bannerbannerbanner
Страстотерпцы

Владислав Бахревский
Страстотерпцы

Полная версия

– Листы истинные, – твердо сказал Мелетий.

Архиепископ Иларион поднес иеродьякону икону Спаса.

– Целуй, коли не солгал.

Мелетий благостно приложился к образу.

Алексей Михайлович просиял и победоносно воззрился на митрополита Иконийского Афанасия. Афанасий человек был громадный, головою – лев косматый. Как лев и ринулся со своего стула, выхватил икону из рук Илариона, поцеловал троекратно.

– Глаголю во все концы мира: подпись патриарха Дионисия – подлинная! А вот Нектарий с Паисием по-иному руку прикладывают.

– Навет! – Лигарид сказал, как муху прихлопнул.

– Я Богом поклялся! – вскричал Афанасий. – Мой дядя, патриарх Константинополя кир Дионисий, не желает суда над патриархом кир Никоном! Распря между христианскими пастырями роняет величие Православной Церкви. Христиане дерутся – мусульмане ликуют… Когда я ехал в Москву, к великому государю, мой дядя кир Дионисий наказывал помирить великого государя со святейшим Никоном. И мне ведомо, я о том говорил тебе, великий государь, патриархи Мелетия не приняли, милостыни государевой не взяли. Восточные патриархи против суда, потому и не поехали в Москву, экзархов не прислали, ответов дать не захотели. Мелетию поневоле пришлось грамоты самому сочинять. Он на такие дела большой искусник.

Лигарид медленно поднялся, поклонился государю.

– Ваше величество, отвечать на ложь – значило бы пятнать непорочную правду. Выслушивать брань, на которую ответить можно только бранью, – дело для моего сана недостойное. Дозволь, великий государь, удалиться. Пойду помолюсь за бедного Афанасия. Господь милостив, не убьет его за лжесвидетельство.

– Да уж ступай! – сказал в сердцах государь. – Все ступайте, немирные вы люди!

Великая досада разбирала Алексея Михайловича, столько ждал Мелетия – и попусту. Не хочет дело делаться.

Упрямый Никон, мордва проклятая, добром от патриаршества не откажется. Вот уж истинный творец смуты. Без патриарха церковь сирота, а с патриархом, беспечно бросившим паству, – сирота, Богом оставленная.

Пока Дементий Башмаков провожал духовенство, Алексей Михайлович, сидя с Ртищевым, совсем разгоревался:

– Опять Никон нас за пояс заткнул… Не дает мне Господь слуг умных и преданных. Влезь в него, в Мелетия!

Он ведь и впрямь может грамоты подделать!

– К патриархам надобно отправить русского человека.

– Русского?! Никон к грекам греков шлет. Свои скорей договорятся. Никонов посланец Емануил отвез патриархам по пятнадцати тысяч золотыми монетами, лишь бы не давали ответов, осуждающих собинного моего друга.

– Не верю я этим слухам. Откуда у Никона такие деньги?

– Я тоже не верю, – признался царь. – В сердцах сболтнул. Ты же сам видел: оба икону целовали!

– Так, может, оба и правы.

– Добрая ты душа, Федор! Мелетий не раз на подделках за руку схвачен, Афанасий тоже гусь. Называет патриарха Дионисия дядей, а Лигарид кричит: ложь, он-де и митрополит ложный. Кому верить-то? Придется собор созывать для свидетельствования подписей.

– Не огорчайся, великий государь! Дозволь порадовать тебя.

– Да чем же?

– Симеон Ситанович[31] приехал.

– Ситанович? – не вспомнил государь.

– Из Полоцка, виршеслагатель.

– Симеон Полоцкий! Да когда же?! Почему не сказали?! Чай, учитель Алексею Алексеевичу. – Государь привскочил. – Хорошо ли поставили? Великой учености человек.

– У себя принял до твоего царского указа.

– Ну, слава Богу! – Алексей Михайлович успокоился, сел. – Коли Алексей воспримет от Симеона науку, всему царству русскому будет свет и благодеяние. Спасибо, Федор Михайлович! Порадовал.

– Еще могу! – засмеялся Ртищев. – Не сегодня завтра протопоп Аввакум приезжает.

– Вот кто страстотерпец! – с жаром сказал государь. – Никон крепких духом людей боялся. Ты, Федор, протопопа приласкай, приготовь быть к царской руке вместе с Симеоном.

– Хорошо придумал – лицом аж посветлел!

– Добрые дела – как солнышко… Утешь, Федор, скажи мне об Алексее Алексеевиче словечко.

В день крестин, 19 февраля, – родился царевич двенадцатого, на святого митрополита Алексия Московского и всея России чудотворца – Федор Михайлович Ртищев, ради великой доброты своей, кротости, книжности, ради светлого ума, был определен десятилетнему отроку в дядьки.

– Ах, государь! Шел я вчера к Алексею Алексеевичу книгу почитать, слышу, поют. – Федор Михайлович примолк, и было видно, переживает вчерашнее. – Ангел поет. «Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних!» Веришь ли, Алексей Михайлович, замерла душа моя, сердце остановилось – так сладко пели, что не только поступью, но стуком сердца, дыханием было страшно оскорбить звуки неизреченной красоты. А голосок все светлей да светлей. А уж как запел: «Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звезды света. Хвалите Его, небеса небес…» – покатились слезы градом, я и всхлипнул. Сойти с места не смею, а пение ближе, ближе, и отворяется вдруг дверь. Стоит царевич, сынок твой пресветлый, смотрит на меня, а сам песни не оставляет: «Хвалите Господа от земли, великие рыбы и все бездны, огонь и град, снег и туман, бурный ветер, исполняющий слово Его…» Будто исповедали и причастили – вот каков у тебя сынок.

– Не нарадуюсь. – Государь смахнул с ресницы слезинку. – Певун. Я уж так люблю, когда Алеша поет. Наградила его Богородица дарами щедрыми. С шести лет читает, с семи пишет.

– Мы ведь «Монархию» Аристотеля осиливаем.

– Не рано ли?

– Я у Симеона спросил. Говорит: для царей не рано.

– Боже мой, Боже мой, раздумаюсь об Алеше, сердце и скажет: счастливая ты, госпожа Россия.

– У доброго злака добрые семена, – поддакнул Ртищев и нежданно подумал: а вот крестный отец у царевича – Никон.

– А крестный отец царевича – Никон! – сказал Алексей Михайлович с горечью. – На день рождения Алексея Никон своею волей, без coбopа, установил праздник Иверской иконы Божией Матери… Я бы два Воскресенских монастыря дал ему, лишь бы смирил бурю свою… Не гнали с престола, сам ушел. Господним промыслом совершено! Так бойся же Господа! Молись – не борись. Не равняй себя с богоборцем Иаковом[32], ибо та борьба – пророчество.

Придвинулся к Федору, зашептал как о сокровенном:

– Хочу окружить себя людьми светлыми, в вере сильными. Оттого и рад, что Аввакум приезжает жив-здоров. Бог его ко мне ведет.

14

Въезжая в Москву, протопоп Аввакум благодарности к воротившим его из сибирского небытия не испытывал. На московские хоромы, на шустрый люд, на Божии храмы смотрел как на мерзость запустения.

– Батька, неужто не рад? – охнула Анастасия Марковна. – Москва, батька! Два года ехали и приехали. Слава Тебе, Царица Небесная!

– Где же два, все одиннадцать!

– Глянь на Прокопку, на Агриппину – головами-то как вертят! Вспоминают…

Не сговариваясь посмотрели на Ивана. Сидел задумавшись, уставя глаза в спину вознице.

– Может, Корнилку вспомнил! – шепнула Анастасия Марковна. – Ваня любил Корнилку. Батька, купола-то сияют!

– Блеску много, аж глаза режет. В Вавилон, матушка, мы прибыли. В царство погибели. Гляжу на людей, и ужас меня берет – все отступники! Жиды предали Христа в царствие Ирода, а русаки – в царствие Алексея Михайловича. Помяни мое слово, расплата впереди. Соломон строил храм сорок шесть лет, а римляне разрушили в три дня. И наши соборы будут в прахе лежать, ибо нет в них места Духу Святому.

– Не грозись, Петрович! – припала к мужнину плечу протопопица. – Страшно! Милостив Бог! Заступница защитит нас, грешных…

– Куда везти-то? – повернулся к протопопу возница.

– К Казанскому собору. Кто-нибудь из прежних духовных детей приветит. Жив ли, Господи, братец Кузьма?

Ехали уже по Никольской улице, мимо боярских хором. Аввакум, напустив на лицо суровости, выгнул бровь дугой, насмешил Федора-юродивого.

– Ну и дурак же ты, батька!

Протопоп вздрогнул, будто воды ему холодной за ворот плеснули. Сказал Федору со смирением:

– Спасибо, голубь! От греха спас.

Все шесть подвод, с детьми, с челядью, со скарбом, остановились у ограды Казанского собора.

Аввакум перекрестился, вылез из телеги, попробовал, озоруя, ногой землю.

– Ничего! Московская твердь держит.

Пошел всем семейством в храм приложиться к Казанской иконе Божией Матери. Когда же, отступив, творил молитву, его окликнули:

– Батюшка, ты ли это?!

– Афанасьюшко! – узнал Аввакум. – Экая борода у тебя выросла!

– Ты бы дольше ездил, батюшка. У меня хоть борода, а у иных копыта да хвосты повырастали. Благослови меня, страдалище ты наше!

Благословил Аввакум духовного дитятю.

Обнялись. Умыли друг друга благостными слезами. К Афанасию и поехали.

Избенка у Афанасия была невелика, но христианам вместе и в тесноте хорошо.

– Сей кров даден мне от щедрой боярыни благой, Федосьи Прокопьевны[33]. Зимой тепло, печка уж очень хороша, летом прохладно, – похвалил свое жилье Афанасий.

– Знаю, молитвенница. Крепка ли в исповедании? Не юлит ли в Никонову сторону?

– Шаткое нынче время, батюшка, – уклончиво сказал Афанасий.

Женщины принялись обед стряпать, Аввакум же сел с хозяином расспросить о московском благочестии, сколь много пожрала Никонова свинья.

– В кремлевских соборах новые служебники, но за старые ныне не ругают, – обнадежил Афанасий протопопа. – Среди бояр тоже есть люди совестливые. Крепок в вере дом Федосьи Прокопьевны Морозовой. У царицы, в домашней ее церкви, по-старому служат! Милославские и Стрешневы Никоновы новины невзлюбили. Соковнины, Хованские – тоже добрые все люди, боятся Бога.

– Я-то думал: в пропащее место еду, а не всех, не всех ложь в патоку окунула! – возрадовался Аввакум.

– Не всех, батюшка! Многие рады от новин отстать!

– Что же не отстают?

Афанасий вздохнул, развел руками.

– Павел, архимандрит Чудова монастыря, говорил дьякону Федору, что в Успенском соборе служит: «Старое благочестие право и свято, старые книги непорочны».

 

– Так что же они, бляди?![34] – взъярился Аввакум. – Всё Никона боятся?!

– Никон, батюшка, – медведь с кольцом в носу. Павел-то так сказал: «Не смеем царя прогневить. Царю угождаем».

Аввакум привскочил, но тотчас сел, уставясь глазами в пол.

– Ничего понять не могу!

– Батюшка, а никто не понимает, – кротко признался Афанасий.

Влетела, хряпнув за собой дверью, девка-работница Глаза как у совы.

– Карета скачет!

– Так и пусть скачет! – удивился испугу работницы Афанасии.

– Да к нам!

– К нам?!

А уж лошади у крыльца фыркают, сапоги в сенях топают. Дверь отворилась, и, скинув шапку, вошел осанистый, богато одетый человек. Перекрестился на икону по-старому, поклонился хозяину дома, потом уж и его гостю, но обратился к Аввакуму:

– Окольничий Федор Михайлович Ртищев кланяется и зовет тебя, протопопа, быть гостем. Карету свою за тобой прислал.

Аввакум вышел из-за стола.

– Марковна!

Анастасия Марковна показалась, поклонилась человеку Ртищева.

– Шубу подать, батюшка?

– Незачем украшать себя перед великими людьми, коли перед Богом честной жизнью не красуемся, – сказал как по писаному. – Ты, Марковна, благослови меня.

– Что ты, батюшка!

– Благослови, прошу, ибо в смятение пришла моя душа. В цепях на телеге возили, на дощаниках топили, на собаках тоже скакал, а вот в каретах ездить не доводилось.

– Давай-ка я тебя благословлю! – закричал Федор-юродивый, кинулся к печи, схватил веник, огрел протопопа по спине. – Вот тебе, великий господин! Вот тебе, знатная персона!

– Довольно! – сказал Аввакум, ничуть не рассердившись. – Довольно, говорю!

Но Федор уже разошелся, и пришлось протопопу бежать.

15

Будто солнце в карете привезли. Федор Михайлович на крыльце поджидал гостя. С крыльца опрометью кинулся, к руке протопоповой так и прильнул:

– Благослови, батюшка! – Глаза ласковые, голос вежливый, шелковая борода расчесана. – Заждались тебя, крепость ты наша. Столько неистовых людей развелось. Бросаются друг на друга, как хищные звери. И хоть язык у них человеческий, слова русские, а не понимают, что им говорят. На тебя, батюшка, большая надежда.

– Да у кого же?

– У меня первого! А более моего – у великого государя! – И опять поклонился. – В дом прошу! В дом!

В лице лукавинка, друга сердечного в подарок приготовил, Илариона, сына Анания[35], земляка, сподвижника юности. В Желтоводском Макарьевом монастыре Аввакум с Иларионом молились до рыданий, поклоны клали до изнеможения. Бога славили, соединив сердца и души. Но то было давно. Иларион, возмечтав об архиерействе, к Никону прилепился, а ныне уж и отлепился, возле царя надежнее.

Аввакум, встретившись лицом к лицу с Иларионом, сразу и не сообразил, что сказать, а тот, не давая опомниться, сграбастал в объятия, слезами замочил протопопу обе щеки и бороду.

– Петрович! Петрович! Соединил нас Бог! Через столько лет, через столько верст!

Аввакум хоть и смягчился сердцем, но все же отстранил от себя архиепископа. Легко слетевшее с губ Илариона словечко «соединил» продрало от затылка до пят, однако ж смолчал, вежливость одолела.

А стол накрыт, за руки берут, ведут, сажают. Молитву о хлебе не перебьешь, и вот уж чашу подносят с фряжским винцом, душистым, сладким, такое небось и царь по большим праздникам отведывает. Кушанья под шафраном, а ушица простенькая, из ершей, со смыслом.

– Помнишь, Петрович, на Сундовике ершей ловили? – потянул ниточку воспоминаний Иларион.

– Тебе Бог всегда давал больше, на двадцать рыбешек, на сорок, – сказал Аввакум.

Иларион, смеясь, воздел руки к небесам.

– Веришь ли, Федор Михайлович! Местами с Аввакумом менялись, и раз поменяемся, и другой, но улов мой был всегда больше.

– Мелочь на его крючок шла! – сказал протопоп без улыбки. – Я в Тобольске с попом Лазарем рыбу ездил удить. И ведь что за чудо! Поп наловил много, но с ладонь, а мне попалась одна, да с лодку.

– Знаменьице! – охотно согласился Ртищев.

– Про что?

Иларион поспешил перевести разговор:

– Батюшка мой ершиков любил.

– Святой был человек! Царствие ему небесное, – перекрестился Аввакум и показал свое сложение перстов Илариону. – Твой батюшка преосвященством не был, зато и не оскорблял Господа Бога щепотью. Иуда щепотью брал из блюда.

– Строг ты, батюшка! Чрезмерно строг к нам, грешным! – воскликнул Ртищев. Голос его оставался ласковым, любящим.

– О сложении перстов не я правило ввел, не Федор Михайлович, не великий государь, – сказал примирительно Иларион. – По благословению вселенских патриархов совершено. Три перста – три ипостаси Господни. Сам небось знаешь, как боится Бога великий государь. Никон столько беды наслал на царство, Алексей же Михайлович терпит, без патриархов судить Никона не смеет.

– Помощники у него, у великого государя, совсем негодные, смотрю. Уж я бы присоветовал батюшке не цацкаться с душеедом. Так бы и сказал: четвертовать! Выпороть за все напасти, за все слезы, за всех, кто по его, Никоновой, милости уже в геенне огненной скулит, – выпороть и четвертовать!

– Гроза ты, батюшка! Ах, гроза! – сложа ладони у бороды, поужасался Ртищев. – Поведал бы ты нам о странствиях своих. Что видел, как жил-терпел?

– Муку видел, муку терпел, но не смирился, окаянный, воевал. В Лопатищах воевал, в Юрьевце воевал, в Москве воевал, а уж в Даурии – вспомнить страшно.

– Да с кем же война у тебя была? – искренне изумился Федор Михайлович.

– С искушениями! А более всего с Пашковым, со зверем моим цепным. Повязал нас Господь единой цепью. Всю Даурию грыз меня Афанасий Филиппович, да я, милостью Заступницы, жив.

Рассказал Аввакум о великих злодействах воеводы и спохватился:

– Вы государю о том молчок! Не хочу зла мучителю. Хочу спасения. Дал зарок постричь дурака, поберечь от Господнего гнева.

– Видел я на днях Афанасия Филипповича! То-то он бледен стал, когда сказал ему, что ты едешь! – Ртищев сокрушенно покачал головой. – О чем только люди думают, творя бесчинства?

– Убил бы меня, да жена его Фекла Симеоновна со снохою Евдокией Кирилловной за руки безумца хватали… Я великому государю грамотку напишу. Ведь от иного воеводы столько зла – от немирных инородцев такого не изведаешь.

– А все же, батюшка, расскажи о странствиях своих, – попросил Ртищев.

Аввакум встал, поднял голову, будто дали дальние взором пронзил, да и развел руками:

– Нет, не объять, – сказал. – Даже мыслью не объять царства великого государя. Какие горы стоят! Какие реки текут! И ничему-то нет предела: ни лесам, ни долам… Слава Тебе, Господи, что столь велика и прекрасна православная сторона. Слава Тебе, Господи, доброго государя дал нам, русакам, и многим иным, поспешившим под царскую руку ради покоя.

Понравилось Федору Михайловичу, как Аввакум о царстве сказал, о царе.

16

На приеме у великого государя много не говорят, но сие целование руки было и для самой Грановитой палаты необычайным. Самодержавная Россия жаловала царской милостью не земных владык, не послов, не иерархов, не бояр сановитых, но ученого, ради его нездешней учености, да еще мученика, неправедно осужденного, и, что совсем уж преудивительно, своего мученика, русского. Где ученость, там и речистость. Чернец Симеон Полоцкий складными словесами вволю потешил царя. Как начал, как повел! Красное слово на красное, громогласие на громогласие, с небеси на землю, с земли на гору, а там и на облако. С облака под звезды, поскакал по луне, понянчил солнышко и допрыгнул-таки до Престола Господнего, по ступеням золотым, по огненным крыльям серафимов. Другой бы трижды задохнулся, воздуху не перехватив, а этому и дышать не надо, хвалебная песнь, как медоточивая река, льется, благоухая и слепя сверканием.

Когда пришла очередь Аввакуму к руке подходить, всколыхнулась в нем любовь к Руси великой, к шапке Мономаха, к святым князьям, от блаженного Аскольда до святейшего патриарха Филарета[36], святого и царственного дедушки Алексея Михайловича. Великий трепет объял душу, задрожало протопопово сердце. Господи! Иной раз такое о царе скажется, чего не всякий враг придумает. Вот он, царь-матка, самодержец Московского царства, обложен землями, царями и князьями, как сотами. В золоте, на золоте, а под золотом, в груди, опять же ясное золото.

Лицо покойное, фигура дородная, а глаза уж такие серьезные, такие верящие тебе и Богу, что за все прежние злые и нечестные слова о нем, свете, – до слез стыдно.

Поцеловал Аввакум руку государю, пожал.

– Здорово ли живешь, протопоп? – спросил Алексей Михайлович. – Вот как Бог устраивает. Еще послал свидеться.

– Господь жив, и моя душа жива, великий государь, – ответил Аввакум, – и впредь как Бог изволит.

– Мы с царицей не раз поминали тебя. Далеко святейший Никон услал правдолюбца. Да мы тебя и в полуночной стране сыскали и для нашего царского дела, для Божеского, назад воротили. Был далеко, будь близко. Велел я в Кремле тебя поселить, на подворье Новодевичья монастыря. Помолись Господу обо мне, грешном, о царевиче Алексее Алексеевиче, о царице Марии Ильиничне, о всем семействе моем.

– О тебе, великий государь, всем народом православным Исусу Сладчайшему, Заступнице Небесной молимся, всякий день тебя, государь, в молитвах поминаю.

– О Марии Ильиничне сугубо помолись. Она, сердешная, за тебя большой ходатай.

– Помолюсь, великий государь.

– Ну и слава Богу.

Сразу после церемонии Симеон Полоцкий чуть не рысью подскакал к Аввакуму.

– Наслышан, протопоп, о твоем великом путешествии! Два года пути в одну сторону – подумать страшно. Но не дивно ли: Бог привел нас в Москву в одно время, тебя с Востока, меня с Запада. Будем же делать одно дело – пасти народ православный словом Божьим. Дозволь быть у тебя, батюшка.

– Что ж не дозволить? Приходи, хотя сам-то я дома своего пока не видывал.

– Как государь тебя любит! Счастливы подданные России! Ваш самодержец для всех сословий – отец родной, – пропел Симеон.

– Грех так говорить, батюшка. Неужто не помнишь сказанное Исусом Христом: «И отцем себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец».

Симеон улыбнулся, поклонился Аввакуму.

– Строгие русские люди. Строгие. Только, батюшка, не согрешил я, называя великого государя великим словом. Люди, живущие у теплых морей, не ведают своего блага, ибо никогда не почувствуют кожею холода зимы.

– Не смею много возражать тебе, ученому человеку, – не скрывая досады, ответствовал Аввакум. – А все же не медведи мы, своей пользы не знающие. Верно! Не во всякий век и не всякому народу посылает Господь таких царей, как наш Алексей Михалыч. Природный русак, оттого и любит людей. Грешим, грешим, а Бог все награждает нас. Ох, батюшка! До времени! Время придет, Он и спросит.

Протопоп прорекал наставительно, чтоб не больно-то римский выученик, знаменитость заезжая морду драл перед русскими людьми. Сразу ведь видно – второй Крижанич.

Однако в семью прилетел Аввакум на ангельских, на белых крыльях. Про Симеона думать забыл. Всё нутро, всякая жилка и кишочка тряслись в нем от великой радости. Такое ведь и не приснится! Царь к себе зовет жить! Да ведь впрямь к себе! В Кремль, за высокую, за белую стену, где терема лучших людей царства.

– Батька, что-то ты сам на себя не похож, – всполошилась Анастасия Марковна, глядя, как молчит Петрович, как на стол-то локтем оперся да голову на руку положил… – Батька, чего?

– Да чего? В Кремле просят жить.

– В Кремле?! – Марковна поглядела на печь, где сгрудились бабы-домочадицы.

– В Кремли-и?! – ужаснулась Фетинья.

Страх стоял и в глазах Анастасии Марковны.

– Дуры! – осерчал Аввакум. – Природные дуры! Им говорят: в Кремль пожалуйте, – а они юбки замочили.

– Замочили, батюшка! – повинилась Фетинья, сделавшая лужу. – В Кремли-то, чай, царь живет.

– А ну, живо собирайтесь, пока не прибил! – топнул ногою Аввакум.

– Не гневайся, батюшка, – выскочила проворная Агафья-черница, сдергивая с окон свои занавески. – В единочасье уложим скарб-то!

А Марковна все не могла в себя прийти:

– Из-под сибирской сосны да в кремлевские палаты? Искушение, Господи…

17

– Братск и Нерчинск выдюжили, перетерпим и Кремль, – посмеивался Аввакум, вводя Анастасию Марковну в светлицу нового жилья.

– За что, батька, честь?

– Видать, за муки наши. Али не заслужили?

– Петрович! – тихонько, но строго осадила Анастасия Марковна.

– Да я что?! Дом, говорю, хороший. Государю спасибо.

– И государыне, – подсказал Федор-юродивый. – Великий государь рад тебе, протопопу, соломки настелить.

 

– Какой еще соломки? – не понял Аввакум.

– Соломка горит хорошо, – засмеялся Федор.

– Чего болтаешь, спрашиваю?

– А чего не болтать? Язык без костей.

– Устраивайтесь, – махнул рукой Аввакум, достал из ларца Псалтирь, открыл, где открылось, прочитал: – «Господь сказал Мне: Ты Сын Мой. Я ныне родил Тебя, проси у Меня, и дам народы в наследие Тебе и пределы земли во владение Тебе. Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника».

Окинул взглядом высокий потолок, оконца рядком, лавки дубовые, дубовый стол.

– Палаты новые, а живы старыми молитвами. Намолёного наперед не бывает. Украшение дому надобно.

Сказал сии загадочные слова и ушел.

Воротился, когда уж все пообедали, не дождавшись хозяина. С великим шумом пожаловал.

Визг, будто собаку кнутом порют, рев звериный, лязг железа. Люди кричат, протопоп кричит.

Фетинья от страха двери на засов, да умная Агафья-черница тут как тут. Оттолкнула глупую бабу, отворила двери, и вовремя. Батюшка протопоп уж на крыльце, с цепью в руках, а на цепи чудище косматое.

– Детей убери! – закричал Агафье да и повалился на нее, шарахнувшись: чудище изловчилось, схватило протопопа пастью за сапог. Иночица бесстрашно рванула цепь в сторону, Аввакум опамятовался, пособил. Так вот и втянули сидящего на гузне в дом, жующего сапог… человека, Господи.

– Крюк! – закричал протопоп выскочившим к нему навстречу Ивану и Прокопию. – Ищите, несите крюк, в стену вбейте… Да в углу, безмозглые! В углу!

Анастасия Марковна глядела на пришествие, опустивши руки. Агафья же, сообразив, помогла батюшке скинуть сапоги.

– Вот оно – спасение наше! – сказал Аввакум, отирая пот с лица. – Филипп-бешеный – украшение палат наших.

Иван с Прокопием продели кольцо цепи в крюк, крюк вколотили в стену.

– Меня тебе мало? – спросил Федор-юродивый главу семейства.

– Будь рад товарищу, – сказал Аввакум. – Принеси соломки да гляди не кривляйся. Подумает, что дразнишься, да и съест тебя.

– Батька, коли бедный Филипп без разума, зачем же ты его привел? – огорчилась Марковна.

– Чтоб мы с тобою не забывали о страждущих… Бог даст силы, выгоню из Филиппа беса.

– Ты бы поел, батька. Мы тебя не дождались. Уж вечерня скоро.

– Налей нам щец с Филиппом.

– В одну чашку?

– В одну… – сел на пол перед вздремнувшим несчастным.

Во цвете лет человек. Волосы – лен, но уж грязные, не приведи Господи. Сплелись с бородою. Вши ходят, как муравьи в муравейнике, из-под ворота, по волосам, по бровям. Брови у переносицы как сломаны, вверх растут косицами. И на каждой волосиночке по вше. Губы в корках, треснувшие, кровоточащие.

– Батька, ты хоть отстранись! – попросила Марковна. – На тебя ведь переползут.

– Вот и почешемся в согласии, – сказал Аввакум, довольно улыбаясь пробудившемуся Филиппу. – Сейчас поесть нам принесут, а покуда прочитай Исусову молитву.

Филипп беззлобно рыкнул, но глаза отвел, голову опустил.

– Не знаешь, что ли?

Филипп мотнул головой.

– Не знаешь? Тогда, брат, потрудись, поучи. Дело нетрудное. Повторяй за мной. Молитва и осядет в голове. Ну, с Богом, милый! «Отче наш, Иже еси на небесех…»

Филипп, глядя Аввакуму в лицо, приблизил львиную свою голову и клацнул белыми сильными зубами перед самым носом протопопа.

– Батюшка! – вскричала Фетинья.

Аввакум отшатнулся, встал, взглядом подозвал Ивана.

– Дай ремень.

Жиганул Филиппа по спине.

– А ну, повторяй за мною… «Отче наш, Иже еси на небесех…»

Филипп запрокинул голову, завыл, как волк. Ремень обрушился на его плечи с такой силой, что бешеного пригнуло к полу.

– Повторяй! «Отче наш!» – гремел Аввакум и бил, хлестал, слушая в ответ собачий лай, козье блеянье, кошачьи вопли.

Анастасия Марковна встала между протопопом и Филиппом.

– Ты привел его, чтобы до смерти забить?

Аввакум отбросил ремень, треснул жену рукою в плечо, благо успела лицо заслонить.

– Ножницы подай! – С ножницами кинулся к Филиппу, обстриг в мгновение голову и бороду. – Федор, тащи котел с водой! Обмой, сними с него платье. Пусть бабы в печи прокалят. В мое обряди.

Так и не поел, отправился слушать вечерню. С крыльца сошел – царская карета едет. Алексей Михайлович Аввакума усмотрел, остановил лошадей. Не поленился на землю сойти из кареты.

– Благослови, батюшка протопоп.

Как же не благословить склоненную царскую голову? Благословил.

– К вечерне идешь?

– К вечерне, великий государь.

– Надо тебе место подыскать. Помолись обо мне, грешном. Помолись о царице, о царятах моих, а пуще об Алексее Алексеиче. Похварывает. Девицы мои уж такие резвые, щеки как яблоки, а царевичи – что старший, что младший – болезные.

– Помолюсь, великий государь. Бог милостив.

Царь сел в карету, поехал, а к Аввакуму Богдан Матвеевич Хитрово прыг из возка.

– Благослови, протопоп. Помолись обо мне, грешном.

За Хитрово следом князь Иван Петрович Пронский, главный воспитатель царевича Алексея.

– Благослови, батюшка!

За Пронским – князь Иван Алексеевич Воротынский.

– Благослови, Аввакум Петрович! Домой тебя к себе жду. Завтра же и приходи, хоть к заутрене. Помолимся.

Диво дивное! Вчера ты никто, в избушке доброго человека теснишься, а ныне к тебе толпой идут именитейшие люди. Куда денешься – царская любовь!

Ответил Аввакум князю Воротынскому с достоинством:

– На заутреню не поспею, в иное место зван. На обедню к тебе приду.

Никто никуда протопопа не звал, да пусть небольно возносятся. Перед Богом все равны.

18

В Успенском соборе хотел вечерню стоять, да передумал. Отправился в дом к Федосье Прокопьевне, к боярыне Морозовой.

Двери вдовьего дома отворились перед протопопом без мешканья. Встретила его на крыльце казначея Ксения Ивановна.

– Тогда уж приходи на обед.

– Благодарствую.

– Боярыня слушает вечерню, не смеет с места сойти, чтоб тебя, протопоп, встретить.

– Проводи и меня в церковь, вместе с боярыней помолимся, – сказал Аввакум и посокрушался: – Грешен, припоздал. Сам согрешил и других в грех ввожу.

– Боярыня тебе рада, – объявила Ксения Ивановна и пошла впереди, показывая дорогу.

В просторных сенях было светло, пахло мятой, полынью. Первая комната зело удивила протопопа. Полы крашены белой блестящей краской, стены обиты белой узорчатой тканью, будто изморозь выступила. Другая комната была красная, темная, тесная. Громоздились шкафы, сундуки, столы. Тяжелые, витиеватые от резьбы. Все мореный дуб да красное заморское дерево. Пол выложен яшмой. Иконы на стенах тоже тяжелые, огромные. Все в ризах, серебро, позолота. На венцах драгоценные каменья, жемчуг.

Книга на столе чуть не со стол. Обложена золотом, а по золоту – изумруды. Аввакум остановился, озирая сокровищницу, но Ксения Ивановна отворила уже следующую дверь, ждала на пороге. Вошли в светлицу. Комната оказалась совсем нехитрая. Дюжина окон по шесть в ряду. Изразцовая золотистая печь, голые лавки. На полу домотканые крестьянские дорожки, на стенах покровы: кружева, всякое плетение. Иконы тоже крестьянские. Прялки возле окон, пяльца.

– Сюда, батюшка, сюда! – шепотом звала Ксения Ивановна, пропуская Аввакума в комнату-молельню.

Обдало запахом ладана, свечей. Свечей было много, но после светелки глаза не видели.

Поскрипывало кадило, женский голос читал псалом, и в этом голосе трепетала лихорадка.

– «Господи! силою Твоею веселится царь и о спасении Твоем безмерно радуется».

Чтение оборвалось на мгновение, а когда возобновилось, голос прозвучал, как из колодца:

– «Ты дал ему, чего желало сердце его, и прошение уст его не отринул, ибо Ты встретил его благословениями благости, возложил на голову его венец из чистого золота…»

Колодец был огнедышащей бездной, певчая птица, биясь о стены, выпорхнула почти, но крылья не вынесли жара, вспыхнули, птица вспыхнула, а голос почти умер от переполнившей его страсти:

– «Он просил у Тебя жизни; Ты дал ему долгоденствие на век и век».

Теперь шелестел шепот, как шелестит пепел:

– «Велика слава его в спасении Твоем; Ты возложил на него честь и величие. Ты положил на него благословения на веки, возвеселил его радостью лица Твоего…»

Аввакум не удержался и подхватил полным голосом это моление о царе и царстве.

– «Рука Твоя найдет всех врагов Твоих, десница Твоя найдет ненавидящих Тебя. Во время гнева Твоего Ты сделаешь их как печь огненную; во гневе Своем Господь погубит их, и пожрет их огонь».

Глаза привыкли ко мраку и к свечам. Аввакум разглядел попа Афанасия, заканчивающего каждение икон, и чтицу – Феодосию Прокопьевну.

Боярыня и прежде слышала присутствие протопопа, но даже бровью не повела в его сторону. Он видел: виски ее светятся белизною. Федосья Прокопьевна глаз не отрывала от Писания, но нежные губы ее сами собой складывались в улыбку.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru