Соседи говорили на суде, что Грязнов-сын часто прибегал к ним, полный отчаяния, говоря:
– Я не могу видеть мучений матери.
Однажды полицейский, свидетельствовавший об этом и на суде, встретил сына Грязнова в таком виде, что «испугался», остановил его и спросил:
– Куда ты идёшь?
– Топиться! – ответил тот.
– «И вид у него был такой страшный, что это не могло быть рисовкой. Нельзя было не поверить».
Полицейский начал уговаривать его:
– Зачем же руки на себя накладывать? Тяжело у отца – уйди.
– Да, хорошо говорить – «уйди». А мать, а сёстры на мученье останутся!
«Лучше уж разом покончить с собою. По крайней мере ни видеть, ни знать, ни душой за них мучиться не буду», – рассуждал Грязнов-сын.
Так шла жизнь этой семьи. Со старшей сестрой было Бог знает что сделано. Других двух ждало то же. Искалеченная мать не знала передышки от истязаний. А у забитого в конец сына, при виде всего этого, являлась только одна мысль: о самоубийстве.
Горбунов, зять, женатый на старшей дочери Грязнова, ездил к тестю с женою, «для приличия», только по большим праздникам и в именины.
Его привозил рабочий, бывший у него и за кучера, запасной рядовой из вятичей, Коновалов, 26-летний парень, здоровенный, могучий, полный жизни.
Пока Горбунов с женой сидели «наверху», Коновалов сидел и выпивал в мастерской с мастерами и Николаем Грязновым, которого даже в праздник «не допускали наверх». Коновалов видел и слышал всё, что творится в доме, и только диву давался:
– Распутничает старик, а домашних в гроб загоняет! И все молчат! Э-эх, отдуть бы его так, чтоб он мог постичь!
Каждый раз, как Коновалов приезжал с хозяином к Грязновым, он слышал о новых безобразиях, творимых стариком, возмущался и находил только «одно средство»:
– Оттрепать его хорошенько… Оттрясти… Чтоб понял!.. Эх, доведись до меня, я б ему показал.
И каждый раз это говорил не Грязнов-сын. Он был слишком забит, чтобы у него даже являлись мысли о протесте. Каждый раз такие разговоры вёл Коновалов.
Были ли разговоры об убийстве и о плате за убийство?
Николай Грязнов говорит: были.
Горбунов говорит, – да, он мельком что-то в этом роде слышал, был разговор, говорил Коновалов.
Наконец сам Коновалов говорит: «Да, разговор был, – говорил я».
Говорил только Коновалов.
За год приблизительно до убийства, он однажды среди разговоров о том, что «батьку твоего надо оттрясти хорошенько, другого ничего не остаётся», сказал Грязнову-сыну:
– А дал бы мне пятьсот рублей, если б я твоего батьку оттряс?
За несколько месяцев до убийства он, опять среди разговоров, спросил:
– А если б я избавил вас всех от старика, две тысячи рублей дал бы?
Если кто-нибудь и «подстрекал», – так только Коновалов.
И это совершенно естественно.
Мысль о таком энергичном, дерзком поступке могла явиться у человека сильного, энергичного, смелого.
У забитого вконец Грязнова являются совершенно иные мысли: о самоубийстве.
Что отвечал на мысль Коновалова Грязнов?
Коновалов говорит, что Грязнов сказал:
– Дам!
Пусть даже это было так.
Но вот обстановка.
К исстрадавшемуся и измученному Грязнову является Коновалов, всегда как раз тогда, когда Грязнов чувствует себя особенно обиженным, оскорблённым: праздник, и то его наверх «не допустили». Коновалов поднимает разговор о творящихся в доме безобразиях, растравляет раны Грязнова, и у человека, при таких условиях, «в разговоре» вырывается, как стон, как крик наболевшей души: