В доме графа Сомонова, да и вокруг его дома, происходило некоторое замешательство с самого утра. Крыльцо, через которое выпускались больные и вообще все желавшие видеть православного целителя и благотворителя графа Феникса, было теперь наглухо заперто. На его ступенях сидел человек, объявлявший всем подходящим, что нынче приема нет, что граф Феникс уехал на некоторое время из Петербурга. На тревожные вопросы: когда же он вернется? – был ответ, что это пока неизвестно. Больные и чаявшие графской милости уходили повеся голову и с глухим ропотом.
В самом доме, или вернее, в той его части, где находились комнаты, занятые графом Фениксом с супругою, был заметен беспорядок и все признаки сборов к неожиданному и скорому отъезду. Лоренца наблюдала за слугами, укладывавшими в различные ящики и сундуки самые разнородные вещи. Сам Калиостро появлялся бледный, с горящими глазами, повелительным голосом отдавал слугам приказания и затем удалялся в библиотеку графа Сомонова, где с самого утра были собраны влиятельнейшие члены – основатели ложи Изиды.
Накануне вечером Великому Копту и Сомонову пришлось долго ожидать возвращения Лоренцы. Граф Александр Сергеевич прошел все степени недоумения, ожидания, волнения и опасений. Наконец он не выдержал и обратился к Калиостро с такими словами.
– Однако нам могут заметить, что все наши труды и работы, все наши тайные знания немного стоят, если мы, как и все посвященные, должны томиться в неизвестности и не можем знать того, что для нас важно и нас интересует. Положим, я еще слаб, я еще владею только незначительной долей таинств… но вы, наш великий учитель, зачем оставляете вы себя в томительной неизвестности относительно того, что с вашей супругой, почему она до сих пор не возвращается и для какой цели вызвала ее царица?
Калиостро, сидевший в глубокой задумчивости и давно уже безо всякой помощи каких-либо тайных знаний понявший положение, встал и, стараясь казаться спокойным, ответил:
– Отчего же вы думаете, граф, что я в неизвестности? Если вы сомневаетесь в том, что я вижу теперь мою жену и знаю все, что произошло с нею, то, значит, вы перестали считать меня тем, кем знали до сих пор! Вы полагаете, что поездка жены моей к царице взволновала меня? Вы ошибаетесь…
Услыша слова эти, граф Александр Сергеевич мгновенно воспрянул духом и оживился. Между тем Калиостро продолжал:
– Я был уже взволнован, когда вернулся, и вы меня встретили известием о поездке графини Лоренцы. Мне тяжело и неприятно сообщать вам истинную причину моего волнения; но все равно несколькими часами раньше или позже – а сообщить придется. Дело в том, что сегодня я получил известие, заставляющее меня, не теряя времени, ехать в Германию, а оттуда во Францию.
Говоря это, Калиостро думал: «Если я ошибаюсь, если Лоренца привезет иную весть, то легко будет их всех обрадовать, объявив, что обстоятельства изменились и я могу еще на некоторое время до окончательного устройства ложи остаться в Петербурге».
Отчаяние и почти ужас изобразились на лице графа Сомонова.
– Как?! – глухо прошептал он. – Вы должны ехать? Вы покидаете нас именно в такое время, когда присутствие ваше необходимо, когда от присутствия вашего и от вашей силы зависит утверждение и благоденствие нашего великого дела?!
– Я очень хорошо знаю, как важно и необходимо мое присутствие здесь, – с глубоким и очень искренним вздохом сказал Калиостро, – если и еду, то единственно оттого, что мое присутствие еще нужнее в другом месте… Моя поездка необходима для того же общего великого дела, которому посвящена вся моя жизнь. Не спрашивайте меня, зачем именно я еду, я не могу ни вам, да и никому на это теперь ответить, придет время – и вы все узнаете, все станет вам ясно.
Граф Сомонов опустил голову и в глубоком унынии шептал:
– Да ведь это несчастие! Это истинное несчастие!
– Истинный мудрец и адепт великой науки никогда не должен предаваться унынию! – наставительно проговорил Калиостро, подавляя в себе самом приступ уныния, досады и бессильной злобы. К тому же для утешения вашего и всех членов нашей египетской ложи я скажу вам следующее: вы очень скоро убедитесь, что мой отъезд именно теперь избавит всех нас от больших неприятностей.
– Моя жена близко, она возвращается и через несколько минут будет здесь! – вдруг, перебив сам себя, воскликнул Калиостро.
И он знал, что в этих словах его не может быть ошибки. Он всегда чувствовал приближение Лоренцы, хоть она иной раз находилась на дальнем расстоянии, лишь бы только она именно к нему стремилась. Это никогда еще не обманувшее его ощущение явилось и развилось в нем уже несколько лет тому назад совсем неожиданно и помимо его воли. Нервная чуткость была в нем велика, и велика была его связь с безумно, хоть и странно любимой им женою.
Действительно, через несколько минут Лоренца была перед ними, бледная, дрожавшая, с испуганными глазами. Один взгляд на нее убедил Калиостро в том, что он не ошибся в своих предположениях относительно ее свидания с царицей. Он подавил в себе крик бешенства, готовый вырваться из груди его, он только побледнел и уверенным, спокойным голосом сказал:
– Граф, вы сейчас увидите, что я был прав и что мой отъезд необходим вдвойне. Лоренца, успокойся… ведь ничего неожиданного ты не можешь сказать мне, и то, что ты скажешь, вовсе не так ужасно, как ты думаешь… говори же!
Лоренца упала в кресло, залилась слезами и сквозь ее рыдания граф Сомонов расслышал:
– Царица!.. Она жестокая и несправедливая… она объявила мне свой приказ… мы завтра же должны выехать отсюда… иначе нас арестуют!..
– Вы видите! – окончательно овладев собою, торжественно произнес Калиостро. – Соберите завтра утром членов – основателей ложи… сделайте это очень осторожно… Я прощусь с вами, оставлю инструкцию. Ровно в семь часов мы выедем. Будьте так добры, прикажите распорядиться нашим отъездом… только без всякой огласки… Теперь же я ухожу – мне необходимо заняться и привести в порядок мои бумаги.
Он крепко пожал руку графа Сомонова, совсем растерявшегося и безмолвного, и сопровождаемый Лоренцой, ободрившейся под влиянием его никак нежданного ею спокойствия, пошел в свою рабочую комнату.
Все следующее утро до обеда было посвящено совещаниям в библиотеке. Калиостро был важен, торжественен и всего менее походил на человека, вынужденного выезжать против воли, под страхом ареста по обвинению в уголовных преступлениях.
Впрочем, он искренно далек был от мысли считать себя преступным. Когда Лоренца передала ему все подробности своего разговора с царицей и умоляла сказать ей, неужели правда, что он подменил умершего ребенка (ребенок находился хоть и в доме Сомонова, но в особом флигеле, и Лоренца его ни разу не видала), он, блеснув глазами, ей ответил:
– Все это пустое!.. Да если бы и действительно мальчик князя Хилкина умер и я заменил его ребенком бедных родителей, то это было бы не преступление, а благодеяние – и для бедных родителей, и для Хилкиных, и для ребенка.
Наконец совещания основателей ложи Изиды были окончены. Калиостро дал подробную инструкцию как вести дело во время его отсутствия, сказал красноречивое, горячее слово и закончил его обещанием вернуться в скором времени и при изменившихся к лучшему обстоятельствах. Египетские масоны благоговейно простились с Великим Коптом, и даже граф Сомонов и Елагин не смели выражать своей печали.
Когда стемнело, огромный дормез на полозьях был подан к крыльцу. Ровно в семь часов отворились двери, две закутанные фигуры сошли с крыльца и исчезли в глубине дормеза. Снег заскрипел, лошади тронулись. Калиостро в темноте крепко сжал маленькую руку своей спутницы.
– Все к лучшему, моя Лоренца! – бодро и даже весело сказал он.
В нижнем этаже царского дворца находились три небольшие комнаты, убранство которых указывало на некоторую поспешность и случайность, В этих комнатах с недавнего времени помещалась камер-фрейлина императрицы Зинаида Сергеевна Каменева, известная при дворе под именем «la belle Vestale». Название это было дано ей Екатериной, и так за нею и осталось, повторяясь со всевозможными оттенками, начиная от искреннего восхищения поразительной красотой юной камер-фрейлины и кончая тоном пренебрежения и насмешки над бедной девушкой-сироткой, пользовавшейся особым вниманием царицы.
Судьба прекрасной весталки не представляла ничего необыкновенного. Отец ее, мелкопоместный дворянин Рязанской губернии, умер очень рано, оставив после себя вдову и маленькую единственную дочку. Не имея возможности справиться после смерти мужа с деревенским хозяйством и к тому же теснимая заимодавцами, вдова Каменева с ребенком добралась до Петербурга, где у нее были зажиточные родственники. Родовое именьице с несколькими десятками душ крестьян пришлось продать. Вырученные деньги почти все ушли на оплату долгов. И таким образом, Каменева осталась с дочкой без средств к существованию. По счастью двоюродный ее брат приютил ее у себя, а девочку года через два ему удалось пристроить. Он имел доступ к Ивану Ивановичу Бецкому, сумел заинтересовать его судьбою ребенка, и маленькая Зина Каменева была определена в Смольный институт. Прошел год. Мать ее умерла от простуды, Зина стала круглой сиротой. Узнав о смерти матери, она очень горевала и своим искренним детским горем возбудила к себе участие всего институтского начальства. Но детское горе, как бы ни было сильно оно, не может быть продолжительным.
Жизнь Зины в институте оказалась счастливой. Все ее любили, и скоро она позабыла о своем сиротстве. Она была способная, живая девочка, всегда почти веселая, хотя веселье ее никогда не выражалось в шумных порывах. Любила она всех. Душа ее всегда была открыта для каждой из подруг. Но эти подруги чувствовали, что могут найти сочувствие и поддержку Зины только в том случае, если они правы, если не сделали ничего дурного. Зина была очень справедлива, и это сразу замечали и понимали все, кто знал ее.
Наружность маленькой институтки сначала не могла обратить на себя особого внимания, но по мере того как она вырастала, с каждым новым годом красота ее развивалась все пышнее и пышнее, и к концу институтского курса Зина превратилась в настоящую красавицу. О красоте ее уже говорилось в институтских стенах, только сама она про то не знала, или, вернее, не обращала на свою внешность никакого внимания. И в этом она совсем не походила на подруг своих. Смолянки очень рано начинали думать о своей наружности и заниматься ею. Частые посещения института императрицей и ее приближенными, роскошные придворные праздники, устраиваемые в институтских залах с участием воспитанниц, были тому причиной.
Девочки не могли не замечать, какое значение имеет в свете красота. Во время праздников они не раз, быть может, подслушивали чересчур громкие суждения о своей наружности. После каждого праздника, конечно, между ними шли долгие разговоры, вызванные впечатлениями и всеми подробностями праздника. Из этих разговоров выяснилось, что вот такая-то и такая-то воспитанница обратила на себя общее внимание. Государыня сказала то-то, Иван Иванович Бецкий – то-то, граф Безбородко сделал такой-то и такой-то комплимент, и так далее. В девочках невольно появлялось желание быть отличенными на следующем празднике, и к торжественному дню все они готовились заранее, изучали себя, придумывали прически, изыскивали все маленькие средства, бывшие в их распоряжении, чтобы увеличить свою красоту и произвести как можно лучшее впечатление. Все это, естественно, развивало в них женское кокетство и в большинстве случаев смолянки, окончив курсы и выйдя из института, оказывались хотя и совсем не знавшими жизни, но хорошо владевшими тайной пользоваться своей природной красотою и возвышать ее с помощью иной раз почти неуловимого, тонкого искусства. А в Зине Каменевой не было ровно никакого обдуманного кокетства. Все ее кокетство, бессознательное и тем более могущественное, заключалось в данной ей природой удивительной женственной красоте, естественности и грации.
Перед праздниками и посещениями института высокими особами Зина никогда ни к чему не готовилась, не помышляла ни о своей прическе, ни о мелочах своего туалета. Она всегда и всюду являлась такою, какой была ежедневно с утра и до вечера, и производила на всех самое чарующее впечатление.
В последние годы пребывания в институте, когда девочки уже окончательно превратились в молодых девушек, Зине пришлось испытать большие разочарования и горести. Она увидела перемену к себе во многих подругах; прежняя всеобщая любовь к ней значительно ослабела. Ее продолжали обожать воспитанницы младших классов, но взрослые девицы и ближайшие подруги, за исключением немногих, как-то охладели к ней и от нее отдалились.
Ей было это очень горько, но она далеко не сразу поняла причину такого отчуждения. А когда, наконец, уже перед самым окончанием курса поняла, то сильно удивилась и огорчилась еще больше. Все дело было в ее красоте и в той невольной зависти, которую эта красота возбуждала в подругах. Не будь праздников и вызываемого ими в девочках кокетства, красота Зины не создала бы ей из недавних друзей завистниц…
Во всяком случае, Зина уже начинала чувствовать, что жизнь вовсе не так светла, как ей до сих пор казалось, что люди вовсе не такие хорошие и добрые, как она хотела это думать.
Когда после выпуска в Смольном был великолепный придворный праздник, где Зина играла роль весталки и где она так неожиданно для самой себя и для всех упала в обморок, она поразила своей красотою императрицу, и даже сам ее обморок обратил на нее особое царское внимание. Через несколько дней после праздника Екатерина, расспросив подробно Бецкого о смолянке Каменевой, приказала привезти ее к себе.
Зина, хотя и была несколько смущена, но в то же время чувствовала себя очень счастливой. Как и все смолянки, она боготворила царицу.
Представленная Екатерине, она держала себя с обычной своей безыскусственной простотою. Она сумела, нисколько о том не думая, очень мило и наивно выразить царице свои чувства. Великая Екатерина любила красоту, в чем бы ни выражалась она. Ее светлый ласковый взор долго покоился на Зине, изучая ее и любуясь ею. Под конец она обняла молодую девушку и сказала ей:
– Дитя мое, ты прекрасна, и не думаю я ошибиться, полагая, что у тебя доброе сердце. Я верю в искренность чувств ко мне, выраженных тобою. Ты сирота, близких родных у тебя нет… ты останешься со мною… Я назначаю тебя моей камер-фрейлиной.
Зина едва верила ушам своим. Она совсем растерялась. Но первым ее чувством была радость, и, заливаясь благодарными, счастливыми слезами, она припала к руке милостивой и доброй царицы.
Когда она вернулась в институт для того, чтобы объявить там свою радость и приготовиться к переезду во дворец, ее встретили со всех сторон поздравления, пожелания счастья, ее обнимали, целовали, ласкали. Но чуткое ее сердце чувствовало, что не все эти выражения расположения и участия искренни, что многие из них скрывают за собою совсем иные чувства. Да и вообще, успокоясь от неожиданности и обдумывая свое положение, она уже не знала сама – следует ли ей радоваться или печалиться. У нее явилось предчувствие ожидающей ее борьбы и грядущих бед…
С тех пор прошло несколько месяцев. Она исполняет свои обязанности во дворце. Царица по-прежнему расположена к ней и неизменно ласкова. И любовь к царице все усиливается в сердце Зины.
Первое время она жила как бы в тумане – так велика была перемена, происшедшая в ее жизни, так сильны и неожиданны были получаемые ее ежедневно впечатления. Но мало-помалу она начинает разбираться в этих впечатлениях, вглядывается в новых окружающих ее людей, приучается к жизни.
Свободные от дежурства дни она по большей части проводит одна у себя, в своих трех комнатках, занимаясь чтением и музыкой и думая свои думы.
Теперь, когда недавний туман рассеялся, когда она успокоилась и вошла в новую колею, ее все чаще и чаще преследует одно воспоминание. Воспоминание это соединено с тем великолепным праздником, во время которого решилась ее судьба. Перед нею восстает образ человека, два раза мелькнувшего перед нею в тот незабвенный вечер.
В первый раз она увидела его перед собою и остановилась пораженная, с мучительно и сладко забившимся сердцем. Второй раз она увидела его вдали, среди толпы, в тот самый миг, когда она играла свою роль весталки, зажигала свой пламенник. Она увидела его, и его взор произвел на нее самое непонятное действие. Она не выдержала этого взора и потеряла сознание.
Потом она уже больше не встречала этого человека, не знает даже, кто он, боится, да, боится о нем узнавать и спрашивать. А между тем она, конечно, никогда его не забудет, он перед нею навсегда. Между ними какая-то могучая связь, и она бессознательно чувствует, что никто и ничто не разрушит этой связи.
Вспоминается ей и еще одно обстоятельство: ее посещение по воле императрицы прекрасной графини Зонненфельд. И эту женщину она никогда не забудет. Не забудет она ее чудного лица, так непонятно страшно, так непонятно мучительно на нее глядевшего. С прекрасной графиней ей тоже после того не пришлось ни разу встретиться, но о ней она узнает и расспрашивает. Только немного до сих пор узнала: графиня все нездорова, и ее почти не видно в петербургском обществе.
Между тем Зине с каждым днем все более и более хочется опять встретить эту женщину и поближе узнать ее. К ней влечет ее неодолимая симпатия…
Она сидела у себя и думала именно о Елене в тот самый день, когда граф Феникс с Лоренцей выезжал из Петербурга. Эти думы были так настойчивы и вместе с тем такая непонятная тоска закрадывалась в сердце Зины, что сама она удивилась этому. Но каково же было ее удивление, когда она услышала, что наружная дверь, ведшая из коридора ее комнаты, с шумом отворилась и когда через мгновение была перед нею та, о ком она думала.
Елена остановилась, бледная, похудевшая, с неестественно, почти безумно горевшими глазами. Она задыхалась от волнения, очевидно, хотела говорить, но не могла вымолвить ни слова.
Зина поднялась ей навстречу, но, увидя это страшное лицо, этот безумный взгляд, тоже онемела от ужаса.
Быстро оглянув комнату и затем впиваясь долгим, невыразимо мучительным взором в Зину, Елена, наконец, глухо проговорила:
– Здесь никого нет… мы одни… слава Богу!
– Графиня… вы так взволнованы… что случилось с вами?.. Чем я могу служить вам? Только скажите – я все сделаю, что в моей власти, лишь бы вас успокоить… – робко, дрожавшим голосом едва слышно шепнула Зина.
Но Елена расслышала ее шепот.
– Что случилось со мною? Чем вы можете служить мне?.. Вы все сделаете, чтобы меня успокоить!.. О Боже, какая адская насмешка! – воскликнула Елена, отчаянно заломив руки. – Ты меня отравила, ты отняла у меня жизнь – и хочешь помочь мне!.. Верни мне жизнь!
Зина не верила ушам своим. Ей казалось, что она бредит, что все это во сне – и вот она сейчас проснется… Но это не сон, не бред. Перед нею не призрак, а живая женщина. Что же значат эти непонятные, безумные слова?
Зина чувствует, что, несмотря на всю их непонятность и безумие, в них заключается какой-то глубокий и ужасный смысл. И она слушает, прижав руку к больно бьющемуся сердцу и стараясь понять этот смысл.
– Да, это ты… о, как я тебя знаю… каждую черту твою!… Да, ты хороша, ты очень хороша… но ведь и мне с детских лет все говорили о красоте моей. Ведь и я слышала, что прелестнее меня никого не может быть на свете… И он сам… знаешь ли ты, как много раз его взор говорил мне то же самое! Сердце женщины не может ошибаться – я не обманываюсь, не лгу. Он восхищался мною, в его глазах я читала любовь, страсть. Ты хороша, может быть, ты лучше меня, но ведь ты еще совсем ребенок!.. Что же ты сделала, чем могла ты так привлечь его, что он ушел от меня навеки? Ведь к тебе он ушел, тебя он полюбил, ты была с ним, ты упала в его объятия… ведь я это видела так ясно в воде, а вода обманывать не может!
«Она сошла с ума! – мучительно подумала Зина. – Конечно, она сошла с ума!»
При этой мысли такая жалость наполнила ей сердце, что она не выдержала и горько заплакала, кидаясь к Елене и схватывая ее руки.
– Графиня, – сквозь слезы говорила она, сама не зная что, желая только своим ласковым голосом и нежностью успокоить несчастную, – голубушка, милая, успокойтесь!.. Я совсем не понимаю, что это такое вы говорите… успокойтесь, право, уверяю вас, вам все только кажется… Все это не так, я никого не знаю, никого!
Елена вздрогнула, притихла и несколько мгновений молча, пристально глядела на Зину.
– Как! Ты его не знаешь, ты его не любишь?
– О, Боже мой! – отчаянно воскликнула Зина. – Да про кого же вы говорите? Скажите его имя!
– Его имя, его имя… – прошептала Елена, проводя рукой по своему горящему лбу. – Разве кто-нибудь знает его имя?.. Там он был Заховинов, здесь он – князь Захарьев-Овинов… Но и то и другое – разве это его имя?!
Зина обняла Елену, вложив в это объятие всю нежность, на какую была способна.
– Милая, слушайте же и верьте мне: я не знаю никакого князя Захарьева-Овинова и никогда его не знала. Вы сами говорите, что я еще ребенок – и ведь это правда, я так еще недавно была в институте и так мало понимаю жизнь… Я вижу, что вы очень несчастны, и когда бы вы только могли знать, как мне жаль вас, как мне хотелось бы вас успокоить… Только послушайте, быть может, вы напрасно предаетесь отчаянию… Бог милостив… Я ничего не знаю, но из слов ваших могу понять, что вы любите этого князя – о, как сильно вы его любите! – и что он обманул вас или разлюбил… Но кто же вам сказал, как могли вы подумать, что я тому причиной?! Милая, дорогая, неужели вы не в силах мне поверить, что не только я никогда не видала этого человека, а потому не могу любить его, но еще ни один мужчина не говорил мне о любви…
В ее голосе, в ее лице выражалась такая искренность, такая детская простота, ее ласка была так обаятельна, что Елена, несмотря на все свое болезненное возбуждение, являвшее все признаки настоящего безумия, как-то вдруг почти совсем успокоилась. Ее отчаянье, ненависть, злоба стихли. Она позабыла все противоречие между тем, что она знала, и уверениями этой чудной девушки. Ведь муки были слишком велики, слишком невыносимы – и больное сердце, совсем истерзанное, жадно хваталось за возможность какого-либо, хотя бы минутного, успокоения.
Не верить этому простодушному, чистому ребенку было нельзя – и Елена поверила. Глаза ее потухли, в них выражались теперь только бесконечная усталость и мольба об участии. Она всю жизнь была одинока, она никогда и никому не поверяла ни своих надежд, ни своего горя. Она, как святыню, хранила от всех свои муки, несла их одна, но теперь эта ноша разбила ей сердце, лишает ее рассудка, жизни… Теперь она не в силах противиться участию, она его жаждет и молит…
Зина нежно привлекла ее к себе – и вот она положила свою отяжелевшую, отуманенную долгими, бессонными ночами голову на грудь той, кого до последней минуты считала своим злейшим врагом. И ей тепло на этой груди, у этого юного сердца, еще не знакомого ни с блаженством, ни с муками страсти.
Она была истерзана до последней степени, чувствовала, что не может больше жить, и видела перед собою ночью и днем только одну картину, явившуюся ей в воде под обаянием чародея, и она в порыве безумия ворвалась сюда, чтобы хоть своим последним, предсмертным проклятием смутить ту, которая неизменно представлялась ей в объятиях погубившего ее человека…
Но вместо того, чтобы проклинать ее, она доверяет ей свое горе. Мучительным шепотом передает она ей никому неведомую историю своего разбитого сердца.
С тоскою, жалостью и горькими слезами слушает Зина эту исповедь, и вдруг невольный, внезапный крик ужаса вырывается из уст девушки…
Она поняла, наконец, в этом таинственном рассказе, кто такой князь Захарьев-Овинов. Она поняла, почему несчастная княгиня пришла именно к ней, поняла свои неотвязные думы последнего времени и тайную связь, образовавшуюся между нею и этой измученной, доведенной до безумия женщиной. В ее памяти и воображении будто живой восстал образ этого непостижимого человека, неотразимую власть которого она уже на себе испытала… Кто же он – воплощенный демон, страшный чародей?.. Но кто бы он ни был – вот эта прекрасная графиня гибнет, загубленная им… и, быть может, такая же гибель грозит и ей…
Ее невольный крик заставил Елену содрогнуться. Она приподнялась и остановила на Зине взгляд, в котором снова загорелось дикое пламя. Долго смотрела она так, трепеща всем телом. Лицо ее исказилось страданием и гневом.
– Ты обманула меня, ты его знаешь! – наконец воскликнула она диким, почти нечеловеческим голосом.
Зина ничего ей не ответила, не была в силах ответить. Ее голова кружилась, ужас охватывал ее все сильней и сильней.
Елена силилась говорить, но только слабый стон вырвался из груди ее. Она схватилась за сердце, покачнулась и упала на пол.
Когда Зина пришла в себя и склонилась над нею, то увидела широко раскрытые, неподвижные глаза, такие глаза, каких не бывает у живого человека…