– Мне надо подумать, как жить дальше.
Теперь она малость подыгрывала самой себе. Говорила слышанными где-то словами. Вот тогда, когда сидела на полу, она действительно была растеряна. Действительно не все понимала. Галька моя.
В их парадном, расставаясь, мы спугнули парочку. Парочка почти окаменела. Обычное дело. Осень.
Я брел по улицам и думал о том, как я буду увозить Гальку. И как ее у нас встретят… Наконец я очнулся: мать честная, куда ж это я забрел! Какие-то дома. Темные громады. И холодно, и ветер. Москва родная, нет тебя дороже. В смысле денег. В том смысле, что никто ночевать не пустит. Это тебе не кукуевские степи.
Я шмыгнул в метро и быстренько доехал до Курского вокзала. Очень люблю Курский. Я сел на подвернувшееся место и стал дремать. Сосед слева тут же попытался приладить голову на моем плече. Неподалеку гнездились цыгане. Но я не беспокоился, мой самораскрывающийся чемодан был пристроен у Бученкова.
Я подремывал и улыбался. Галька. Радость моя. Любовь моя. Улыбка моя. Ну, и все остальное тоже.
Когда я засыпал, я обычно думал либо о Гальке, либо о том, как спасти мир. Но в эту ночь я, конечно же, думал о ней.
Небо было светлое и ясное, как над среднерусским полем. Или над степью. И кажется, если вдруг оглянешься – будет пустота, ковыль, кони без седел. И небольшие круглые горки.
Но ничего этого не было и в помине. Город – и лишь дома, дома, дома. Башни. Глядятся как кубики, но тоже любопытно, и тоже манит к себе – люблю утро. Где б ни случилось.
Но это не значит, что утро любит меня. Утро началось скверно. Едва я явился, меня встретил начлаб – перехватил в коридоре. Хрен лысый. И уже было ясно, что он специально меня поджидал.
– Убирайтесь! (Он был на «вы» даже в эту трудную для него минуту.) Вы не будете у меня работать!
И он пустил петуха на высокой ноте:
– Трепач несчастный. Вон!..
Я еще не понял, что случилось, но понял, что оно – непоправимое, потому что непоправимое всегда чувствуешь. Лысый начлаб раскусил орешек. Пронюхал – и уже знал, что я устроился сюда из-за Гальки. А не из-за его научного имени. Такое не прощают. Конец. И вдруг стало его жаль. Это ж какая насмешка. Жить в занюханной авосечной лаборатории, вкалывать, уже ни на что громкое не надеясь, и вдруг однажды услышать, что твое имя знают в кукуевских степях. Это ж был праздник. Второе рождение…
Он орал. А я говорил себе – подожди жалеть дядю, себя пожалей. О себе подумай. Чужая печаль кажется невыносимее, но ведь это только кажется.
– Минутку, – сказал я. – Дайте мне хоть слово вставить. И дайте мне хотя бы неделю поработать. Как говорится, испытательный срок.
– Испытательный?
– Ну да.
– Считайте, что вы его не выдержали.
– Почему?
А он повернулся и ушел.
Галька сидела, не поднимая головы. Будто бы уткнулась в чертежи. Будто занята. МНЕ НАДО ПОДУМАТЬ, КАК ЖИТЬ ДАЛЬШЕ.
На меня даже не глянула. Не подходи – было написано на лице. И гримаса боли, гримаса страдания. Да, изменила мужу. Но если ты сунешься вновь, я расцарапаю тебе всю рожу. Это тоже было написано.
Она еще не знала, что меня вытурили. Сидела и переживала вчерашнее. А лицо – не оторвешься. Господи. Что ж это за лицо такое.
Я был на четвертом курсе. Она на три года младше, и лицо ее совершенно меня тогда не волновало. Еще не понимал, глупый был. На танцах. «Смотри-ка, кто это?» – «Кажется, первокурсница». – «Новенькая? Не может быть!..» И даже не помню, как я ее первый раз поцеловал. Это точно. Она мне сначала не очень нравилась. То ли на крыше целинного вагона. То ли после танцев. Не помню. Не представляю, где это случилось. А потом я ее как-то увидел в бассейне, и меня будто сшибли с ног.
И вот, глядя на ее лицо (она все еще будто бы уткнулась в чертежи), я понял, что ничто в мою пользу не решилось. И ничего я не добился. Ни да ни нет. И если меня выкинули с работы, где же я буду ее видеть и где уговаривать. Звонить из автомата? Подстерегать на улицах?.. И тут меня охватила такая ярость, что я за себя испугался. И за Гальку. Тише, говорил я себе, тише. Спокойнее.
Я подошел к светловолосому коми.
«Отличная идея!.. Идея просто блеск!» – это он говорил сам с собой. Стоял в углу у кульмана и сам собой восторгался.
– Отличная идея!
– Тсс, – сказал я ему, приложив палец к губам.
Он тоже перешел на шепот:
– Что случилось?
– Это ты мне скажи, что случилось: кто меня продал?
– А-а. Был здесь один тип… – И он замялся.
Сообразил я не сразу. Если громышевские подхалимы, так их ведь двое. Один из них был коротышка – с громадной башкой и золотыми зубами слева. Этот мог выложить лысому начлабу с предельной простотой: «Олег?.. Да он же из-за бабы сюда приехал. Гоните его немедленно!» Второй – очень болезненный и очень сутулый. Кашлюн. У Громышева их и было двое. То есть в Москве двое. Они представляли фирму. Доставали приборы. И шлялись по институтам, заманивая недоумков вроде меня в кукуевские степи.
– Ты уверен, что их было не двое? – переспросил я.
– Уверен. Был один.
Я даже растерялся. Не знал, что подумать. И вдруг спросил:
– Коротышка?
– Да.
– Башка громадная?
– Да.
– Фиксатый?
– С золотыми. Ты куда?
А я уже метнулся к дверям, я рванулся, мной выстрелили. Но у дверей пришлось остановиться и ждать – вся лаборатория опять и очень дружно вытаскивала вон мой стол. И он опять застрял. Гроб. Эй, ухнем. Последняя картинка, которую я увидел в этой авосечной конторе.
Нет. Не последняя. В коридоре еще раз мелькнул лысый начлаб – взял из холодильника коньяк и нес к себе в кабинет. Кого-то угостить. Или, может, заврачевать собственную рану. Цвет у коньяка был чуть розовенький, как у выдохшейся воды с сиропом. Кукуевский разлив.
Пусть бы я сам просчитался, ошибся, дал маху. Было б не обидно. Я б перенес.
Ярость душила меня. Я даже оглох, плохо слышал.
Я примчался на такси, хотя денег было в обрез. Здание – тонкая и высокая модерняжка в двадцать этажей. Пластик, металл и стекло. И все в клеточку. На восьмом этаже этого гигантского учреждения небольшая комнатка. Одна-единственная – это все, что выделила Москва всесильному Громышеву, великому Громышеву, могучему Громышеву, громовержцу Громышеву. И, надо сказать, даже эту крохотную келью он вымолил у Москвы с трудом.
На подхалима-коротышку с громадной башкой я налетел прямо в коридоре. Наткнулся. Посреди гудящего улья.
– Ах, что за встреча. Как давно я вас не видел… – начал я, весь наливаясь кровью.
– Олег?.. Ну давай зайдем в комнату.
– А зачем в комнату? Мы и здесь поговорим.
– Ну не в коридоре же. Такой шум.
Он отступал к своей келье. Я за ним. Он побледнел.
– Давай зайдем в комнату, – приговаривал он. – Неужели же трудно зайти в комнату…
И я все шел и шел за ним. А когда вошел – увидел, что в кресле сидел Громышев. Собственной персоной.
– Олег! Какими судьбами! – посмеиваясь, начал он.
Они расхохотались. И Громышев, и оба его подхалима – тот, что вошел со мной, и второй, тот, что болезненный, он сидел у окна.
Я стал им чеканить, что Громышев или его подлипалы (мне все равно кто) должны немедленно отправиться в тот авосечный институт. И должны сказать, что пошутили. И что я прекрасный работник. И что я устроился к ним не из-за кого-то, а сам по себе…
Они опять захохотали.
– Олег…
– Вы должны не-мед-лен-но, – уже на самом пределе чеканил я. И тут бог меня спас. Потому что я увидел себя в зеркале, которое в углу: увидел себя со стороны. Стоп. Сейчас ты схлопочешь. Милиция недалеко, и помни это. Ради Гальки. Еще не все потеряно…
Я подошел к графину, налил воды в стакан – выпил.
– Ты нигде не устроишься, Олег, – сказал Громышев.
– Это почему?
– Он, – Громышев указал на коротышку с огромной башкой, – случайно оказался в том институте. И, даю тебе слово, случайно тебя выдал…
Я молчал.
– Но отныне, – Громышев все еще тыкал пальцем в коротышку, – по моему совету он будет иногда звонить в отделы кадров. Куда бы ты ни устроился, за неделю-другую он тебя отыщет. И скажет там, что ты бросил у нас работу и сбежал в трудный час. Тебя не возьмут в штат нигде.
Это было весомо. Не отнимешь.
– Что ж, – сказал я, – побуду свободным.
– В Москве нельзя быть свободным. Это тебе не степь.
– А я попробую.
– Ты умрешь с голоду. И ты, и твоя Джульетта.
Нет, он не собирался лишать меня права на работу.
Он даже очень хотел, чтоб я работал. Но только в одном и единственном конкретном месте. У него.
– Поживи. Поживи свободным. – Он улыбнулся во всю ширь. – Поживи.
Я сказал:
– Поживу, Алексей Иваныч, и к вам не вернусь. А что касается голода, то ведь во всякой свободе есть свои пятнышки.
Это было его собственное выражение. Насчет пятнышек. Подхалим, тот, что болезненный, отметил мой выпад.
Громышев улыбнулся:
– А ведь был еще пожар, Олежка. Конечно, может, она сама загорелась, это я про степь. Но одни тушили больше, а другие меньше. А если кто-то в те же самые дни убегает…
Это был намек. Он много мне делал доброго и потому как бы имел право один раз сделать подлость. Во всяком случае, намекнуть на подлость – это он мог. Право сильного, который долго тебе потакал. Право человека, который засиделся на собственном благородстве.
– Давайте, давайте, – сказал я. – Действуйте. Видно, вам без этого не обойтись.
Я ушел. Тут же повернулся и ушел. Хлопнул дверью со звоном. Все как надо.
– Можно вас? На минутку…
Я уходил по коридору, а этот человечек жалобно меня окликнул. Стоял с тетрадкой в руке. И с мольбой в бегающих голубых глазах. Зарос недельной щетиной.
– Вы хорошо знаете математику?
– А что вы хотите?
– Кончали институт?
– Да, – сказал я и тут же пожалел об этом.
Он протянул мне тетрадку. Так и есть. Ферматист. Несчастный человек. Я их насмотрелся еще тогда, когда был студентом. Они околачиваются в коридорах всякого технического или научного учреждения. Просят проверить решение теоремы Ферма, которую они «доказали».
– Посмотрите, пожалуйста. Проверьте, пожалуйста…
И теперь я не знал, куда от него деться. Теорема Ферма формулируется очень просто и привлекает к себе целую армию шизиков. Или просто несчастных. Которым нечем унять печаль свою.
– Простите. Меня зовут. – И я бросился от него, как бросаются в воду.
Когда в конце коридора я оглянулся, он уже предлагал свое решение теоремы следующему. Совал ему свою тетрадку: «Вы сносно знаете математику? Вы посмотрите мое решение? Я, кажется, решил знаменитую теорему Ферма…» Один из этих психов треснул доктора физматнаук по голове. За то, что тот отыскал ошибку в его доказательстве. Настольной лампой. Знаменитое дело. Он был тогда в резиновых калошах на босу ногу.
Выйдя на улицу, я тут же кинулся к телефону-автомату – позвонил в министерство. В наш отдел.
– Вы знаете, что в Москву прилетел Громышев? – спросил я тоном анонимного гада.
– Да. Нам это известно.
– Он прилетел вчера.
– Да, мы знаем… Алло? Алло?
Но я уже сказал себе: прекрати, не надо. Я хотел сочинить, что он тоже прилетел в Москву из-за женщины. Как он мне, так и я ему, клин клином. И что он слишком часто выписывает себе командировки. И что, дескать, надо его побыстрее загнать в Кукуевск… Но рука не поднялась. Точнее сказать, опустилась и повесила трубку. Я стоял в телефонной будке и задыхался от неутоленного гнева.
– Эй! – крикнули мне. – Выходи. – И постучали монеткой по стеклу. – Если не звонишь, выходи. Дай другим.
И я вышел.
Я подстерег ее по дороге с работы.
– Галька!
Лицо ее было сурово. Обтянутые скулы. Сейчас будет говорить, что я подонок.
– Галька, меня с работы выперли. Знаешь?
Она не знала. Но на жалостном голоске к ней не подъедешь.
– Вот и прекрасно.
– Что тут прекрасного? Где же нам видеться?
– А разве надо видеться?
С ней можно было спятить. Если ее не знать. Я шел с ней рядом и молчал. Шел себе и молчал. А дом их был все ближе.
– Ты дурак. Ты подонок. Ты даже не представляешь, каково мне сейчас. После того, что произошло.
– Что? Что произошло? – Я вдруг взорвался. Ханжа какая. Терпеть этого не могу. Двадцать три года, и уже ханжа. – Что произошло? – орал я. – А что происходило у тебя каждую ночь? Пока я в степях коптился? Что? Что?
Но она стояла на своем. Пусть даже голос ее дрожал.
– Все равно, Олег. Для меня то, что случилось, не пустяк.
– Что-то серьезное?
– Можешь иронизировать, если хочется. А я говорю – не пустяк. И переживаю это. И мучаюсь. И мне больно.
Я замотал головой. Я уже не мог ее слушать. Я не то замычал, не то завыл:
– У-у-у…
И почувствовал, что плачу.
– У тебя глаза мокрые, – сказала она. – Вот видишь. Одно дело болтать и строить из себя циника. И совсем другое дело, когда вдруг сам свою неправоту почувствуешь.
Я чуть не треснул ее. Глаза у меня были мокрые, потому что она в каком-то смысле была дура дурой. Совершенно без ума. Вся из шаблонов. А я ее любил, именно такую. Заколдованный круг.
Увидев мои слезы, она очень скоро разревелась и сама. На нас уже глазели и оглядывались.
Мы сунулись в парадное, но неудачно. Там старички вынимали газеты и судачили о политике. О том, что в ООН голоса разделились почти поровну. И что если б филиппинец (всего лишь филиппинец!) выступил за нас…
– Пойдем, – сказала Галька, тут же шарахаясь от них и разворачиваясь на сто восемьдесят. Она всхлипывала. Ее платок превратился в жалкий комочек. Она прикладывала его к глазам.
– Вот еще парадное. Здесь тихо, – я потянул ее за руку.
– Нет.
Но мы все же зашли. Постояли там минут десять. Поцеловались. Покурили. Галька сделала две затяжки из моих рук.
А итог был таков:
– Не трогай меня эти несколько дней. Не трогай. Дай мне подумать. Дай побыть одной.
– Думай, – сказал я без энтузиазма.
Я не прошел и ста шагов, как столкнулся с этим красивым коми: он тоже шел с работы. Ходячий портрет Есенина… Если бы я прошел хотя бы двести шагов, я бы уже перестроился. И загнал бы беду вглубь. И молчал бы. А тут я как бы не успел – и сгоряча все ему выложил.
Он был потрясен. Очень за меня опечалился. А я говорил и узнавал (сам от себя, такое бывает), как выглядит со стороны вся эта история. Я любил Гальку. Галька любила меня. Но когда Громышев увез меня на три года любоваться кукуевской степью, Галька выскочила замуж. Может, и не потому, что устала ждать. Может, просто срыв. На какой-нибудь вечеринке с хорошей музыкой. Музыка кого хочешь проест.
– Обожаю Битлов, – вздохнул коми.
А я вдруг озлился на его поддакивания и сказал, что англичане позеры. Вообще позеры. У них раньше времени возник хороший театр, а это их погубило. Не знаю, зачем я говорил (может быть, подсознательно метил в адрес Гальки?). Меньше всего я думал об англичанах. Я вообще о них никогда не думал. Я просто молол языком.
Вот именно. Она не выдержала прекрасной музыки, а после ей уже ничего не оставалось, кроме как выйти замуж. И тогда я бросил все и примчался. И мы еще посмотрим, чья возьмет… Так я говорил, а слушал меня этот славный парень коми. Звали его Игорем. Игорь Петров.
И получилось, что мне, такому замечательному, так не повезло в любви.
И потому – он меня ни в коем случае не бросит. Я буду жить у него. Это как первая помощь утопающему. Как вдох-выдох.
– Ко мне, – сказал он. – Сейчас же ко мне.
Он пригласил, как приглашают по меньшей мере в трехкомнатную квартиру, разумеется свободную и без нагрянувших туда родичей. Но квартиры не было. Была комнатушка с крохотным темным оконцем – мечта одинокого фотографа. А в общем – коммуналка. Соседей было одиннадцать человек. Один из них, как водится, непросыхавший.
Я не был избалован так называемой пошлой роскошью. Я даже не знал, что это такое. Но я привык находить в кукуевских степях свободу, в поезде – ощущение Времени, а в Москве хотя бы ванную комнату. Здесь такая комната была, но со слишком четким расписанием, кому и когда мыться. Висела ясная как день таблица. Единички и нолики. Как первенство СССР по шахматам.
Мысль для равновесия. Ванна была потрескавшаяся, а ржавчина в ней гнусного желтого оттенка. Я ее минут десять скоблил и думал, что тем не менее в ней, потрескавшейся и проржавевшей, люди отмываются. Делаются чище.
Когда, отдуваясь и блаженствуя, я вышел из ванной, Игорь Петров сидел над схемой станка.
– Что ты так долго?
– Мылся.
– Ах, черт. Сегодня же не мой день в ванной!
Расстраивался он недолго.
– Посмотри-ка ременные передачи, – сказал он.
– Ну.
– А теперь посмотри число оборотов. Славно я придумал?
Он был, что называется, увлечен. Ушел в свой станок с головой. И меня звал туда же – работать, сейчас же работать! Он не сомневался, что к жизни меня вернет творческий порыв. А меня уже вернула ванна.
Я вдруг развеселился. Сбоку лежал листок с одним из вариантов станка, сплетавшего сорок семь нитей. Я растирался полотенцем и делал вот что – незаметными движениями пера с черной тушью менял латинское «и» на игрек. Это просто. Только подделать хвостик. А какой был эффект! – противоположные точки сливались в одну. Станок сделался треугольным. Теперь из всей прядильной продукции на нем можно было вырабатывать разве что флажки для казацких пик.
Игорь Петров долго и тупо глядел на листок. Потом – на меня.
– Флажки, – сказал я.
– Какие флажки?
– Ты думаешь, на них не будет спроса? Казацкие флажки: треугольные. В старом стиле. Для массовых съемок на «Мосфильме».
Я почувствовал, что сейчас он меня убьет.
– Ну-ну, – сказал я, отодвигаясь.
Я стал исправлять сделанное, потому что ничего другого мне не оставалось. Я уверил его, что все помню и что не ошибусь.
Когда мы хватились поесть, магазины были закрыты.
Мы пошли с протянутой рукой. Я был слишком голоден, чтобы ждать рассвета.
– Вот видите. В некотором смысле все же хорошо жить с соседями, – прошелестела женщина из соседней комнаты, давая нам хлеба и масла; сахар у нас был.
Она же уточнила:
– Правда, приходится терпеть и такое.
И она плеснула своей полной рукой налево – из комнаты, что рядом, неслась удалая песня. Там жил непросыхавший. Он пел и как будто специально напоминал мне о Гальке. Я очень терпим к пьяницам, но этот мне не понравился даже через дверь.
А в терем тот высокий
Нет ходу никому…
– Эй! Заткнись! – заорал я. И грохнул ногой в дверь. Он не заткнулся, но песню сменил.
Пока Игорь Петров был в институте, я томился в его холостяцкой комнате. К концу дня, когда я заваривал чай на кухне, туда же выполз непросыхавший. Ему было лет тридцать. Здоровячок. С мутными глазками.
– Не иди за мной, – сказал я.
– Чего?
Он все же увязался; он попытался завязать разговор о жизни, но я его выставил. В старых пьяницах есть хотя бы уважение к самому себе. Достоинство есть. Или же в них есть нечто, вызывающее пронзительную жалость. Сострадание. А в этом тридцатилетнем мутноглазом быке не было ровным счетом ничего. Ноль. Совершеннейшая пустота. И каждые двадцать минут отрыжка.
– И ты… И ты гонишь? – сказал он, когда я выставлял его за дверь.
Наконец пришел Игорь Петров. Сообщил, что Галька на работу не выходила.
– И не выйдет, – сказал я убито, – это теперь на несколько дней.
– Почему?
Я не стал объяснять. Но я хорошо знал Гальку. Она действительно будет думать о смысле жизни. Она такая.
И тут я почувствовал, что не могу больше томиться. Потому что хватит с меня. Стоп. Я почувствовал, что хочу кого-нибудь видеть. С кем-нибудь потрепаться. Из наших, из забытых.
Но дело в том, что записную книжку я оставил там, в степях. Слишком шустро бежал оттуда. А прошедшие три года – срок, конечно, немалый. Ни телефонов, ни адресов. Я помнил лишь телефон Вики Журавлевой, потому что последние четыре цифры совпадали с годом моего рождения. Но знакомство с Викой у меня было невыразительное, через других. К тому же она могла быть замужем.
– Да зачем она тебе? – кипятился Игорь Петров. Этот милый коми понятия не имел, что такое три года в кукуевских степях. Такое не объяснишь. Я затопал в коридор – телефон находился там. Общий, как и ванная. Но без расписания.
– Ты замужем? – первое, что я ей заорал.
Во всех комнатах коммуналки стало удивительно тихо. Затаили дыхание.
– Нет. – И Вика Журавлева засмеялась.
– Ну тогда приезжай. Поболтать хочется.
– Как это «приезжай»?
– Автобусом, метро, такси. Как хочешь.
– Олег. Не могу я. Я подругу провожаю.
– Приезжай с подругой.
– Бестолковый какой. Я же тебе сказала – она улетает сегодня в ночь. В Киев… В другой раз, Олег, я с удовольствием.
Главное – это долбить как дятел.
– Нет, Вика. Ты все-таки приезжай – вместе ее проводим. Я ей чемодан нести буду.
Они приехали. Подруга была с чемоданчиком. Внешне так себе. Но гордая. Держалась как княжна Тараканова.
Вика Журавлева, напротив, высказалась этак простецки:
– Как это вы нас приглашали?.. А стол-то пуст!
Вика понимала, что к чему. Не ломалась. Три года без замужества делают женщину проще.
– Сию минуту, – сказал я.
– Только учти – у нее в два ночи самолет.
– На Киев? – спросил я.
– Да, – ответила княжна величаво.
Я вышел. Толкнулся к непросыхавшему. Он сидел в полном одиночестве: как загипнотизированный.
– Эй, – тронул его я.
– Что?
– Пойдешь в магазин и купишь три бутылки вина. Одну из них возьмешь себе – за труды. Понял?
Он понял. Он мгновенно понял. Я еще не выложил деньги, а он уже протягивал за ними руку.
– Подожди, – сказал я. – Если ты вернешься пьяный, без денег и без бутылок, то помни, что у меня в портфеле есть молоток. Я проломлю тебе им голову.
– Да ладно тебе.
– Помни: я человек степной. Я сначала бью, а потом думаю.
Он взял деньги и ушел. Или он видел, что у меня никакого портфеля не было, а стало быть, не было молотка (для пьяницы мелкий факт очень важен). Или же тут действовали более тонкие законы бытового алкоголизма. Не знаю. Но только он не пришел. Как в воду канул. Прошел час, а его все еще не было. Магазины уже были закрыты.
Я не очень жалел. Вино хорошая штука, но без него иногда пьется чай. Люди несколько скованны, робеют, но в этом-то и суть. Разговор осторожный и ломкий, как тонкий лед. А инстинкты в глубоком пока резерве. Еще успеется.
Мы посидели и поболтали. Игорь, Вика Журавлева и я говорили. Княжна мило молчала. Часа через два начали собираться.
– Надо найти такси.
– Найдем, – сказал Игорь Петров.
Он очень хорошо держался. Уверенно.
Когда мы спускались по лестнице – услышали шум и гам. Потому что этажом ниже шла настоящая гульба. Пьянка классического образца: вечеринка с песнями. И никакого тебе чая. На лестничной клетке два хорошо одетых и хорошо выпивших парня спорили. Они так сыпали словами и столько вкладывали страсти, что я решил – моднючая, мол, разговорная бодяга. Физики и лирики. Стоики и нытики. Оказалось, однако же, совсем не то.
– Давай его просто выкинем на улицу, – предлагал первый.
– Неудобно.
– А в доме держать такую пьянь удобно? И как он сюда попал?
– Вдруг мы его выкинем, а он окажется их родственником.
– Нет. Они его тоже впервые видят.
– Что ты предлагаешь – прямо так вынести и положить его на асфальт?
– Если ты такой нежный, можно на клумбу.
– А если мы его вынесем, а он там даст дуба?
– А если он в доме даст дуба?
Все это они выкрикивали в темпе скорострельного автоматического оружия. Я еле смекнул, в чем дело.
– Стоп, – сказал я своей команде. – Это ж о нем речь. Это ж он!
– Кто?
И я объяснил – это, мол, наш долгожданный.
Мы приостановились. Но тут заупрямилась Вика Журавлева – опоздаем, дескать, на самолет. Дескать, как хотите, а в аэропорт доставьте. Она хотела, проводив княжну, возвращаться не одной, а с нами вместе. Ей было далеко ехать. А может, хотелось, чтобы ее проводил льняной Игорь Петров. Поди угадай, чего она хотела.
Но я при случае тоже упрям.
– Стоп, братцы.
И я объяснил им, что это нечестно. Парень все сделал, как обещал, – купил нам вино и даже принес. А если он ошибся этажом, это не умысел. Это беда, а не вина.
– Да на черта он тебе сдался?! – шумела Вика.
– Надо его уложить спать.
– Мы опаздываем!
Но я не мог его бросить: ведь посылал его я. И потому я бросил не его, а их. Игоря Петрова, некрасивую княжну и шумливую Вику. Я поднялся опять наверх и сказал спорящим на лестничной клетке, что все-таки не надо этого перепившего парня прятать в газон. Все-таки осень. Холодно.
– Я же ему говорил! – обрадовался поддержке второй. – Вот и друг говорит, что на клумбе будет холодно. Осень есть осень!
В приоткрытую дверь слышались шум и гам застолья. Я вошел. Непросыхавший сидел на стуле – свесил голову и пускал пузыри. Лыка он не вязал. Я подхватил его и поволок на этаж выше – домой.
Я совершенно взмок. Я уложил его на постель, пиджак повесил на стул. И зачем-то решил его даже разуть. Люблю, когда держат слово. Для таких я тоже всей душой.
– А еда в доме есть? – вдруг спросил он тупо. Спутал меня с женой, которая, видно, не один раз доставляла его домой волоком. – Изменять?.. мне? – И он двинул меня в подбородок.
Если это был не нокаут, то что-то очень на нокаут похожее. Я тут же улегся на пол возле кровати. Когда я очнулся, он плакал. И здорово скрежетал зубами.
– Гадина!.. Изменять мне с Шариковым!
А глаза его были закрыты. Я погасил свет и, пошатываясь, кое-как выбрался.
Повезло – я тут же схватил такси и примчался в аэропорт. Там я нашел княжну с чемоданчиком. А этой парочки, конечно, уже не было. Княжна сидела, подперев голову рукой. Нет, не спала. Рейс отменили, и она ждала следующего.
– Это называется, они тебя проводили.
– Они проводили. – И она спокойно добавила: – Здесь им незачем торчать.
– Еще бы. Вдвоем им гораздо веселее. Теперь я припоминаю – у Вики Журавлевой всегда была мертвая хватка.
– Возможно.
Она не хотела сочувствия. Держалась княжной. Ей не очень-то важно, осталась ли она одна или в компании. Она древнего рода и цену себе знает. Звали ее Валей. Сейчас стало видно, что она некрасивая.
– Я посижу с тобой до самолета.
– Посиди, – сказала она.
А мне до боли захотелось в Киев. Или в Новгород. И самолета захотелось. И еще какого-нибудь города, где я не был. Одичал в степях. Огрубел. Ну? что будем делать?.. Я сбегал в кассу и купил билет – на тот же рейс. Я не сказал княжне, не сообщил, сидел с ней рядышком, вот и все. Она очень удивилась, когда я пошел с ней до самого самолета. И тем более удивилась, когда я вошел внутрь (я приотстал и незаметно предъявил билет).
– Теперь разрешается провожать, – сказал я княжне, – как в поезде.
– А я не знала.
– С мая месяца.
Когда заревели моторы, она не на шутку испугалась.
– Иди, иди!
– Подожди, – говорил я. – Мы же еще не простились.
И я ее поцеловал. Очень нежно. Я подумал, что она ведь и гордая, и некрасивая – при таком сочетании сахара не поешь. Небось еще ни с кем не целовалась. И я готов был отдать ей душу. И ведь какая гордая. Княжна. Я хотел, чтобы ей было приятно. Я знал, что Галька меня поймет. Я только чуть прикоснулся к ней губами.
Самолет уже выруливал на дорожку.
– Иди! – А я сидел с ней рядом, не уходил. Я и просил у кассирши это самое место.
Когда самолет начал разбегаться, ей стало малость плохо, и пришлось попросить у стюардессы воды. Нам откупорили нарзан. Княжна вздохнула и приоткрыла глаза.
– Ты потрясающий парень, – шепнула она мне. Она так и осталась в неведении.
И нас уже принимал киевский аэропорт.
Она жила под Киевом. На каком-то химкомбинате – совсем не близко. Мы добрались электричкой. Потом с автобуса на автобус. Здесь было еще тепло – даже солнышко слегка грело. Я держался с Валей рыцарем. Помнил о своей любви. Такое со мной бывает.
Пока ждали проселочного автобуса, сами собой случались этакие искушающие минуты. Кругом были какие-то кусты. Кусты и деревья. Мы бродили.
– У меня в Брянске дядька. Надо будет заехать к нему обязательно, – машинально говорил я.
Мы шли в совершенном безлюдье, вдоль какого-то ручья. Мне хотелось ее поцеловать, но я сдерживался. Из-за своей некрасивости она была мне как сестренка – можно было бы, конечно, всласть нацеловаться, но она будет строить планы, думать обо мне, а ведь я не ее люблю.
Когда мы залезли в мелкую топь, я взял Валю на руки. Перенес. Правда, я упал и уронил ее. Но тут же опять взял на руки. Я сдерживался. Я старался думать о постороннем и ни в коем случае не увлечься ею. Тут главное – не посмотреть ей в глаза…
– Олег…
Она позвала еле слышным голосом:
– Олег…
Но я отвел глаза. И стал смотреть на верхушки деревьев. И конечно, опять ее уронил.
– Ты что? Нарочно, что ли? – взвилась она.
Я ее еле успокоил. Себе я на память здорово расшиб колено. Чтобы я взял ее на руки еще раз, она не захотела. Мы просто шли. Одной рукой я нес чемоданчик, а другой бережно обнимал ее за плечи.
– Тебе хорошо? – спрашивал я.
– Да.
Развязка наступила, когда мы пересаживались на тот автобус, который шел уже до самого химкомбината. Валя сказала, чтоб я не провожал ее дальше. Большое спасибо. И взяла свой чемоданчик.
– Почему не хочешь, чтобы я проводил до дома?
– У меня муж.
Это было несколько неожиданно. Во всяком случае, для меня это прозвучало свежо и ново. Но это было еще не все.
– Муж?.. Ну и что же, – вполне искренне сказал я. – Я ведь только донесу твой чемодан. Я обещал.
Но оказалось, что муж у Вали очень ревнив. Ужасно ревнив и подозрителен. Оказалось, что это ее третий муж. И, как сказала Валя, это для нее «еще не вечер». Потому что с ним она тоже жить не будет, уж очень ревнивый. Ошиблась, что поделаешь!..
Она стояла, гордо подняв голову, и улыбалась. Княжна. Я вдруг увидел, что она очень даже хороша собой.
– Эх, ты, – ласково пожурила она. – Упустил время! – Чмокнула меня в щеку и рассмеялась. И впрыгнула в автобус. И дверь за ней закрылась.
Автобус укатил. Я стоял на пыльном перекрестке и некоторое время чесал в затылке. Люблю таких. Потому что учат уму-разуму. Тихо и без нажима учат.
С этого пыльного перекрестка я отправился к дядьке в Брянск. Отправился быстро и даже с некоторым желанием его, то есть дядьку, увидеть. Но меня стало сносить в сторону. Как сносит ветром. Сначала с морячком Жорой я поехал в Николаев. Познакомился с ним я на вокзале и жил у него в Николаеве целых два дня. Из Николаева я твердо решил – теперь в Брянск. И отправился с каким-то пареньком на Кубань ловить щук.
Неделю меня носило и мотало. Я попросту не мог остановиться. Оголодал в степях – соскучился. По людям. По рекам. По городам. Ничто так не освежает, как незапрограммированное мотанье.
Наконец я добрался до Брянска. Чувствовал себя великолепно. Денег не было ни копейки. Я даже не заметил, куда они делись.
Еще два слова. Когда меня носило и мотало, я видел часовенку. Слегка разрушенную временем, но еще в теле. Опрятненькая такая – в ста шагах от перекрестка. Не знаю, что это была за часовня и в чью память. Тогда об этом не рассуждали так много. Я, конечно, постоял, вспомнил, что я уралец, – но и не больше. И птички чирикали. Вот и все.