Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся…
Как его великому прообразу, – ему казалось:
– Не та!
И он мчался дальше, к новым…
Победам?
Возрождениям!
Вечно недовольный, ни чем не удовлетворённый, мчался всю жизнь куда-то дальше, дальше в искусстве, в жизни.
«Бессмертья, может быть, залог!»
Этого Кина нельзя было не любить.
Его любили все.
Актрисы, актёры, товарищи, друзья, публика, встречные.
От антрепренёра до его человека «Николашки», в которого он каждое утро, аккуратно, запускал сапогом, когда тот его будил на репетицию.
И, справляя тризну по тебе, мой бедный друг, как же я, по нашему старому славянскому обычаю, не заколю у тебя на могиле твоего любимого коня?
– Он же ж ездит же ж на мне ж, как на коне ж!
Как же я, мой Кин, не выведу твоего Соломона?[3]
Антрепренёр Рудзевич, устроитель всевозможнейших «поездок», – любил его до безумия.
– Та ж Кола ж! Беже ж ты мой!
Тоже оригинальный представитель нашей русской богемы.
Одной очень молодой и красивой артистке, в присутствии её высокоаристократической родни, с ужасом отпускавшей её на сцену, он «бухнул» такой комплимент:
– Та ж у вас не лыцо, а целая дэрэвня!
– Как деревня?
Он пояснил:
– Увидит помэщик вас на сцэнэ, – сейчас дэрэвню подарит. Накажи ж меня бог!
Этот дикарь, влюблённый в актёров ещё больше, чем в сцену, – в любви к Рощину доходил до мании величия.
Он привёз Рощина на гастроли в какой-то городок на Волге.
Исправник спросил его «так, между прочим»:
– А что, Рощин-Инсаров хороший актёр?
Надо было увидеть лицо Рудзевича:
– Да вы!.. Да вы!.. Да вы – социалысть!
Исправник даже опешил:
– Позвольте…
– Вы позвольте! Как же ж вы смеете такие вопросы задавать? Да знаете вы, Рощын сейчас пошлёт телеграмму директору императорских театров…