bannerbannerbanner
Страстотерпцы

Владислав Бахревский
Страстотерпцы

Полная версия

Монашенка рухнула на колени.

– Упаси Боже! Водили меня ангелы по твоим палатам, батюшка. Стол белый, со многими брашнами!

– Ой, дура ты, дура! Господь ей ангелов шлет, а она от ангелов к мужику под бок!

– Грех! Грех! Деток единокровных – не люблю… Убей меня, батюшка!

– Сама в геенне и меня тянешь? Руки у меня чешутся отколотить тебя за язык твой поганый, за брехню твою. Помню, как лбом пол ломила: клялась сохранить девство непорочно Христа ради… Да что говорить. Бог знает, как наказать, как миловать. Я же прощаю тебя совершенно. Ступай к образам, молись. На вечерню вместе пойдем.

Так вот вдруг прибыло Аввакумово семейство на три рта. А в храм пошли – навалился на Агафью бес. Время избрал сокровеннейшее, когда Аввакум, служивший литургию, переносил Святые Дары с жертвенника на престол. Закуковала, бедная, кукушкой; ку-ку да ку-ку. Бабы к ней кинулись, она на них – собакой лает, зубами щелкает, а кого и башкой боднет, с козьим, с сатанинским блеяньем. В храме плач поднялся, знают люди судьбину монашенки Агафьи, жалеют.

Взял Аввакум крест с престола, вышел на клирос, закричал:

– Запрещаю ти именем Господним! Полно, бес, мучить Агафью! Бог простит ея в сий век и в будущий!

Батюшка Аввакум умел на бесов громыхнуть. Агафья как из пучины вынырнула: лицо тихое, ласковое. Будто ветром пронесло к клиросу, упала перед протопопом, он же благословил ее крестом и молитву сказал. И стояла Агафья на службе, как все, пошла из храма, как все, а все-то на нее оглядывались, дивились протопопу:

– Силен Аввакум!

– Страдалец. Бог ему за терпение воздает.

– Как беса-то скрутил! Все косточки бесьи треснули.

– Неужто слышно было?

– Кто близко стоял, тот слышал.

– Эй-ё-ё! Это ведь и московские бесы перед нашим батькой не устоят.

– Московские из Рима присланы, на хитрости замешены, на сатанинском огне пеклись.

– Неужто русская простота римскую хитрость не одолеет?

– Молиться надо… Да кто теперь за нас, русаков, перед Богом заступится? Патриарх, как баба-привередница, бросил дом патриарший и на царя лает. Царевы иерархи – на него, на Никона. Брех и лай, а не молитва.

– Пропадет Россия, как в Смуту пропала.

– Бог милостив.

8

На Преображение в соборной церкви литургию служили ключарь поп Иван с протодьяконом Мефодием, Аввакум же был в алтаре и видел в тот светлый день чудо, от которого душу объяло ужасом. Когда протодьякон возгласил: «Двери, двери, мудростью вонмем» – внимаем, стало быть, – неведомым ветром подняло воздýх, покрывавший Дары, и повергло на пол. Когда же всем храмом пели Символ веры, подправленный волей Никона, звезда на дискосе[15] над агнцем вздрагивала и переступала всеми четырьмя опорами.

– Видишь ли? – спросил Аввакум попа Ивана.

– Вижу.

– Не истинные твои глаголы, поп! То Божий знак. Я на все ругаюсь, а вы не слушаете. Меня и не надо слушать, но неужто Бог вам не страшен?

Рассказал Аввакум Анастасии Марковне о чуде – пригорюнилась.

– «Его же Царствию несть конца!» Хорошо было по-старому. Честно.

– Много честнее и мудрее, голубушка, чем «Его же Царствию не будет конца». Несть! Несть конца! Как гвоздь, вбитый по самую шляпку. В Никоновом «не будет» коли не сомнение, так не твердость. Ничего ему не надо, сатане. Убрал слово «истинный», и все смирились. Довольно, дескать, «Бога истинна от Бога истинна», будто язык опухнет лишний раз сказать «истинный».

Грустна была Анастасия Марковна. Молчалива.

Покойная жизнь катит день за днем, как волны по реке. Да ведь всякий – диво, творенье невозвратное. Ох, дни, дни! Дыханье Божее.

Всего было в меру в домовитой жизни протопопа: ночных молитв, сытного брашна и поста, трудов пастырских… Одно тяготило – слава. Бабы совсем одолели. Прошел слух: батька Аввакум грыжу у младенцев лечит. Потекли со всего края, кто на лодках, кто на лошадях, а кто и в коробу принесет младенчика из диких, дальних лесов. Лечение Аввакум знал нехитрое. Сам о том в «Житии» своем рассказал: «…маслом священным, с молитвою презвитерскою, помажу все чювства и, на руку масла положа, младенцу спину вытру и шулнятка, и Божиего благодатию грыжная болезнь и минуется во младенце».

17 сентября, на именины царевны Софии Алексеевны, вернулся Аввакум от заутрени, завалился не раздеваясь вздремнуть, и был его сон тонок. Спросил некто: «Аль и ты после стольких-то бед и напастей вздумал соединиться с прелестью? Блюдись, протопоп! Не то растешу тебя надвое!»

Аввакум вскочил с постели – да к иконам. Молитву творил сокровенно, чтоб домочадцы не шептались потом по углам.

– Господи! – дал зарок. – Не стану ходить, где по-новому поют.

И не пошел к обедне в соборную церковь, явился к столу воеводы.

– Отправляй меня, Иван Андреевич, обратно в Дауры. Да хоть колесуй, в Никоновы церкви отныне не ходок.

Рассказал сон, заплакал.

– Прости, государь Иван Андреевич! Знаю, добрый ты человек! Худа мне не желаешь. Сам на кнут напрашиваюсь. Казни, не попрекну.

Заплакал и воевода.

– Ох, протопоп! Донесут на тебя без мешканья. На доносы люди у нас быстрые. Но всякое писаньице сначала ко мне придет, от меня – в Москву. Дело долгое. Живи, протопоп, как совесть тебе велит. Мне перемена обещана, но пока я здесь – никого не бойся.

С того дня Аввакум не ходил в церкви, где служили по новым книгам.

Заковало реку льдом, землю снег укрыл. Обновился мир, стал бел, чист, непорочен… Вздыхал протопоп, о людях печалуясь:

– Все меняется у Господа, дерево и зверь, один человек и зимой и летом все тот же.

Томился протопоп, ворочался ночами. На малых своих детишек глядел, вздохи сдерживая. Выбрала минутку Анастасия Марковна, подсела к батюшке под бочок, спросила:

– Нездоровится тебе, Петрович?

– Дома сижу. Отчего заболеть?

– Печален, голоса твоего совсем не слыхать.

Не рассердился. Согласно покачал головой:

– Твоя правда, матушка… Морозы ныне трескучие, да не мороз страшен. Сама видишь, Марковна: одолела Русь зима еретическая. Восстать бы, криком кричать! Не смею. Связали вы меня. Как говорить против сатаны? Ведь Акулинку с Аксиньицей затопчет, как сыночков наших затоптал. Уж больно далеко посылает царь за слово святой правды.

– Господи, помилуй! – перекрестилась Анастасия Марковна. – Что ты, Петрович, говоришь? Вчера, слыхала, читал ты Послание апостола Павла: «Привязался еси жене, не ищи разрешения. Егда отрешишися – не ищи жены». Благословляю тебя, батюшка, и дети твои тебя благословляют: дерзай говорить слово Божие по-прежнему. О нас не тужи. Пока Бог изволит – живем вместе, а разлучит – в молитвах своих нас не забывай. Поди, поди, Петрович, в церкву – обличай блудню еретическую!

Встал Аввакум, сложил ладони на груди, поклонился жене, слез не сдерживая. Ничего сказать в ответ не сумел, но была в его глазах тишина, море любви неизреченной.

9

Переждал протопоп рождественские морозы, переждал крещенские. Сретенские тоже переждал. Как помягчало на дворе, затрусило наст снежком, собрался и пошел обозом через Тюмень, через Туринский острог на Верхотурье.

Иди и дойдешь.

В Верхотурье встретил Ивана Богдановича Камынина, старого знакомого. Нижегородский человек, в Москве знались. Иван Богданович полтора года тому назад служил в Верхотурье воеводой. Пока дела сдавал, в дорогу собирался, восстали татары.

– Как же ты проехал, протопоп?! – удивился Камынин.

– Христос пронес. Пречистая Богородица провела, – легко отвечал Аввакум. – Мне, Иван Богданович, никто уж не страшен после Даур. Одного Христа боюсь.

И верно, зело осмелел протопоп.

Местный иерей, почитая великого страдальца, позвал Аввакума в соборе служить. Аввакум же не только отслужил обедню по-старому, крестясь двумя перстами, но и громыхнул проповедью. Власти, насаждающие Никоновы новшества, назвал волками. Напоследок же так молвил:

– Волчат подавить нигде не худо – ибо волками вырастут. Я же обещаю вам сыскать в Москве матерого вожака, череп ему раскроить за пожранное стадо овец словесных.

От таких речей у священника медвежья болезнь случилась.

Власти тоже проводили протопопа из Верхотурья с великим удовольствием.

По зимней дороге успел Аввакум доехать до Устюга Великого. Здесь и пережидал полые воды.

Мог бы и до Тотьмы добраться, но ростепель обманула. По лужам в Устюг приплыли-прикатили в День сорока мучеников. Сняли дом на два месяца. Тут и грянули морозы, да такие, что на улице вздохнуть страшно, грудь обжигает.

Великий Устюг потому и великий, что был в старые годы северной столицей. Все поморы, открыватели ледовитых морей и великих рек, или родом устюжане, или снаряжались в путь в Устюге. Что ни дом – купец, мореход, казак-землепроходец.

В Великом Устюге власти к протопопу благоволили, но друга себе нашел не среди именитых людей. Шел к заутрене, неся на себе облако морозное, – в одной рубахе, бос, без шапки – юноша. Не калека, не дурачок.

– Юродствуешь? – спросил Аввакум.

– Уродствую.

– Холодно?

– Холодно, батюшка.

– Приходи ко мне домой, помолимся.

– Сам приходи! Спроси Федора, всяк укажет, где моя келейка.

Во время службы юродивый забежал в церковь к иконам приложиться. Ноги об пол стучат, как деревянные. Молящихся от того стука мороз по спине продирает.

А Федор встал под куполом, на орла Иоаннова[16], названого сына Богородицы, засмотрелся. Руки сами собой поднялись, но до локтей. Не орлиный взмах – шевеленье замерзающей вороны. Тут певчие запели, Федор и замер. Руки топорщатся, ноги боль нестерпимая корчит. Палец с пару сойдет – взвоешь, а тут по колено мерзлое мясо на окаменелых костях – он же, милый, как ангел, глядит на Царские врата, на престол и Духа Святого видит.

Служба кончилась. Подошел юродивый к протопопу благословиться, сказал, в глаза глядя:

 

– Я сам тебе келию мою покажу. Пойдешь?

– Пойду.

А с ним, бедным, не то что выходить из храма, подумать о выходе – студено. Федор углядел смятенье, к руке протопоповой лицом припал.

– Ничего, батька, я привык. Ради дружбы нашей Господь мороз послал.

Жил Федор у людей хороших. Изба стояла на заднем дворе, утонув в снегу. Но пол вымыт, на столе хлеб, печь топится, в печи горшок каши.

– Из каких же ты людей будешь? – спросил Аввакум.

– Из богатых, – просто ответил Федор. – У моего батюшки в Новгороде амбары и лавки, но родом мы из Мезени.

– Книги у тебя.

– Батюшка денег не жалел на учителей. Я большие торга вел, да спохватился. Деньгами вечную жизнь не купишь. Наплакался по себе и пообещал Господу уродствовать. Язык смел, да тело не больно храброе. Солгал я Исусу Христу. Батюшка уговорил не ввергать дом в убытки. Какое купцу доверие, если сын блаженный дурак… Но Господь меня быстро приструнил. Плыл я на ладье с Мезени, волны расходились. Не помню как – то ли смыло, то ли ветром сдуло – упал с ладьи. Ноги в снастях запутались, а голова в море. Тут и обещал Господу: коли спасешь от потопления, буду бос по снегу ходить. Уж какой силой, а видно – Божией – выперхнуло меня обратно на палубу. И уж больше Господнего терпения не испытывал, пошел странствовать.

Аввакум ткнул пальцем в Следованную Псалтирь – в Никонову заразу:

– От богатства уберегся, поберегись же, Федор, и от книжных прелестей.

– Не ведаю, батюшка! – испугался юродивый. – Чем книга нехороша?

– Тем, что Никоном порчена. В сей Псалтири – ложь великая. Всего два пропуска, а православие погублено. Велел патриарх выпустить статью о двенадцати земных поклонах при чтении великопостной молитвы святого Ефрема Сирина[17] да статью о двуперстном крестном знамении. Не крестись, как святой равноапостольный князь Владимир крестился, не крестись, как творил знамение отец Сергий, святейший Гермоген-мученик. Крестись, как Никон крестится – враг Христов.

Федор так и подскочил с лавки, будто зад ему обожгло.

– Бог тебя, батюшка, наградит за спасение души моей.

Схватил книгу и, нимало не размышляя, кинул в печь.

– Зело! – изумился Аввакум.

Благословил Федора. Федор же поклонился протопопу в ноги и сказал со страхом:

– Тебя в Москве в золотых палатах ждут.

10

Великий государь Алексей Михайлович в ту минуту, прозренную сердцем юродствующего Федора, помянул Аввакума добрым словом.

Умер главный иконописец Оружейной палаты Яков Тихонов Рудаков. Государю то печаль, но еще большая печаль государю – кого поставить над иконописцами? Хороших людей много. Поставь этого – будет это, поставь иного – будет иное. Кого ни поставь, перемены не избежать.

Послушался бы батьку Аввакума, батьку Неронова[18] – был бы в патриархах Стефан Вонифатьевич, кроткая душа[19]. Так нет, возжелалось Никона, и вместо покоя с миром – поклеп с дрязгой, вместо благословений – проклятья…

– Батька Аввакум сказал бы, кого поставить в Оружейную! – вздохнул Алексей Михайлович.

Царица Мария Ильинична[20] даже наперсток уронила.

– Зачем вспомянул протопопа? Да и зачем бы ты спрашивал у человека недворцового?

– Затем, что правдив. Богдашка Хитрово ведь хитрово и есть: не лучшего поставит, а для себя удобного. Большой таскун. Дай волю – все из дворца украдет.

– Уж очень ты сердит, свет мой!

– Как не сердиться? Дементий Башмак донес поутру: у Хитрово в доме медные деньги серебрят.

– Доказано ли?

– А хоть и доказано! Он – оружейничий! Узнает народ, что воры в Оружейной палате сидят, – жди беды. По кирпичику Кремль разнесут. По морде Хитрово шмякну – вот и все наказание злодею.

– Беда с медными деньгами.

– Еще какая беда. Уж год, как приказано сливать монеты в бруски да в казну сдавать. Не поспешают.

– Жалко! Рубль отдай, а получи пять копеек.

– Государыня ты моя! Семь тыщ казнили из-за медных денег, а страха в народе нет. Ведь к тем семи тысячам еще пятнадцать прибавь. Кому руку секли, кому пальцы, у кого все имущество в казну взято… Не боятся. Натирают полтины ртутью, полудой кроют. А на каждом крест! О чем Христа просят? Помоги, Боже, у царя своровать?! Мне, Мария свет-Ильинична, правдивые люди нынче дороже золота. Потому, знать, Аввакум и вспомнился. Едет из Сибири батька. Никон его так и сяк гнул, а протопоп прямехонек.

Мария Ильинична с удивлением поглядела на супруга, но промолчала.

– А знаешь, кого я решил поставить над иконописцами?

– Не ведаю, государюшко. Теперь в Оружейной кого только нет у тебя: греки, немцы, шведы, поляки с иудеями.

– Иудей один – Иван Башманов. Есть и татаре, тот же Ванька Салтан. Поставлю я русака, Симеона Ушакова. Пятнадцать лет в знаменщиках. Серебряник первой степени. Святые образа пишет с великим прилежанием. Владимирскую Божью Матерь одиннадцать лет писал!

– Батюшка, зачем же тебе советы, когда сам людей добрых знаешь?

Мария Ильинична подняла бровки, такое милое, юное проглянуло в ее лице, что у Алексея Михайловича дух захватило. Опуская руки, сложил их на животе, и тотчас досада разобрала. Живот перло, будто кто надувал.

– Мать, что делается-то со мною! Ведь поясами с тобой мерились!

– Эко вспомнил! Было дело, да минуло! На меня взгляни. Тот ли стан?

– Матушка! Ты десятерых родила, а я как на сносях. Ладно бы до еды был жаден. Сама знаешь, как пощусь. Корка хлеба да кувшин пива на день.

– Отпусти, государь, на Благовещенье из тюрьмы половину женщин, Бог тебя и пожалует милостью.

– Половину отпустить не могу!

– Не торговался бы ты с Господом, Алексей Михайлович!

– Ильинична, голубушка! Вот ты уж и рассердилась! А как половину отпустить, когда в тюрьме сидят двадцать семь злонамеренных баб?

– Эко?! – снова подняла бровки Мария Ильинична. – Отпустить тринадцать – число нехорошее. Отпустить четырнадцать – тринадцать останется… А колодников сколько?

– Семьсот тридцать семь.

– Батюшка, зачем ты обо всем помнишь?

– Позавчера тюремных целовальников слушал, потому и помню. Много сидельцев! Ведь по сорока девяти статьям Уложения в тюрьму сажают. А я бы, пожалуй, еще одну статейку добавил. В воскресный день работаешь – Бога гневишь, на царство да на царя с царицею насылаешь Господний гнев – садись и сиди, пока царь не подобреет.

– Батюшка, коли половину баб нельзя отпустить, отпусти десять.

– Двадцать отпущу. Оставлю самых бешеных. Колодников человек пятьдесят помилую, из тех, кто о грехе своем плачет.

Алексей Михайлович пришел в Терем меньших детишек приласкать. Федосью, которой еще двух лет не было, трехлетнего Федора, Софью[21] – ей уж седьмой годок, читать умеет! Пятилеточку Екатерину, четырехлетнюю Марию. На каждого мальчика царица рожала двух девиц.

Детки, радуя батюшку, дюжину псалмов на память спели.

– Хорошие у ребятишек головы! – похвалил Алексей Михайлович царицу.

– Да все в тебя! – спроста сказала Мария Ильинична.

В груди и потеплело. Собирался уж уходить, но царица вспомнила вдруг о доносе.

– Чуть не забыла, государь! Мой стольник Степан Караваев слышал от многих людей: привезли-де из Воскресенского монастыря «Житие» Никона. Продают в Москве, хоронясь, по четыре гривны за книгу.

Поскучнел Алексей Михайлович.

– Ах, Никон, Никон! Неймется ему. Донос велю расследовать. Может, врут? Никон в патриархах саккосов[22] штук сто нажил да тьму врагов. Мне показывали три новые книги, одна – об Иверском монастыре, другая – Псалтирь и «Рай»…

– А ведь ты все жалеешь его! – покачала головой Мария Ильинична.

– Коли бы не был он столь неистов! – сказал государь. – Скоро патриархи приедут, рассудят нас, грешных.

Алексей Михайлович перекрестился, поклонился, но тут царица еще об одном деле вспомнила.

– Сестрица моя приезжала, Анна Ильинична! Плакала… Отписал ей воевода из Большого Мурашкина: человек сорок бобылей да крестьян убежали в Сергач. Управы на них нет. Воевода ни денег, ни припасов не шлет, дескать, имение Борису Ивановичу было дадено не навечно, село теперь государево… За что гнев, батюшка, на царицыну сестру, на вдову любимого дядьки? За какие прегрешения ты Анну, голубушку, по миру пустил?

– Так уж и по миру?

– Не бери, государь, грех на душу! Что люди-то скажут? И так уж шепчутся: царь свояченицу не любит. За вдовьи слезы, что ли, опала? Не обижай близких моих, государь.

На ресницах Марии Ильиничны набухли слезы. Этого Алексей Михайлович не терпел.

– Никто имения не брал у Анны Ильиничны!.. Вот иду и тотчас отпишу грамоту в Мурашкино. А ей бы, сестрице твоей, давно бы челобитье подать надо.

– Да вот оно, челобитье! – Мария Ильинична достала из ларца бумагу.

Алексей Михайлович зыркнул на жену, но смолчал, пошел, колыхая телесами. На пороге оглянулся, улыбнулся:

– Хитрецы!

Как только дверь за ним затворилась, крайчая Анна Петровна Ртищева так и расцвела.

– Дороден стал великий государь! Дородство – царям украшение.

11

Новые, нежданные дела Алексей Михайлович любил решать сразу, без приказов Думы, как самому угодно. Для быстроты, для исполнения его личной воли и был создан приказ Тайных дел, где сидели люди расторопные, умные. В этом приказе не было ни единого дурака.

В Большое Мурашкино воеводе Давыду Племянникову через полчаса уже было отписано: всем беглым из Мурашкина, из Лыскова, которые живут в Сергаче, в государевом имении, жить в Сергаче по-прежнему. Селом же владеть вдове боярина Морозова[23] Анне Ильиничне[24], слушать ее крепко, ни в чем не перечить.

Большое Мурашкино – село богатейшее. Алексей Михайлович любил, когда престарелые бояре били ему челом, даруя свои владения. По смерти знатных людей отходили к царю многие угодья, земли, даже города. Он этими угодьями, землями, городами награждал за службу, новых слуг тоже ведь надо привечать.

Не удалось забрать назад Лысково и Большое Мурашкино. Алексей Михайлович не больно и жалел. Анна Ильинична, чай, бездетная…

Занявшись хозяйственными делами, государь ушел в них с головою. Любил устраивать жизнь благоразумную и обильную. Борис Иванович Морозов привил страсть к хозяйству, сам был зело разумен и бережлив.

Вон с Мурашкина на жалованье ратникам собрано тысяча шестьсот пятьдесят один рубль четыре алтына три деньги. Не всякий город столько даст! С Лыскова получено тысяча восемьдесят один рубль двадцать пять алтын!

Все еще не в силах расстаться с богатым имением, царь ответил на челобитье крестьян, указал Племянникову в Мурашкине и Симанскому в Лыскове забрать в Тюрешевской волости яровой хлеб и раздать бедным крестьянам, «чтоб тот хлеб вперед было на ком взять». Пусть Мария Ильинична не говорит, что он-де не заботится о ее родственниках.

Просматривая дела своих имений, вспомнил: хотел завести в Скопине и в Романове гусей и уток. Отписал: дать по пять алтын на двор для завода гусиных и утиных стад. На две тысячи дворов – триста рублей, чтобы с каждого двора присылали потом в Москву по одному гусю да по две утки в год.

Отправил грамоту в дворцовую Гуслицкую волость: пусть наберут в Рязанском уезде человек сто и больше валить строительный лес.

Сочинил письмо Ордину-Нащокину во Псков. Хотелось завести полотняное дело. Просил Афанасия Лаврентьевича приискать мастеров, которые умеют сеять лен, умеют мочить его, стелить «и строят на торговую руку и которые коленские полотна делают». Указал Федору Ромодановскому доставить урожайные семена льна, да не мешкая, чтоб к севу поспеть.

Распорядился доправить с Лаврентия Капустина пени в пятьдесят рублей. Он из Романова прислал мясо полтями, а не тушами, грудинок и потрохов не прислал.

А вот Автомон Еропкин молодец, собрал-таки с алатарской мордвы за прошлый год восемьсот двадцать шесть пудов меда. Мордовский мед от ста хворей.

Хозяйственные дела – утешение и радость, с души воротило разбирать человеческую неприязнь. Хованский снова вздорил с Ординым-Нащокиным. Афанасий Лаврентьевич учредил во Пскове выборное начальство. Горожане избрали совет из пятнадцати человек. Пятеро управляют городскими делами по году, остальные в советчиках. Потом другие пятеро у власти, третьи. Питейная продажа во Пскове свободная, оброк идет в казну. Три недели в год иноземцы торгуют беспошлинно. Кому-то это выгодно, кому-то нет, но Хованскому все новшества Ордина-Нащокина как острый нож, донос следует за доносом. И допек. Ударил Афанасий Лаврентьевич челом: освободи, государь, от городовых дел, невмочь! Хитрый человек, просит оставить за собой одни дела посольские да вестовые, а надеется, что спор с Хованским Алексей Михайлович решит в пользу новшеств. Но попусти их, новшества, – вся жизнь в государстве сломается. Коли есть в городе правители, зачем воевода нужен? Не нужны воеводы – нужен ли царь?

 

Вздыхает Алексей Михайлович, откладывает челобитье Ордина-Нащокина на потом. Берет следующее дело, приготовленное Дементием Башмаковым, а это дело Лигарида[25].

– Уж скоро вечерня! – нашел выход Алексей Михайлович. – Я собирался в Даниловом монастыре молиться.

Дементий не смотрит на государя.

– Жулик он, митрополит Газский. Архимандрита Христофора разбойничьи ограбил. Вещи Христофоровы, ворованные, у него в келье найдены.

– Нехорошо, – согласился Алексей Михайлович. – Я и сам знаю. Мздоимец, с купцов иноземных берет за покровительство. На руку нечист. – Поглядел на Дементия просительно. – Без него с Никоном не управиться. Мелетия подождем.

– Приедет ли? – усмехнулся дьяк.

У Алексея Михайловича уши покраснели, будто своровал.

Нечистое дело.

Лигарид с Мелетием[26] одного рода – иудеи, совесть что у того, что у другого кривая. Лигарид лжет, обирает, попрошайничает, Мелетий – лжет, крадет и мошенничает. По обоим кнут плачет. В келье Лигарида нашли вещи ограбленного архимандрита Христофора. Мелетий попался на подделке подписи патриарха Никона. Мало того, печать патриаршью изготовил.

Безобразно корыстны. Лигарид бил челом: Газская епархия три года из-за его отлучки не платила дани турецкому султану и податей – патриарху Иерусалимскому. Насчитал долга тысячу семьсот ефимков, а когда его пожаловали, снова бил челом, просил серебро поменять на золото.

Дали восемьсот пятьдесят червонцев. Тут он и разохотился. Выклянчил карету, лошадей, упряжь. Умолил освободить греческих купцов от таможенной пошлины, эти купцы-де его племянники. С «племянников» пошлины не взяли, разница пошла в карман просителя. Доискался разрешения соболями торговать. Дело поставил на широкую ногу, московских купцов теснил. Ничего; терпели: нужный государю человек.

По совету Лигарида иеродьякон Мелетий повез письма великого государя к восточным патриархам. Имел и устный наказ: что бы ни попросили, обещай, лишь бы согласились в Москву ехать, совершить суд над патриархом Никоном. На подъем Константинопольскому патриарху повез Мелетий четыреста червонцев, остальным патриархам – Иерусалимскому, Антиохийскому, Александрийскому – по триста, столько же Паисию, бывшему главе Константинопольской церкви, да тридцать пар соболей для раздачи разным чинам, на дорогу шестьсот ефимков. С такими деньгами Мелетий и впрямь мог исчезнуть.

– Может, и не надует, – сказал Башмакову Алексей Михайлович не особенно твердо, и оба засопели, что царь, что тайный дьяк.

В эту тяжкую минуту в дверь стукнули, на пороге объявился Афанасий Иванович Матюшкин, двоюродный братец государя, великий ловчий, друг детства.

– Я с известием, – сказал Матюшкин, видя расстроенные лица, и, предвкушая перемену в настроении, расцвел улыбкой. – Патриарх Нектарий едет.

– Иерусалимский! – вскричал, как родился, Алексей Михайлович.

– Иерусалимский… Вроде бы через Грузию.

– Он у молдавского господаря был, – возразил Дементий.

– Говорили, едет через Грузию.

– А кто говорил?

– За птицами я посылал сокольника Ярыжкина в Терскую землю. Монахи ему говорили.

– Проверить бы надо, – сказал Дементий.

– Проверяльщик! – вспыхнул государь. – Встречать нужно патриарха, вот что. Сей же миг сыскать умного скорого человека, пусть едут в Севск к боярину Петру Васильевичу Шереметеву, а от Шереметева к гетману Брюховецкому… Из Грузии ли, из Ясс – мимо земли Войска Запорожского не проедет.

Большая суматоха поднялась в Тайном приказе. Большая, да не бестолковая. В тот же день отбыл в Севск подьячий Порфирий Оловянников, человек совсем еще молодой, но грамотный, памятливый и на глаз цепкий.

12

Всякий злак и плод, коли не менять семян и деревьев, в конце концов вырождается. Так и в делах государственных.

За Богданом Хмельницким – Юрко Хмельницкий, за Юрко – Выговский, за Выговским – Тетеря[27]. Родственники. В считаные годы докатилось колесо судьбы до слуг Богдановых, до Ивана Мартыновича Брюховецкого[28].

Власть слуги – власть обезьяны. Копия, но мерзкая. Слуга знает столько же, сколько господин, умеет столько же. Но господин слова и дела свои почитает непрегрешимыми, у слуги даже одежда его новехонькая исполнена сомнения. А Иван-то Мартынович был лысый! Гетман без оселедца!

Москву Брюховецкий приручил детской хитростью. Советовал царю отменить гетманство, поставить наместника, учредив титул князя Малороссии, даже называл имя наместника: окольничий Федор Михайлович Ртищев[29] – мудрый человек, любящий Малороссию, жалующий малороссов.

На Черной раде под Нежином Иван Мартынович, будучи кошевым атаманом запорожцев, дал волю вольнице, и сторонники полковника Самко получили не только под боки, но и по шеям. Самко и многие полковники выборов не признали, и на другой день рада собралась заново. Снова выкрикнули Брюховецкого, да так громко, что противная сторона смолчала.

Брюховецкий же, ухватя булаву, тотчас припустил мстить своим недоброжелателям. Хмельницкий начал Желтыми Водами, а Брюховецкий – неправым судом. Москва за судимых не заступилась, и слетели с плеч две надежные головы – Золотаренко и Самко. Других полковников, голосовавших против, новый гетман заковал в цепи и отправил в Москву, а Москва – в Сибирь.

Слух о прибытии патриарха Нектария оказался ложным, но Оловянников не зря проездил. Скоро от него пришла весть: государева посланца иеродьякона Мелетия ограбили в Черкассах. Брюховецкий ограбил!

Для расследования дела тотчас был отправлен майор Иван Сипягин. Видимо, «своих» людей у царя в Войске Запорожском было предостаточно. Сипягин, появившись в Черкассах, на первой же встрече с Брюховецким назвал виновников разбоя: войсковой есаул Нужный, лубенский полковник Гамалей, переяславский Данько. Не прося, а покрикивая, майор потребовал у гетмана сыскать письма восточных патриархов к великому государю.

– Беда на мою лысую голову! – прикинулся простаком Брюховецкий. – Войско велико, у кого искать?

И получил не в бровь, а в глаз:

– Многое досталось тебе, гетман. У тебя золотые подушки, у тебя ножики, у тебя чернильница.

– Я не знал, что это вещи Мелетия! – Иван Мартынович изумился со всею возможною правдивостью. – Ну и подарочки я получил! Все будет возвращено.

– Как не воротить?! Грабить государевых людей накладно, – согласился майор. – Я три листа уже сыскал у писаря Савицкого. Можно и другие найти…

– Пожитки ладно, а листы кому понадобились? – снова заохал Брюховецкий, но майор с гетманом не церемонился.

– Начни, Иван Мартынович, со своего есаула, с Нужного.

– Он в Мошны отъехал.

– Мошны не за тридевять земель. Лошадей Мелетиевых тоже возврати. В конюшне у войскового писаря, у Захарки, стоят.

– Все-то тебе известно! – изумился без особой досады Брюховецкий. – Мне бы таких слуг!

– Служи великому государю с радением, будут и у тебя знающие люди.

Покряхтывал Иван Мартынович. Лысые гетманы большие кряхтуны.

13

30 апреля иеродьякон Мелетий предстал пред очи великого государя Алексея Михайловича.

Монах был рослый, черный. Глазами так и ныряет в человека; да все норовит, как бы сказать и сделать впопад.

Привезенные Мелетием грамоты были представлены государю заранее: два свитка от патриарха Иерусалимского Нектария, свиток от Дионисия, патриарха Константинопольского, два листа патриарха Александрийского Паисия к Царьградскому, письмо хартофилакса[30] царьградской церкви к Мелетию, в котором сообщалось о послании Никона к гетману Тетере с просьбою поймать Мелетия.

На слушанье дела царь пригласил Федора Михайловича Ртищева, Дементия Минича Башмакова, митрополита Газского Паисия Лигарида, Амасийского Косьму, Иконийского Афанасия, из русских – архимандрита чудовского Павла да архиепископа Рязанского Илариона.

– Отчего не поехал к нам кир Нектарий? – задал Алексей Михайлович первый вопрос.

Мелетий, глянув на Лигарида, ответил чуть не с радостью:

– А он и поехал бы! Да в ту пору был в Яссах купец Афанасий, грек. Наговорил Нектарию, что патриарх Никон – великий друг грекам. Нектарий и раздумался.

– Уговаривать надо было! – подосадовал Алексей Михайлович.

– Я уговаривал, на языке мозоль набил! – обиделся Мелетий. – Ради моих уговоров кир Нектарий на грамоте своей приписку сделал. Прогляди своими глазами, государь! Если Никон трижды не явится на собор, его можно судить заочно.

Снова метнул взгляд на Лигарида. Тот одобрительно прикрыл глаза веками.

Царь и Ртищев тоже переглянулись. Федор Михайлович чуть кашлянул и сказал:

– Письма побывали в руках малороссийских казенных людей. Не заметил ли ты подмены?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru