они таяли от взглядов. Оглядывались на них все, у кого были глаза.
Прошел в больницу я просто лихо. У Сынули, в ящиках, я нашел случайно рентгеновский снимок его нижней челюсти. Снимок довольно крупный – и вот несколько чистых листов, свернутых в трубочку, а сверху этот снимок, тоже в трубочку. И все это в моей руке. И сам я в белом халате. Мелочь. Мазок. А какое внушает доверие!
В послеоперационную мне, конечно, проникнуть не удалось. Но я побывал в той палате, где Галька лежала накануне. Одна из женщин этой палаты уже навещала Гальку – и теперь я допытывался:
– Ну и как она?
– Слабенькая.
– Пьет? Ест что-нибудь?
– Сама не пьет – ее поят. Руки у нее слабые. Давят сок и поят ее.
– Но хоть немножко лучше?
– Лучше. И говорить стала. Шепотом, а все-таки говорит.
И она мне улыбнулась. Гора с плеч. Я не удержался – поцеловал ее и помчался прочь. И слышал, как она засмеялась вслед.
В вестибюле опять был невообразимый галдеж, потому что опять никого не пускали. Ко мне подошел Еремеев. Муж Гальки.
– Здравствуй, – очень солидно сказал он. – Спасибо тебе.
– За что?
– За фрукты.
– Разве Галя половину их посылает тебе? Я об этом не знал.
– Не хами.
– А ты забери свое «спасибо». Спрячь, откуда взял.
Он отвернулся. Я тоже. Я не хотел лояльности, от которой так или иначе за километр несло бы фальшью. Я ему не мил дружок. Я не мог бы стоять с ним рядом и обсуждать («Правда, хорошие груши?» – «Чудесные». – «Рынок есть рынок. Но какие цены ужасные!») – не мог я обсуждать и даже покупать с ним вместе не мог.
Вернулась старуха с корзинкой, в которой разносила передачи. Записки не было ни Еремееву, ни мне. Надо сказать, Галька вообще не писала записок. Ушла в себя. И за это я тоже ее любил.
Дома я кое-как перекусил и отправился продавать проигрыватель Сынули. Все-таки родич. Может, и поймет… В комиссионном магазине не взяли – там было полно этого добра, к тому же лучших марок. В тихом соседнем ателье техник предложил мне за него две красненьких.
– Двадцать пять, – попробовал я лед.
– Двадцать.
Я согласился. Я был совсем на мели. Еще раз мне попадутся груши, похожие на закат, и я пойду хромать с протянутой шапкой по электричкам.
– Проходите, – сказал я.
И они сразу устремились к шкафу в углу. Старинная работа. Вещь что надо. Их было двое – мужчина (так себе, больше суетился) и женщина. У женщины и глаз, и ум, и хватка. Даже многовато было для одной женщины.
Понятие о ценах на старинные шкафы я имел самое отдаленное. Я попросил, чтобы она сама назвала цену. Она попросила назвать меня. И пошло, поехало. Я честно боролся, но, ясное дело, этот пират в юбке меня облапошил. Я попытался к ее цене набавить сотнягу. А она вдруг сказала:
– Ладно. Грех пополам.
– Не понял.
– Не сто, а полста набавлю.
И тут же крикнула своему мужичку:
– Иди найди машину.
– Ладно. – Он побежал.
– И чтоб шофер согласился помочь! – крикнула она вдогонку.
Я спросил, не купит ли она еще что-нибудь. Она прошлась по комнате. Потом прошлась по кухне. Вернулась.
– Нет. И вообще у вас больше никто ничего не купит.
Я невольно поежился под ее взглядом – вот это глаз. Мне казалось, она видит даже чернильные пятнышки на моей майке: под рубашкой, со стороны спины.
– Никто не купит?
– Все это есть в магазинах. Полным-полно. И новенькое. Может быть, купят у вас кухонные колонки. Но это не обязательно.
– Скажите, – спросил я, – если придут за колонками, за сколько их можно продать?
Она сказала. А я сказал ей спасибо. Я всегда благодарен людям за ясность.
Управдом не попался ни на лестничных клетках, ни во дворе. Все прошло гладко. И машину они подогнали не какую-нибудь, а мебельную. Перевозка мебели населению. То самое, что надо. Шкаф уехал в неизвестность, как и положено уезжать проданным шкафам. Деньги лежали в кармане.
К вечеру купили кухонные колонки. Больше ничего не купили. Спасибо на том.
Я подумал, не сорвать ли теперь мои объявления на столбах. «Продается мебель (разная) в хорошем состоянии». Объявления я развешивал самолично. Писал тоже сам. Бродить от столба к столбу и срывать эти белые бумажки я не стал. Столбы стояли мокрые, начал падать снег, и я решил, что мокрый снег свое дело сделает. Доделает ветер.
А затем со снегом и ветром я стал накоротке. А они со мной. Я где-то ночевал. Где-то ел. Все перепуталось. Время утратило свойство последовательности и стало прыгать, как разыгравшийся кот, – туда-сюда. И я не помню, что шло за чем. Но помню, что везде был ветер. И везде был снег. Зима.
В бродячем и бездомном существовании очень хорошо понимается, что жизнь слишком коротка и такой она была задумана с самого начала. Прекрасно была задумана. Без иллюзий. И доходит это до твоей души само собой. Особенно если мерзнут ноги. Это не шутка.
Однажды замерзшие ноги привели меня к нашему институту. Так и есть. Никаких перемен. И справа – корпус общежития. Альма-матер. Место, где я жил и учился.
– О господи! – вырвалось у меня.
Проходная общежития, как и всякая проходная, складывалась из двух движений – туда и обратно. На повышенных скоростях.
Я стоял и курил. Около.
– Эй, привет! – Я увидел знакомое лицо.
Он приостановился. Еле-еле узнал меня. Когда я был на пятом, он был на первом. Нет, на втором. Играли в баскетбол в одной команде. Или Витя, или Митя.
Оказалось – Олег. Как и я. В команде его звали Олег-два.
– Да постой, – удержал его я, – не беги. Проведи-ка меня в общежитие.
– Идем. – Он пожал плечами. Лицо его радости не выразило. Ничего не выразило.
Вдвоем легче пройти мимо вахтера, в студенческом общежитии это знает каждый. Привет – привет. Вахтер новый. Доска объявлений новая. Я надеялся, что хоть жизнь старая. Ан нет – жизнь, видно, тоже переменилась, потому что Олег-два очень уж доходчиво и современно сказал:
– Что-то у тебя вид голодный.
Он повторил и при этом не оглядывал меня с головы до ног. Он успел оглядеть меня раньше.
– Что-то у тебя вид голодный.
– И холодный тоже, – сказал я. – Я ведь иду погреться. Буду у тебя ночевать.
Он улыбнулся куда-то в четырехмерное пространство:
– Может быть, будешь. А может быть, не будешь.
И, подержав паузу в воздухе, добавил:
– Как ребята посмотрят.
Ваньку валяет. Не верю. И ни за что не поверю. Первейшая мысль: а почему, собственно, я ДОЛЖЕН тебя приютить? Обыватель особенно нажимает на это ДОЛЖЕН. У него аж сердце щекотится от этого словца. Я таких очень хорошо запоминаю. А они меня.
Когда мы в свое время встречали «старичка», мы не рассуждали. Мы просто вели его в общагу, а там говорили. Так, мол, и так. Ребятишки, придется вам потесниться. Ребятишки чертыхались. И теснились… Конечно, если б я приволок с собой ящик пива, меня и сейчас бы приняли веселее. Если бы.
– Ты откуда?
– Удрал. Строили полигон. А я не выдержал.
– Удрал со строительства полигона? – Он даже присвистнул.
Мы поднимались на этаж. Так и надо – красиво солгать. Я прямо-таки вырос в его глазах.
Теперь моя потрепанность была не в укор. Была в плюс, а не в минус.
Мы вошли.
– Ребята, он кончал наш институт – помните его? – Ребята что-то промычали и потеснились. Их было четверо в комнате. Как и нас когда-то.
Вечером я им рассказывал, как строятся полигоны. Мне постелили на полу. Я лежал на спине, глядел в потолок и рассказывал; было чуть дымно – в темноте двигались их руки с огоньками сигарет.
– А как оклад? – Весь этот треп их очень интересовал. Потому что выпускники. Им вот-вот предстояло распределение. Более того: распределение, оказывается, уже началось. И слово «оклад» они произносили не просто так.
– Началось? – удивился я. – У нас распределение начиналось только в апреле.
– А у нас заранее.
С утра они ушли учиться. К обеду я заскучал и пошел бродить по общежитию. Общага не переменилась. Те же ковровые дорожки. Те же огнетушители. Та же дежурная по этажу с единственным карим глазом. Она мне улыбнулась. Сказала, что помнит меня. Как же, как же. Сказала, что помнит и меня, и моих товарищей. Сказала, что отлично помнит. Но так и не вспомнила.
Я увидел кактусы. Тут мы сиживали с Галькой. Ладно, сказал я себе, не вздумай хандрить. Если тебе хочется скулить, то каково тем, кто кончил вуз десять, а то и двадцать лет назад. Тогда им волком выть. Или в окно выпрыгнуть. Как Колька Канавин. Был такой: бедолагу застукала дежурная у девчонки в комнате – и тарабанила в дверь. Колька полез в окошко: он думал, что у него вырастут крылья. От большой любви. И он не грохнется с седьмого этажа, а спланирует на газон с желтыми головками одуванчиков. Этих одуванчиков было тогда видимо-невидимо. Была весна.
В столовой я обедал и специально вглядывался в лица. Но знакомых не было.
Вечером я спросил у ребят:
– Слушайте. А где ваш Чиусов? (Я долго вспоминал его фамилию, когда обедал, – и вспомнил.)
– А-а, – небрежно сказал Олег-два, – болтун этот. Его давно выгнали.
А Чиусов был болтун интересный. Не просто так. Худющий и хлипкий парень с запущенными пшеничными волосами. Мазал их зачем-то бриолином, от которого со временем шла вонь.
Он был первокурсник, а мы уже кончали. И конечно же, ему было трудно в спорах с нами. Первокурсники вообще к нам носа не совали. А он лез. Не мог без этого. Таким и запомнился. Ничего не скажешь, боец был, отчаянный был спорщик. Ему, может, грамма какого-то не хватило, чтобы прослыть пророком.
Помню, он утверждал, что мы должны бросить науку и уйти из нее. Ни больше ни меньше. Уйти из науки.
– Выпей воды, – говорили ему. – Выпей водицы.
И все смеялись.
А Чиусов (по прозвищу «чушка», он и правда был грязноват) не смущался, гнул свое. Наука, говорил он, была хороша во времена Галилея. Когда ее преследовали. Тогда это были гении. Это были личности. Человеки. А сейчас их нет в науке. Разумеется, они славословят друг друга. Возвеличивают. Поют дифирамбы. Но все равно личностей там нет. Стандартно обученная, безликая, однообразная и продажная толпа. Вот что такое наука сегодня. Так он говорил.
И люди в этом не очень виноваты, пояснял Чиусов.
Просто наука свое сделала. Снесла яйцо. И больше в науке настоящей личности делать нечего.
– Куда же нам, бедняжкам, теперь деваться? – спрашивал кто-нибудь.
И Чиусов отвечал:
– В и-ис-искусство.
Произнося это слово, он почему-то каждый раз заикался. Он заявлял, что именно художники в наши дни становятся прозорливыми и, стало быть, смущающими всех, как Галилей. Только ис-ис-искусство глядит сейчас в глубь глубины. Начинается новая эра. Эра искусства.
По утрам Чиусов имел вид самый жалкий. Весь выложился в ночном оре. Иссяк. Утром он шел и пошатывался, будто наглотался таблеток, – шел с полузакрытыми глазами. Выжатый и пустой.
В таком вот виде он тащился на занятия. Однажды среди лекции он вдруг забрел к нам – к пятикурсникам. Ошибся дверью. Наши студяры страшно оживились.
– Чушка! Чушка! – орали со всех сторон. – Иди к нам! Садись! Мы все пойдем в искусство!
Чиусов сонно и долго смотрел на нас. Потоптался. Кое-как до него дошло, что не туда попал. Он развернулся и ушел – искать своих.
В перерыв мы опять на него наткнулись. Он так и не нашел, где идут занятия. Он забрел в закуток уборщицы и спал там на старых стульях.
Но мы любили его. Мы смеялись, но мы всегда его выслушивали. Пускали к себе. А таких, как Олег-два и его компания, мы и близко не подпускали. Уже тогда они были для нас не свои. Сладковатые, но не больше того. Как неспелый горох. Вечно зеленый.
Впрочем, может, вся штука в том, что они меня кисло приняли. Без размаха. И брось на них капать, говорил я себе. Не брюзжи. Смотри веселее. И расскажи-ка им, как устанавливаются на полигоне ракеты в зависимости от цвета боеголовок. Пусть ловят каждое слово. Пусть внимают.
С утра у них был разговор с представителями – так называемое предварительное распределение. Я тоже отправился с ними. Потолкаться.
А готовились они не меньше часа. Очень тщательно. Вся четверка была при галстуках. Олег-два сиял, как солдатская пуговица.
– Как мы глядимся?.. А? – спросил он звонко.
Мы как раз проходили мимо большого зеркала. Отразились в нем.
Я ответил, что они глядятся просто блеск.
– Товар надо предлагать в хорошей упаковке! – пояснил Олег-два. Держался просто потрясающе. Знал себе цену. Я чуть не свихнулся, глядя на них. Не понимал. Не ожидал, что за три года чувство упаковки так здорово подпрыгнет. Чувство моды и чувство хорошей одежды.
Разговор с представителями происходил в просторном холле. Была толпа. И был порядок. Были аккуратные столики с табличками. На табличках надписи организаций. «НИИ-7, ПОДМОСКОВЬЕ». А рядом: «КОНСТРУКТОРСКОЕ БЮРО. СВЕРДЛОВСК». И так далее. НИИ и КБ… На столиках были стопки чистой бумаги. Очиненные карандаши. Как в лучших домах.
Мои галстуки разбрелись меж этими столиками. Я нет-нет и подходил к ним – прислушивался. Ребята ругались вовсю. Отспоривали себе место под солнышком. Прощупывали не только какая работа, но и какая жизнь. Сражались за каждый квадратный метр жилья. За каждые десять рублей в зарплате.
– У-у-у-у… А-а-а-а… Гу-у-у-у, – гудели голоса.
Я вдруг замер на секунду. Я стоял посреди рынка. Вот именно.
– Ты куда? – спросил я, увидев стремительно вышагивающего Олега-два.
– Я?.. В туалет.
Я зашел с ним за компанию. Я пошел к писсуарам, а он к ним не пошел. Он пошел к зеркалу. Вытер вспотевший лоб, причесал волосы. Поправил белый уголок платочка, который глядел из кармана. Поправил – и вышел. За этим и приходил. Проследить, как товар упакован.
Из стадности я тоже посмотрелся в зеркало. Лучше б я этого не делал.
– Ну как? – В коридоре ко мне подлетел один из галстуков.
– Что «как»? – спросил я.
– Ч-черт!.. Ошибся!
Он круто развернулся – метнулся – и тут же прикипел сердцем к представителю какой-то солидной военной организации.
– Товарищ подполковник, товарищ подполковник… Ну а через год вы можете обещать квартиру?
Я слушал и говорил себе: не брюзжи… Мальчики идут зубастые. Еще более зубастые, чем ты. Очередное поколение, вот и все. Знают, что почем. Не дадут себя в обиду. Ты им просто завидуешь. Вот и заткни фонтан.
Я увидел еще одно знакомое лицо. Тоже из их выпуска.
– Привет, – сказал я.
– Привет.
Мы постояли. Поулыбались друг другу. Говорить было не о чем.
– Слушай, – спросил я, – а что ваш Чиусов? О нем было что-нибудь слышно?
– Нет. Ни звука.
– Так и исчез?
– Так и исчез.
Я хотел подробнее расспросить о том странном неопрятном пареньке. Как будто среди этой деловой толпы вдруг захотелось на секунду его, неделового, увидеть. Кольнуло что-то. Я хотел расспросить о нем, но спросить было некого. Этот уже исчез. Ему было не до меня. «А-а-а-а… У-у-у-у», – гудели голоса под сводами холла.
Я увидел Рябушкина – конечно же, он тоже был здесь. Громышевский представитель, крепыш с золотыми зубами. Вид у него был явно нерадостный. Ловец человеков. А сети-то плохонькие и уж совсем несовременные.
– Привет, – сказал я.
Мы все равно шли друг на друга – не убегать же.
– Здравствуй, Олег.
– Ну и как? Кого заманили?..
Он спешно выпятил грудь и придал себе более или менее процветающий вид. Дескать, ловим. Дескать, кое-что в сетях имеется.
– Понемногу ловим, – ответил он с важностью.
– Да неужели? – засмеялся я. – Из нашего выпуска вы смогли уговорить всего-навсего пять дурачков. Таких, как я. Недоделанных. А из этих деляг вам ни одного не заарканить…
– У меня есть фамилии – даже несколько отличников есть.
– Бросьте!
– Ей-богу, Олег.
– Знаете что?.. Даю совет. Вы им намекайте – туманно, конечно, – будто вы строите ракетные базы. Может, один-другой клюнет…
И вот тут-то он прямо на глазах погрустнел и сник. Видимо, именно так и намекал. Но не помогло. Не на тех напал. То-то.
– В одном ты прав, Олег. Ты был наивнее и лучше, чем они.
– Да ну? – засмеялся я.
Но теперь он, в свою очередь, меня рассматривал. И исследовал.
– А как ты, Олег?
– Я?.. Замечательно!
Он оглядел меня с головы до пят.
– Замечательно! – повторил я.
Но он так же мне поверил, как и я ему.
– А ведь нам есть что вспомнить, Олег. Мы хорошо жили. Верно?
И он, можно сказать, подарил мне вздох. Я промолчал.
– Не собираешься к нам вернуться?
– Нет.
– Жаль… А Горчаков болен, ты слышал? Он хотел тебя видеть зачем-то.
Горчаков – это был Кирилл Сергеевич, второй представитель. Тот, который высокий и болезненный. Который выделил мне полсотни рублей на гранатовый сок.
– Как он сейчас?
– Плох.
– Ну пока. – И тут у меня тоже вздох вырвался. – Алексей Иванычу привет.
То есть Громышеву. Как-то вдруг вырвалось. Само собой.
– Спасибо. Между прочим, он тебе письмо отправил.
Уже с расстояния я крикнул:
– Не получал.
Вечером выпускники вернулись умиротворенные, каждый из них полупродался в два или три места и теперь имел в запасе несколько вариантов, где жить и работать. Несколько вариантов счастья. Они были довольны. Сняли галстуки. Легли. До трех ночи они обсуждали и перебирали. Олег-два вставал и пил холодную воду, от волнения.
Я то просыпался, то засыпал.
У Громышева я вкалывал, как лошадь. Я отвечал за энергопитание, за передвижные станки и насосы, за планировку и за артезианские колодцы. Специалистов не было. И как инженер я, конечно, здорово там вырос. Стал профессионалом хоть куда. Потому что нет худа без добра, а добра нет без худа. Три года на износ. Как сказал золотозубый коротышка, есть что вспомнить.
В больнице на этот раз получилось не совсем складно.
– Ты что же это, родной, – ядовито сказала старуха с передачами.
Мои груши и яблоки лежали в левом углу ее огромной корзины.
Мы столкнулись на этаже. Возле самой палаты.
– Я таскаю твои посылки, а ты, оказывается, и сам тут.
– Тсс, бабуся.
– Чего это «тсс»! Ты думаешь, у меня руки колхозные?
– Я врач, бабуся, – залепетал я, стараясь потише. – Я врач, и ты не имеешь права…
– Какой ты врач! – махнула она рукой и, даже не дослушав, пошла по палатам. Наметанный глаз. Ведьма.
А получилось вот как – тот самый, непросыхавший вцепился в меня как клещ. И в голосе нищенство:
– Проведи, а?
– Бог подаст, – отмахнулся я.
– Проведи…
И я провел.
– Он со мной, – сказал я на входе и помахал листками и рентгеновским снимком, свернутым в трубочку. Это был риск. И немалый. Я провел, но сгоряча и наскочил на старуху с передачами. Пока обошлось. Однако это уже было как предупреждение свыше.