bannerbannerbanner
Красный цветок (сборник)

Всеволод Гаршин
Красный цветок (сборник)

Полная версия

II

Иван Иванович обманул меня: обещал зайти за мною и повезти в Петергоф к каким-то своим знакомым, не пришел. Сижу один и скучаю.

Лето, жара и тоска. Хочется уйти куда-нибудь подальше от камня, в зелень, в какое-нибудь тихое место, куда не доходит шум города, где нет толпы. Трудно найти такое уединенное местечко: сады битком набиты гуляющими, дачные места тоже. Пойду на кладбище. Если скучно среди живых, то куда же деваться, как не к мертвым? Говорить с ними, то есть читать их книги, я устал, пойду посмотреть, где они лежат.

Мертвый Петербург больше живого. Не говоря уже о том, что каждая пядь земли города при Петре Великом, когда рабочие, случалось, целое лето питались только репой, стоила человеческой жизни, обычный покос смерти давным-давно населил и переполнил городские кладбища. Начали устраивать загородные, по линиям железных дорог. Целые похоронные поезда отходят ежедневно из Петербурга, увозя десятки гробов; иные наставлены кучей в одном вагоне, другие занимают отдельные вагоны, торжественно красуясь на траурных катафалках. Свистит машина, трогается поезд с мертвым грузом, а навстречу ему подходят к городу поезда с живыми, с новым запасом народа, из которых многие и многие поедут назад только до первой станции – Преображенского или Удельного кладбища. Здравствуйте, живые; прощайте, мертвые!

Не закрылись еще и городские кладбища: Смоленское, Митрофаниевское, Волково и несколько других, меньших и большею частью привилегированных. Правда, жильцы их давно уже лежат друг на друге, и нельзя вырыть могилы, чтобы не наткнуться на полусгнивший, а то и новый гроб. Но петербуржцы больше любят эти старые, тесные, несмотря на свою огромность, мертвые города, чем их новые колонии. Ничего, если придется потревожить соседа; его двинут к сторонке, а рядом с ним ляжет новый жилец. Летом и зимою на кладбище хорошо. Оно представляет собою сплошной сад: ольха, береза, бузина отлично растут на жирной почве, кладбища – самые тенистые сады в городе. Могилки разделены дорожками с деревянными мостками; сбоку надписи с обозначением разрядов от I до VI и названиями мостков. Точно улицы в живом городе. На Волковом кладбище, где я был сегодня, есть мостки цыганские, немецкие, духовные, есть и литераторские.

К кладбищу ведет длинная Расстанная улица. Небольшие дома по большей части заняты монументальными мастерскими; готовые мраморные и гранитные памятники глядят из окон; на них приготовлены места для надписей, а самих надписей еще нет; смерть напишет их сегодня или завтра. В заборах – лавочки для продажи цветов и венков из мха и иммортелей; все заборы увешаны ими. Одна-две кухмистерские с большими залами для поминания усопших. Кладбищенская богадельня; ветхие старухи поглядывают из сада на прохожих, идущих к кладбищу и от него, ожидая, когда и им придется отправиться туда же на покой. Два дома причта кладбищенской церкви на конце улицы, у самой площадки перед воротами. Густая зелень закрывает кладбище; церковь, маленькая, старинная, едва виднеется из нее. Недавно поставили в сторонке другую, большую. Старый сторож сидит на лавочке с трубкой и поплевывает на мостовую. За воротами небольшой навес с прилавком; там сидит старушка из богадельни и принимает пожертвования.

В церкви почти всегда несколько гробов: запах ладана смешивается с тяжелым запахом покойника; кадильный дым плавает облаком, слышно торопливое чтение и пение. Уйдем отсюда подальше, туда, в третий и четвертый разряды, где памятники проще, где «дешевого резца нелепые затеи» уступают место простым плитам и деревянным крестам. Крайняя левая дорожка и есть «литераторские» мостки. Подходишь к месту, где легли лучшие русские люди, и невольно сжимается сердце. Вспоминаете прелестное описание Вашингтона Ирвинга «Уголка поэтов» в Вестминстерском аббатстве – кладбище величайших людей величайшей страны. Мы не заботимся о наших великих мертвых, как заботятся англичане. Мы не заботимся о них и при жизни. Мы умели только брать от них, ничего не давая взамен.

Наш «Poets Corner»[21] (собственно, уголок не поэтов, а публицистов) очень невелик. Лежит здесь Белинский рядом со своим другом Кульчицким (могила которого исчезла и на месте которого похоронили, несколько лет тому назад, с большим скандалом, студента Чернышева); рядом с Белинским могила Добролюбова, через дорожку Писарев. В стороне – Афанасьев-Чужбинский, теперь уже почти забытый, но в свое время известный и трудолюбивый исследователь юга России и романист. Умирая, он просил, чтобы его положили поближе к Белинскому и Добролюбову, и друзья исполнили его желание. Они лежат вместе на пространстве трех-четырех квадратных сажен, окруженные бесчисленною толпою темных имен, написанных на мраморе, граните, плите и дереве. Толпа, которую они любят и учили и которая задушила их, не оставила их и после смерти, стеснила и сдавила их маленький уголок так, что новому другу уже негде будет лечь…

Над Белинским черный высокий памятник из гранита с таким же крестом и простою надписью: «Виссарион Григорьевич Белинский, 26-го мая 1848 г.». Добролюбов лежит под тяжелым черным саркофагом без всякого украшения и символа; только имя, годы рождения и смерти. У Писарева маленький белый крест на черном основании. Друзья Чужбинского поставили ему большой белый мраморный памятник. Деревянные решетки, отделяющие соседние «семейные места», исписаны карандашом. Тут и стихи, но не собственного сочинения, а большею частью из Некрасова; тут и наивная проза с выражением любви и горя. «Все, кого ты учил, помнят тебя». «Неужели ты забыт?»

 
…Природа-мать! когда б таких людей
Ты иногда не посылала миру,
Заглохла б нива жизни…
 

Таковы надписи над могилой Писарева. У Белинского кто-то написал строчку из молодого поэта:

 
Учитель, где ты? Приди и научи!
 

Этот страстный вопль, эта жалоба на смерть, унесшую учителя, – единственная надпись над могилой Белинского. Забыли его. На черном граните памятника нет ни одного венка…

А вокруг – неутешная купчиха 2-й гильдии пишет на памятнике мужа о том, что «все тлен и прах, а мы все по тебе в слезах»; вдовец жалуется, что жена его умерла, оставив семь человек детей, «воздоенных от сосцов ея»; надворный советник и ордена св. Владимира 4-й степени кавалер лежит под мавзолеем, украшенным факелами с каменным пламенем и дубовыми длинными стихами; на деревянном кресте написано – страшно сказать! – семь детских имен и выставлен возраст детей – от трех месяцев до года и четырех месяцев… Сильно мрут петербургские дети…

Однажды я попал на кладбище в «родительскую» субботу. Несмотря на строгое запрещение, поминающие все-таки ухитряются проносить водку в самоварах и чайниках. Тысячи сидят на могилках, пьют и едят. Поминание кончается пьянством и скандалом. Городовые, дворники, участок, протокол… Закрыть глаза и бежать. Но теперь все тихо, пусто и спокойно, только могильщики ходят с лопатами да каменщики обтесывают новые памятники и высекают имена и льстивые надписи. Стук молота, негромкая песенка работника о том, что

 
А в деревне не хватало
Двадцати пяти рублей…
 

пение, доносящееся из церкви, да далекий неумолчный шум живого миллионного населения города – вот и все звуки. Изредка налетит ветер, зашумит в ветвях деревьев, и снова все тихо…

Уйдем отсюда. Оставим мертвых, вернемся к живым. Не поехать ли нам, читатель, в Петергоф? Там сегодня пущены фонтаны, парк набит битком гуляющими; играют три оркестра.

Пароход, отходящий от Английской набережной, до того полон пассажиров, что многие из них должны стоять всю дорогу на ногах. Пестрая, разнокалиберная толпа. Русский язык почти не слышен среди других: немцы, шведы, англичане говорят по-своему, а большинство русской публики, первоклассной конечно, трещит, с грехом пополам, по-французски. Петергофские дачники принадлежат большею частью к очень состоятельному классу; часть бомонда, не уехавшая за границу по случаю цены полуимпериала в 8 р. 20 к., тоже ютится в Петергофе или Павловске. Это очень людные места.

Пароход быстро проходит невское устье; по берегам возвышаются верфи и магазины. Вот огромная корми «Владимира Мономаха» нависла над водой из-под крыши эллинга; военные суда, живые и мертвые, назначенные к сломке, занимают левый берег; нить миноносок тянется чуть не на полверсты. Дальше начало морского канала, который к осени, говорят, начнет уже действовать, проводя прямо в Петербург самые большие суда, так как глубина его – 28 футов. Вдруг берега расширяются, уходят вправо и влево, синея возвышенностями и лесами. Маркизова лужа спокойна: черные и белые бакены оформляют фарватер, а по сторонам его желтеют песчаные мели. В самом узком и мелком месте фарватера, верстах в 8 от устья Невы, шведский пароход плотно уселся на мель и бурлит винтом, тщетно пытаясь сдвинуться с места; буксирный пароход так же напрасно старается стянуть его. Тут мы идем тихим ходом, осторожно обходя потерпевшего шведа.

Впереди, сквозь легкую мглу, какая часто бывает на море, когда солнце светит слишком ярко, видна узкая полоска, иззубренная шпицами церквей и мачтами судов. Это Кронштадт: пятна справа и слева – его грозные форты. Направо финляндский берег уходит в туман волнистою линиею, налево берег Стрельны и Петергофа, весь заросший парками и садами. Сзади широкая картина уходящего Петербурга: отдельных зданий уже почти нельзя рассмотреть; только купол Исаакия нестерпимо горит золотою звездой.

Петергофская пристань состоит из длинного деревянного помоста, вытянутого от берега почти на полверсты. У самого ее начала – вход в знаменитый парк; около ресторанчики, где гремит музыка. Пройдя мимо него, вступаешь в царство петербургской старины.

 

Здесь все старо, солидно и прочно. Стар самый парк, множество дерев которого посажены самим Петром Великим; стары фонтаны, однажды навсегда устроенные так, что почти не требуют починки; старый дворец глядит сквозь брызги Сампсона и множества других водометов на знаменитый канал, ведущий к морю и выкопанный в одну ночь. Толпа, наполняющая сад и теснящаяся особенно около Монплезира (недалеко от него играют два оркестра военной музыки), совсем не подходит к этим важным и чинным местам, хотелось бы видеть фижмы, пудру, французские кафтаны, шелковые чулки и шпаги. Одни только придворные лакеи в кургузых фраках с галунами, в красных жилетах, коротких штанах и шоколадного цвета штиблетах напоминают прошлое. Они стоят у дверей Монплезира – и кажется, вот-вот отворятся эти старые двери, и выйдет матушка-царица с кем-нибудь из своих орлов. Но лакей стоит только для красы да еще для того, чтобы взимать двугривенные с желающих посмотреть любимое местечко Петра и Екатерины. Монплезир – низкое кирпичное здание, очень простой и красивой постройки, в голландском вкусе XVII века: в нем одна только большая зала и несколько маленьких комнат; по сторонам две длинные галереи с большими окнами. Кто из читателей видел картину Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея» или копию с нее, тот имеет полное понятие о большой зале: г. Ге писал ее с натуры и не упустил ни малейшей подробности. Входишь в залу, и как-то странно кажется, что посреди не стоит большой стол, за столом не сидит грозный судья-отец и против него нет смущенного, дрожащего сына.

Перед Монплезиром терраса, выходящая прямо на море и обнесенная белой балюстрадой. Это лучшее местечко в Петергофе; недаром его любили все его хозяева. Отсюда видны и Петергоф и Кронштадт; сотни судов снуют вдали взад и вперед по фарватеру… Море ленивыми волнами разбивается о прибрежные валуны. Просидел бы здесь не один час, если бы не толпа, не вечные, надоевшие разговоры

.................................

Десять часов. Пора и на пароход. Покойной ночи.

1882 г.

Статьи о живописи

Вторая выставка «Общества выставок художественных произведений»

Пятого марта в Академии художеств открылась вторая выставка «Общества выставок художественных произведений». С грустными размышлениями поднимался я по гранитным ступеням нашего храма «свободных искусств». Когда-то, вспомнилось мне, здесь, в этих стенах, соединялись все художественные русские силы; здесь, наряду с произведениями маститых профессоров, стояли первые опыты теперешней русской школы: гг. Ге, Крамского, Маковских, Якоби, Шишкина… Здесь можно было шаг за шагом проследить всю летопись нашего искусства, а теперь! Раздвоение, вражда!

Передвижная выставка удалилась из родных стен и основала колонию; метрополия не снесла процветания своей младшей сестры и сама задумала удивить мир. Основалось «Общество выставок». Первая прошлогодняя выставка, нужно сказать правду, не удивила мира, то есть, пожалуй, и удивила, но как-то в другую сторону.

С такими печальными мыслями шел я к кассе, купил билет и каталог. Еще не входя в залу, я случайно раскрыл его – и, о ужас! что представилось моим глазам! На 11-й странице четким шрифтом напечатано: «И.Ф. Ясинский. Братья-Разбойники Лермонтова». Я не верил своим глазам. Как! О гг. Якоби, Мещерский, Орловский, цвет «Общества выставок», зачем не смотрели вы за «агентом общества Ив.Фед. Шене», крупным шрифтом означенным на обертке каталога? Зачем не назначили этому почтенному агенту помощника, знающего, кому из наших поэтов принадлежат «Братья-Разбойники»?

Я вошел в конференц-залу, откуда открываются по обе стороны двери в галереи. Одна из них была заперта, следовательно, для выставки хватило половины обыкновенного помещения. Я заглянул на последнюю страницу каталога: всех произведений оказалось 171. В прошлом году было 244. Мне осталось только тяжело вздохнуть. Весною на передвижной выставке картин было вчетверо меньше; входя в залу, я тоже, помню, испустил вздох, но, обойдя картины, я развеселился: такое свежее, отрадное впечатление произвела эта выставка, крохотная, но составленная из образцовых произведений.

На выставке Общества мое грустное настроение еще более усилилось под влиянием общего ансамбля пейзажей, портретов, жанров и других «художеств», которые, за немногими исключениями, смотрят тоскливо и печально.

Пейзажи. По огромности труда первое место между пейзажистами бесспорно принадлежит г. П. Верещагину, который выставил девятнадцать видов уральской железной дороги, исполненных им по заказу г. Голубева. Виды превосходные, но исполнение заставляет желать многого; г. Верещагин, вероятно, принял во внимание прошлогодние замечания о чрезмерной белесоватости его тонов и на этот раз пересолил в другую сторону: картины его бьют в глаза цветистостью. То же можно сказать о г. Мещерском, прибавив разве только в похвалу его, что он отличается замечательною любовью к чистоте. На его пейзаже «На реке Рионе» все точно будто вымыто: вымыты скалы, вымыто небо, вымыта вода, искусно приготовленная из цветного стекла; впрочем, картина в общем является приятным сочетанием цветов. Нельзя сказать того же о картине Мещерского «Перед грозою», с ярко-зелеными дубами, ярко-желтою рожью и отполированною грязною дорогою. Орловский выставил несколько береговых пейзажей, о которых можно сказать, что они как две капли воды похожи на прошлогодние, да еще два сухопутных пейзажа: «Зимняя ночь» и «Зимнее утро». Эти вещи, сколько я помню, первые опыты г. Орловского на поприще зимнего пейзажа, и опыты не вполне удачные.

Наш маститый корифей г. Айвазовский выставил шесть (почему бы не шестьдесят?) картин, если можно назвать этим именем продукты творчества уважаемого профессора. Все та же прозрачная водица, те же туманы над нею, и все такое розовенькое, голубенькое, красивенькое. Две картины претендуют на некоторого рода жанровое значение, а одна метит даже в исторический жанр. А именно, на одной из картин («Буря у крымских скал») на скале, куда решительно нет возможности забраться смертному, в интересной позе, с скрещенными руками, стоит господин в два вершка ростом, по внимательном рассмотрении обнаруживающий некоторое сходство с Пушкиным. Картина посвящена памяти поэта… Не плачь, дорогой поэт! Хоть и очень обидели тебя, отняв «Братьев-Разбойников», но вот и утешение: знаменитый маэстро посвящает тебе картину, которую писал уже наверно не меньше двадцати пяти минут, вместе с твоею фигурою. Тебе, Пушкину, остается только благодарить его, Айвазовского, за оказанную честь.

Я подошел к другой картине И.К. Айвазовского, «Льдины на Неве», где вместе с прозрачными, циклопической величины глыбами льда изображены такие же прозрачные, розовые мужики-ледоколы, и не мог не вскрикнуть от удивления. Г. Айвазовский сатирик! Вот что значит могучий талант! На одной из прозрачных льдин лежит забытый мужиками-пьяницами пустой огромный штоф, а рядом с ним – рукавица, вероятно также забытая в пьяном виде и оставленная на жертву какой-то таинственной птице. Как обрадуются гг. Бланк, Лоде и прочие землевладельцы, полагающие причины всех зол в России в пьянстве и небрежности русского человека, видя эту картину знаменитого маэстро!

Г. Лагорио выставил «Камыши на реке Лже», о которой какой-то каламбурист из публики заметил, что в ней довольно лжи, и морской пейзаж. Хотя я не согласен с каламбуристом, но не могу не сказать, что г. профессор Лагорио не часто балует публику хорошими произведениями. То же и г. Судковский: несколько лет назад он выставил великолепную «Бурю у берегов Очакова» и с тех пор не показывался. В этом году явились четыре его вещи на мотивы из окрестностей Очакова, писанные очень эскизно и даже грубо, но обнаруживающие недюжинный талант. Остается пожалеть, что г. Судковский работает так мало.

Совершенно обратными качествами отличается г. Горовский. Его виды в с. Рамо и в Опоческом уезде, луга и дороги выделяются редкою прилизанностью и полнейшим отсутствием правды в тонах. Кстати заметим о портрете г-жи Лышинской, работы г. Горовского, выставленном рядом с его пейзажами; портрет этот будто бы писан с дамы, не умывавшейся по крайней мере две недели.

Остается сказать еще несколько слов о финляндских и заграничных пейзажистах. Добросовестный «Вид Гельсингфорса» г. Клейне останавливает на себе внимание внушительностью размеров и обстоятельностью рисунка. Каким-то чудом попавшая на выставку вещица известного Диде, «Гора Эйгер», навела меня на соображение, которое считаю не лишним сообщить читателю. Картина Диде принадлежит г. Куриару, здешнему доктору; интересно было бы знать, кто выставил картину, доктор ли Куриар или Франц Диде? Если г. Куриар, то я в будущем году устраиваю превосходную аферу: предлагаю владельцам всех картин в Петербурге одолжить мне их на месяц за известную плату, небольшую, конечно, а если не спросят платы, то и того лучше; затем беру напрокат картины г. Доре из Вены и олеографии г. Пето и составляю выставку не из 171 произведения, а из 171 000. Успех громадный, деньги льются рекой, я потираю руки, и, главное, эта ненавистная «передвижная» будет посрамлена.

Картины модного живописца Клевера, которого я не могу причислить к русским художникам, «Весна» и «Вечер», кидаются в глаза, как и большинство его произведений, грубостью письма и стремлением к эффекту.

Прекрасную, по моему скромному мнению лучшую из пейзажей, вещь выставил барон Тизенгаузен из Мюнхена, именно: «У Адриатического моря»; очень хорош также пейзаж Венглейна, также мюнхенского художника, «Перед грозою», с испуганным стадом на первом плане; но этим пейзажем любовалась уже половина Петербурга в магазине Беггрова. Вообще пейзажей много: до восьмидесяти нумеров; но, кроме весьма и весьма немногих, о которых уже было сказано, они не выдерживают ни малейшей критики, а произведения гг. Красовских, Пене, Экгорстов и других подобных просто ужасны!.. Видно, что только настоятельная надобность составить выставку заставила комитет Общества принимать на выставку вещи старые и совершенно уничтожить экспертизу при приеме новых.

Портретами настоящая выставка решительно хромает. По большей части они настолько дурны, что говорить о них – даром тратить место на этих столбцах.

Душа Общества, В.И. Якоби, выставил картинку, составляющую переход от портрета к жанру: «Портрет г-жи Розинской с дочерью». Сидит на кресле г-жа Розинская, около нее резвится ее маленькая дочь; вокруг обстановка роскошной гостиной. Все это очень мило, ярко, пестро, вообще прекрасно; и другая картина г. Якоби, «Любитель редкостей», с криво поставленной дамой, тоже прекрасна; только, странное дело, смотря на эти картинки, я невольно вспомнил одну из прежних картин нашего Семевского живописи. Я вспомнил «Привал арестантов». Я вспомнил поразительное впечатление, произведенное этой картиной на публику (были в ней, конечно, и недостатки, но побочные). Как ухитрился художник так передать свои симпатии, свои стремления, свой внутренний склад! Темное, пасмурное небо, дождь, слякоть – и уютная гостиная с экзотическими растениями! Мокрый верстовой столб, мокрые повозки, с колесами, до ступиц покрытыми грязью, – и роскошное кресло, в котором так удобно расположиться покейфовать после обеда! Измученные лица арестантов, бледное и холодное лицо покойника, которому бесчувственный конвойный из какого-то странного любопытства задирает пальцем глаза, – и резкая, улыбающаяся группа изящной, или, по крайней мере, долженствующей быть такою, аристократической матери и ребенка в белом хорошеньком платьице.

Но довольно об этом, читатель; скучная тема, не правда ли?

Лучшая вещь выставки, бесспорно, – огромная картина профессора К.Е. Маковского «Возвращение священного ковра из Мекки в Каир». Перед нами перспектива улицы восточного города; стройные массы домов с полосатыми стенами, с маленькими окнами неправильно теснятся и уходят вглубь картины, мешаясь с минаретами и башнями и резко рисуясь на прозрачном египетском небе. По улице прямо на нас движется пестрая толпа. Все теснится и бежит, все хочет посмотреть на святыню, совершившую опасное путешествие. Толпа взбирается на ступени домов, чтобы лучше видеть; черные глаза женщин любопытно высматривают из-под покрывал. Самое шествие открывается изувером, беснующимся с обнаженною саблею в руках. За ним идут взволнованные, горланящие правоверные со знаменами и бунчуками, потом шагает верблюд с роскошным бархатным, вышитым золотом шатром на спине; в шатре – святыня Каира. Особенно удалась художнику группа из трех людей около самого верблюда: два дервиша ведут под руки товарища, вероятно доведшего свое исступление до нервного припадка. Шествие теряется в глубине сцены. На все это пущено столько света и восточного зноя, все это нарисовано с такою силою и правдою, что одна картина г. Маковского почти вознаградила меня за общее тягостное впечатление, произведенное выставкою. Она заставляет зрителя задуматься, она в ярких красках показывает вам внешность того Востока, о котором теперь так много говорится, мира фанатизма и невежества, свирепости и исступления.

 

Другая хорошая вещь выставки принадлежит кисти одного из талантливейших наших художников П. П. Чистякова. Картина эта – «Старый русский боярин». Перед нами поколенный портрет старика в богатой бархатной шубе; старое, изборожденное морщинами лицо, кажется, заснуло, умерло; только в глазах осталась, сосредоточилась жизнь. Они смотрят из-под нависших бровей прямо в лицо зрителя с каким-то презрительным выражением. «Вы, маленькие людишки, – думает боярин, – посмотрите на меня, водившего в бой царские рати, бывшего в ссылке, бывшего в почести и славе, какой только мог достигнуть русский человек, сеченного кнутом, чуть не лишенного живота и уцелевшего от всего этого. Вам ли, с вашими маленькими радостями и огорчениями, или, как вы говорите, неприятностями, понять меня, прочувствовать буйную жизнь русского боярина!» Написан боярин превосходно; рембрандтовское освещение удачно выбрано для типа, изображенного художником.

Но опять-таки картина эта – картина старая, бывшая уже на выставке, как и подогретый портрет г-жи Розинской Якоби, как и очень, очень многие вещи на выставке Общества. Странное явление. Странно также появление на выставке такого множества совершенно ничтожных жанриков – и русских и иностранных. Г. Самойлов выставил ни на что не похожих «Двух воров» – верх безобразия, с какой-то дырою в полу, изображающею падающий из окна свет. Г. Ефимов предложил публике «Иконописца-портретиста» и «Старушку, раскрашивающую лубочные картины»; в будущем году, вероятно, появится «Г. Ефимов, раскрашивающий свои картины» в пандан к этим двум произведениям.

Г. Беллоли, не довольствуясь успехом своей прошлогодней выставки голых и полуголых женщин, поставил одну из старых вещей – «Любовная записка». Прежде эта картина называлась «Первое любовное письмо», но г. Беллоли, вероятно, сам устыдился претендовать на то, что его картина может выразить какое-либо душевное движение! Просто сидит довольно приятная дама, с криво нарисованными глазами, и держит в руках бумажку; вот и все. Действительно, здесь нет никакого «первого любовного письма».

Беру смелость посоветовать Обществу не трогать мертвых, дабы они не имели срама: я намекаю на вещицу покойного Нефа «После купанья»; лучше было бы не выставлять ее.

Иностранцы, приславшие… Ах, забыл; забыл, извините, г. Ясинский, совсем было забыл вас, автора «Братьев-Разбойников» Лермонтова. О ваших ужасных разбойниках я не скажу ничего; пусть смотрит публика и радуется. Но неужели вы, делая из книги выписку, не могли потрудиться посмотреть на обертку?

Об иностранных художниках я говорить не стану; не могу только пройти молчанием француза Девильи, приславшего нам удивительнейший и огромнейший «Набег казаков». Какие-то азиатские номады, столько же похожие на казаков, как тюркосы на французов, летят с исступленными, зверскими рожами в атаку. И что всего замечательнее, летят они на чухонских лошадях! Не верите – подите посмотрите. Какую цель могло иметь Общество, принимая подобную картину, не знаю. Разве в виде иронии? Вот, дескать, как французы мало знают нас, бедные французы! Тогда надо бы было сделать и соответственное ироническое примечание: а так, ей-богу, странно!

Есть еще на выставке несколько изображений фруктов и животных. «Виноград» г. Дюрани из Рима – так себе, но «Портрет собаки» известного академика Сверчкова, а особенно – ужасные звери г. Афанасьева обратили меня в бегство.

В отделе скульптуры можно упомянуть только о хорошеньких вещицах из бронзы г. Лансере и о мраморном бюсте г. Громова, работы Чижова. С последним (бюстом) мы знакомы по прошлогодней выставке, когда он появился еще в гипсе.

Что ж в итоге? Три хорошие картины, несколько сносных – и только. Остальное печальное донельзя. Грустная выставка, бедное Общество, питающее себя подогретыми картинами и новыми произведениями стряпни гг. Ясинских, Красовских, Самойловых и прочих…

Сегодня мы увидим знаменитую картину Семирадского «Факелы Нерона», которая уже поставлена в отдельной зале. Если хоть десятая часть похвальных о ней отзывов справедлива, то во что обратится остальная выставка в сравнении с нею.

P.S. Странным показалось нам присутствие не помеченных в каталоге выставки превосходных вещей Репина. Если он член Общества, то оно, кажется, имело время поместить в каталог его вещи, стоящие в Академии с осени; если же Репин не член, то Общество должно удалить из зала его произведения, чтобы публика, как это теперь происходит, не считала картин Репина в числе вещей, принадлежащих выставке Общества.

Март 1877 г.

21«Уголок поэтов» (англ.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru