bannerbannerbanner
Вольтерьянец

Всеволод Соловьев
Вольтерьянец

Полная версия

IV. «Дней гражданин золотых»

После целой недели ненастья петербургское сентябрьское небо наконец прояснилось. Солнечное утро заглянуло в полуспущенные занавеси одной из комнат Зимнего дворца.

Это была обширная комната, которой трудно было дать определенное наименование. Ее бы следовало назвать спальней, но можно было назвать и уборной, и кабинетом, и приемной, и всем чем угодно. Самая разнообразная мебель и мало подходящие друг к другу предметы наполняли ее. В глубине, под дорогим штофным балдахином, виднелась золоченая кровать; неподалеку от нее стоял туалетный стол с большим венецианским зеркалом, уставленный всякими скляночками и баночками, гребешками и щетками, одним словом, вещами, необходимыми скорее для женского, чем для мужского туалета. По стенам висело несколько больших и малых картин с самыми разнообразными сюжетами; и между ними, на самых видных местах, превосходные портреты императрицы Екатерины. На всех этих портретах она была похожа и в то же время необыкновенно красива и моложава.

Ближе к окнам стоял письменный стол, заваленный бумагами; возле него этажерка с книгами. На другом столе лежали, очевидно, небрежно брошенные орденские звезды и другие знаки отличия. На нескольких стульях виднелись различные принадлежности мужского костюма. Рядом с ночным столиком, приставленным к кровати, был придвинут еще другой тяжелый вычурный столик мозаичной работы, и на нем стояла перламутровая открытая шкатулка.

Шкатулка вся была полна драгоценными украшениями, по преимуществу табакерками и перстнями. И все это сверкало огромными бриллиантами чистейшей воды, превосходными рубинами, изумрудами и яхонтами.

Но, несмотря на роскошные, драгоценные вещи, разбросанные повсюду, несмотря на золото, шелк и бархат эта комната поражала своим беспорядком, своей неряшливостью.

У ног кровати на табуретке, прикрытой пушистым одеялом, спала, свернувшись, маленькая обезьяна. Она иногда вздрагивала, приподнимала свою безобразную и смешную мордочку, мигала большими черными глазами, нюхала воздух, зевала во весь огромный рот и чесала за ухом с ужимками и манерами уже проснувшегося, но желающего еще полениться и понежиться человека. Почесавшись, поморгав и позевав, обезьянка повертывала мордочку по направлению к кровати, заглядывала под занавеску балдахина, прислушивалась и затем опять свертывалась в клубочек и засыпала.

Все было тихо в комнате. Только из-за запертой двери доносился едва слышный шепот, прерывавшийся иногда таким же тихим возгласом:

– Ш-ш!

Но вот под балдахином кто-то зевнул раз, другой. Небольшая мужская рука, с длинными розовыми ногтями, сдернула занавесь, на пышных подушках обрисовался тонкий профиль молодого красивого лица.

Обезьянка проснулась, прислушалась, взвизгнула и в один прыжок очутилась на кровати.

– Пошла! Пошла! – крикнул еще несколько охрипшим спросонья голосом молодой человек, отстраняя от себя обрадованное и назойливое животное.

Обезьянка стала лизать ему руку; но тут же была схвачена за шиворот и, смешно перекувырнувшись в воздухе, полетела на ковер.

Она поджала хвост, подползла под кровать и ежеминутно выглядывала оттуда, гримасничая самым уморительным образом.

Молодой человек потянулся, еще раз зевнул и спустил ноги с кровати. Теперь можно было хорошо рассмотреть всю его фигуру.

Он далеко уже не был юношей. Ему, казалось, на вид лет тридцать, а может, и больше; невысокого роста, сухощавый, с нежным, почти женским сложением, он казался бессильным и хрупким, он был бледен матовой, несколько желтоватой бледностью. На его лице с правильными и тонкими чертами, с большими темными глазами еще не успели показаться морщины, кожа была нежная, тонкая. Но это бесспорно замечательно красивое лицо поражало только в первую минуту, а затем уже представлялось совсем незначительным, ничтожным.

Он уже пережил тот возраст, когда его можно было принять за краснеющую девушку и когда это сходство говорило в его пользу. Теперь он был зрелым мужчиной, а между тем ничего твердого, мужского не было заметно в нежном, несколько выцветшем и увядшем лице его.

Он потянулся к колокольчику и позвонил.

В то же самое мгновение маленькая дверца за кроватью отворилась, появилась, неслышно ступая по паркету, фигура благообразного, вымуштрованного камердинера. Камердинер поставил на столик поднос с маленьким серебряным умывальником и полотенцем. Потом ловко обул молодого человека, подал ему легкий восточный халат и так же неслышно удалился.

Молодой человек, засучив рукава, вылил содержимое умывальника в маленькую лоханку – это были густые сливки. Он несколько раз окунул в них лицо, крепко зажмуривая глаза. Затем в них же вымыл руки и осторожно утерся полотенцем. Затем, пока оставшиеся жирные и влажные частицы высыхали на лице, он опять прилег на кровать, свистнул обезьянку и, играя с нею, забавляясь ее гримасами и ловкими прыжками, погрузился в тихое раздумье. Минуты проходили за минутами. Вокруг было все так же тихо, только по-прежнему за затворенной дверью едва слышно раздавался не то шорох, не то шепот.

Мысли молодого человека перелетали от одного предмета на другой. Но, собственно говоря, о чем бы он ни думал – он думал только о себе самом. Однако вот он остановился, очевидно, на чем-то очень для него важном, даже брови у него сдвинулись, даже глаза блеснули как-то особенно.

Он опять схватил за шиворот обезьянку и отшвырнул ее.

«Гений, гений! Государственный ум, великие люди! – думал он. – Вон Потемкина в великие люди записали, – а чем же я хуже него?! Я был неопытен, я был почти ребенок, а все же сумел с ним справиться, осилил его. Великий человек! Он думал удивить весь мир своим греческим проектом, и что же вышло из его мечтаний, из его проекта?! – ничего, все разлетелось, как дым, потому что все это был вздор. Нет, я докажу им, что я поумнее и подальновиднее Потемкина. Мне надоело, наконец, все это, зачем мне им глаза колют! Сколько раз она мне повторяла: “Второго Потемкина не будет”… Я докажу ей, я докажу всему миру. Разве мои мысли неосуществимы?! Ведь вон даже этот дерзкий сумасброд, этот кривляка Суворов, ничего не мог мне возразить! Да, не пройдет и года, все будет сделано.

Брат Валериан займет все важные торговые пункты от Персии до Тибета, оставит там наши гарнизоны, установит таким образом прямое сообщение России с Индией. Потом направится с русской армией к Анатолии, возьмет Анапу и сразу пресечет все сношения с Константинополем. Между тем Суворов в то же время двинется в Константинополь через Балканы и Адрианополь. Я же с императрицей, находясь лично на флоте, осадим Константинополь с моря… На долю брата Валериана выпадет большая слава, опять он будет считать себя героем и опять получит знатные награды. Какой же он герой?! С детства был трусишкой и ногу-то потерял единственно по глупости, а уж никак не по геройству. А ведь думает-то о себе сколько! Я уверен, что он себя умнее меня почитает, избаловали, осыпали милостями, надавали всяких отличий и даже меня не спрашивались. Не стоит он совсем этого, ну да уж бог с ним, все равно нужно будет сунуть его в это дело, все лучше, чем кому-нибудь другому. Чего бы он теперь ни наделал и как бы его ни хвалили, все равно уж не может быть для меня опасен. Суворов! Но без Суворова никак обойтись невозможно. Да он теперь одумался, слушается, молчит, понял наконец, глупый старик, что не со мною ему тягаться. Что же они мне возразить могут, ведь все это так исполнимо, и все это непременно будет. Конечно, дорого обойдется – пускай высчитывают. Да хоть бы сотни миллионов, мне какое дело. Денег, говорят, мало, откуда взять? Нашли чем пугать. Я им прямо сказал ведь, что есть предприятия, для которых не может быть недостачи в деньгах. Нужно добыть и добудут. Налоги – отягощение народа! Да мне-то какое дело?! Раз что такая гениальная мысль пришла в голову, необходимо тотчас же осуществить ее во что бы то ни стало. Эта идея, которая, конечно, будет исполнена, навеки меня прославит, обессмертит. Какую оду в честь мою напишет этот подлипала Державин!.. Как это он теперь сказал про меня:

 
Кто сей любитель согласья?
Скрытый зиждитель ли счастья?
Скромный смиритель ли злых?
Дней гражданин золотых,
Истый любимец Астреи!
 

Как же теперь-то он назовет меня? В божеское возведет достоинство, наречет громовержцем Зевесом. Вся Европа ахнет, вся как есть! Все свои скверные языки прикусят, пусть лопаются с досады и зависти, пусть все видят, что меня поднял не случай, а мои таланты и… и уж она не решится говорить мне, что второго Потемкина не будет!»

И вдруг он вспомнил что-то такое, что вдруг заставило его вскочить с кровати и даже нервно пройтись по комнате. Он усмехнулся злой и самодовольной улыбкой и прошептал:

– Я докажу ему, что он червяк передо мною и что мне стоит только так вот приподнять ногу, а потом опустить – и от него ничего не останется!..

Кто же так мог взволновать этого человека, находящегося на верху земных почестей и, как он полагал, на верху земной славы? О ком мог вспомнить этот государственный муж, только что помышлявший о своем грандиозном и гениальном, как он был твердо уверен, проекте? Был ли это политический враг, какая-нибудь владетельная особа, какой-нибудь знаменитый министр иностранной державы, с которым ему приходилось бороться?

Нет, светлейший князь Платон Зубов вдруг вспомнил, что он приказал в это утро явиться к себе только что прибывшему из Лондона дипломату Сергею Горбатову, который, вероятно, и дожидается его там, в приемной.

Зубов вспомнил далекое время, красивого любезного юношу, богатого и знатного, только что появившегося в петербургском свете и которому сулили блестящую карьеру. Он вспомнил, как он, Платон Зубов, ничтожный офицерик, всегда нуждавшийся в деньгах, потому что скупой отец редко высылал их из деревни, как он стремился познакомиться с этим блестящим молодым человеком, как он втерся к нему в дом, обратил на себя внимание услужливостью. Вспомнил вечер у цыганки, кошелек с деньгами, выпрошенный им у Горбатова и потом… сцену в Царском Селе, перед запертыми дверями покоев императрицы, где он стоял дежурным.

 

«Я хотел возвратить ему эти деньги, а он наотрез от них отказался и не взглянул! Каким тоном говорил со мною! Он готов был съесть меня от зависти и злобы, он должен был понять, что наши роли изменились. Но как же смел он так говорить со мною, как смел оскорблять меня! Такие вещи не забываются. Может быть, он и хотел позабыть, да я-то ему забыть не дам, я уже доказал, кажется, что ему нельзя безнаказанно обижать Платона Зубова! Восемь лет прошло! Ну, что же с ним сталось за это время?! Я знаю, как ему хотелось вернуться. Я помню, как все за него просили, но все же я настоял на своем. Он не был для меня опасен даже и в первое время. Если бы ему желалось остаться за границей, я бы заставил его вернуться сюда, но он хотел непременно вернуться – и поэтому должен был там оставаться. Что он получил в это время, какую карьеру сделал?! Его расхваливал и Симолин, и Воронцов, хлопотали о повышениях, но он получил всего-навсего две-три ничтожных награды по службе, он почти в том же положении, как и уехал отсюда. Он знает, конечно, знает, кому обязан этим. Он хорошо знает, что такое теперь Платон Зубов, но пусть увидит своими глазами. Мне приятно будет взглянуть на него, на одного из мелких, затертых мною чиновников… Как-то он станет теперь передо мною хорохориться?! “Господин Зубов, я не приму от вас денег!” Господин Зубов! Нет, теперь – «ваша светлость»!..»

И он совсем позабыл о своем знаменитом проекте, о многих государственных делах, ждавших его решения. Забыл обо всем и думал только о совсем чуждом ему, никогда и ничем не повредившем ему человеке, которому он испортил восемь лет жизни и которого хотел довести до крайнего унижения. Но ведь он никогда ни о ком не думал и не заботился. Если ему встречались люди, которые, как казалось ему, могут в чем-нибудь помешать, могут встать поперек дороги, он отстранял их легко и внезапно, без всякого труда со своей стороны. Ему достаточно было навести разговор, приготовить подходящую фразу, пустить в ход наизусть заученные и всегда с одинаковым успехом действующие уловки. Неудобный человек был устранен, и затем ему не было до него никакого дела, он относился к нему равнодушно. Он привык теперь уже считать себя бесконечно выше всех, и все казались ему такими ничтожными, мелкими. Государственные люди, люди знаменитые в разных сферах деятельности преклонялись перед ним, ловили ею улыбку, его милостивый взгляд, кланялись, ползали перед ним. Так как же ему было не считать себя великаном, а всех этих людей пигмеями!

Но в таком случае стоило ли обращать внимание на незначительного человека, на неудавшегося дипломата, стоило ли о нем думать, мстить ему за какую-то давнюю обиду?! Видно, стоило.

Платон Зубов во все эти восемь лет нет-нет да и вспоминал о Сергее Горбатове и каждый раз волновался при этих воспоминаниях. Было что-то в этом почти уничтоженном им человеке, что выводило его из себя, бесило. Он как-то не похож был на остальных людей, на всех этих заслуженных сановников, увешанных звездами и лентами, которых светлейший князь считал мелкими сошками и о которых не было ему ни охоты, ни досуга думать.

Наконец Зубов взглянул на часы, позвонил камердинеру и с его помощью начал умываться. Вместе с камердинером в спальню вошел молодой человек, тоже лет около тридцати. Господин этот держал под мышкой портфель. Он с видимыми знаками глубочайшего почтения, но в то же время не без некоторой фамильярности, раскланялся с Зубовым. Тот довольно приветливо кивнул ему головой и продолжал умываться.

Господин с портфелем был Грибовский, один из очень немногих любимцев Зубова, его секретарь и секретарь государыни.

– Виделся нынче с Морковым? – спросил, тщательно вытирая себе лицо и глядясь в зеркало, Зубов.

– Виделся, ваша светлость! – ответил Грибовский.

– Ну и что же? Говорил он с королем, успел его урезонить?

– Да как вам сказать, ваша светлость, король хоть и мальчик еще совсем, а все-таки упрям изрядно, стоит на своем. Но, конечно, в конце концов вы его уговорите. Граф Морков кое-что придумал и сказал мне, что сегодня изложит вашей светлости свой план.

Хорошо, я поговорю с ним. Скажи, пожалуйста, много сегодня там собралось народу у меня в приемной?

– По обычаю, ваша светлость, битком набито.

– А не заметил ты, там ли приехавший из Лондона Горбатов, которому я вчера вечером послал приказание явиться?

– Там, ваша светлость!

– Пойди скажи, что я проснулся и выхожу, да скажи Горбатову, что он тоже может войти.

Грибовский с изумлением взглянул на Зубова.

В комнату рядом со спальней впускались только самые высокопоставленные и близкие князю лица, и вдруг он разрешает вход в это святилище малочиновному, бывшему так долго в удалении человеку – что значит эта необычная милость? Но он, конечно, не выразил своего изумления.

Зубов вытер руки, накинул халат.

– Дай мне твои бумаги, – сказал он Грибовскому.

Тот вынул бумаги из портфеля.

– Да, скажи цирюльнику, чтобы шел меня причесывать… Отвори дверь!

Грибовский кинулся вперед, распахнул двери, и князь, одной рукой придерживая полы халата, другой держа взятые у секретаря бумаги, вышел в соседнюю комнату. Обезьяна выскочила из-под кровати и, прыгая и кривляясь, последовала за своим господином.

V. Прием

Комната, в которую вошел Зубов, была так же обширна, как и его спальня, так же роскошна и только несколько менее беспорядочно убрана.

Зубов развалился в покойном кресле, придвинул столик, положил на него бумаги, часть их взял в руки и сделал вид, что углублен в чтение. Дверь отворилась, и в комнату начали входить один за другим важные сановники, люди пожилые и заслуженные, увешанные знаками отличия, почти все представители старинных русских фамилий. Они были в полной форме. Входя в комнату, все отвешивали глубокий поклон хозяину и останавливались в ожидательной и почтительной позе, не доходя несколько шагов до его кресла. Он продолжал глядеть в бумаги, не замечая поклонов, не поднимая глаз. Наконец, когда Грибовский пропустил всех, кто имел право входа в эту комнату, когда дверь затворилась, он положил бумаги на колени и обвел глазами присутствовавших. Все отвесили ему поклон вторично. Не приподнимаясь с кресла, не изменяя позы, он только слегка кивнул головой и рассеянно проговорил:

– Здравствуйте!

В то же время красивые глаза его, в которых блеснуло теперь какое-то непривычное выражение, скользнули и остановились на бледном лице человека, стоявшего в отдалении от всех.

«О! Как он изменился! – подумал Зубов. – Какой бледный, видно, жилось не особенно весело! А красив по-прежнему, еще красивее!..»

Но при этом он вспомнил про свою собственную красоту, о которой так много трубили ему со всех сторон, и успокоился. Он еще раз взглянул на этого, стоявшего поодаль, человека, на Сергея Горбатова.

Тот тоже прямо и спокойно смотрел на него, не опустил глаз от его взгляда. Горделивая и презрительная усмешка блуждала на губах его. Он стоял среди всех перед хозяином, развалившимся в кресле и едва кинувшим своим гостям небрежное «здравствуйте», но стоял в такой непринужденной горделивой позе, что Зубова всего перевернуло, злоба подступила к груди его, щеки вспыхнули.

«А, так-то! Все такой же! – думал он. – Ну, постой, я смирю твою гордость, а пока посмотри, полюбуйся, что я теперь такое!»

Он отвел от него глаза. Кто-то из сановников почтительно склонился перед ним, говорил ему, докладывал ему что-то. Он сделал вид, что слушает, раза два одобрительно кивнул головою, промолвил:

– Так, так!

А потом, когда говоривший замолчал и отошел несколько в сторону, он будто бы что-то вспомнил и позвал Грибовского.

– Пойди, пожалуйста, в спальню, на кругленьком столике увидишь маленький футляр – принеси!..

Грибовский вышел из комнаты и вернулся с футляром.

– Господин Милессино! – протянул Зубов.

Старый, заслуженный генерал с почтенным, благообразным лицом и военной выправкой отделился из кучки сановников и приблизился к креслу светлейшего князя.

– Что угодно, ваша светлость? – заискивающим тоном проговорил он.

– Генерал, я поздравляю вас с милостью государыни, она поручила мне передать вам вот это…

Он протянул генералу принесенный Грибовским футляр.

Тот принял футляр дрожащей рукой, открыл его – в нем оказались орденские знаки Владимира первой степени.

Увидав красные и черные полосы ленты, о которой он так долго мечтал, генерал совершенно растерялся от восторга. В лице его что-то дрогнуло, на глаза набежали слезы, и в порыве благодарности он кинулся к Зубову, склонился перед ним своим тучным, старческим, но все еще крепко перетянутым телом и звонко чмокнул у него руку.

– Я не нахожу слов для благодарности, – запинаясь, говорил он, – ваша светлость… благодетель!..

Зубов, ничуть не смущенный тем, что старый генерал поцеловал у него руку, отвечал ему милостиво и величаво:

– Что же, вы заслужили эту награду и вполне достойны этой милости. Ах да, между прочим, мы и теперь на вас рассчитываем, – вы большой мастер устраивать фейерверки и маневры. Теперь нужно будет блеснуть этим перед нашим гостем, молодым шведским королем, или нет, графом Гагою, ибо мы так должны называть его. Мы на вас рассчитываем, и я надеюсь, что вы сделаете все возможное для доставления удовольствия государыне!

– Ваша светлость, постараюсь, все что в силах! – лепетал старик, весь красный от счастья, то и дело поглядывая на широкую темно-красную, с черными полосами ленту, бывшую в руках у него.

Эта сцена, очевидно, не поразила никого из присутствовавших. Все обступили генерала, поздравляли его, жали ему руку. На некоторых лицах изображалась зависть, только один Сергей Горбатов стоял, не веря глазам своим.

Он слышал многое, ожидал многого, но все же не того, чего ему пришлось быть свидетелем.

А между тем в приемной комнате светлейшего князя Зубова все шло своим чередом. Появился цирюльник, стал причесывать князя. Тот, подставив ему свою голову, опять взялся за бумаги и делал вид, что читает. Вельможи переговаривались между собой, иногда то тот, то другой подходил к хозяину и сообщал ему какое-нибудь интересное известие или замечание, которое считалось достойным быть сообщенным его светлости.

Эти сообщения начинались, обыкновенно, такой фразой:

«Ваша светлость, позвольте мне иметь счастие сообщить вам!..» «Покорнейше прошу вашу светлость соблаговолить обратить внимание…» – и все в этом роде.

– А? Что такое? – надменно произносил Зубов, отрываясь от бумаг, небрежно выслушивал то, что ему говорили, цедил в ответ несколько слов и затем опять принимался за свои бумаги.

В комнате было много кресел, стульев, но никто не смел сесть, и Зубов никого не приглашал садиться.

Сергей вспомнил вечера в Эрмитаже простоту и ласковость державной хозяйки, ту непринужденность, которую чувствовали ее гости.

«Что же это такое? – изумленно спрашивал он себя. – Или я брежу?»

Но он не бредил. Цирюльник сделал свое дело и с глубоким поклоном, не удостоившимся никакого внимания со стороны Зубова, удалился. Зубов положил на стол свои бумаги, еще более развалился в кресле, взял в рот зубочистку, свистнул обезьянку и начал играть с нею. Обезьянка совсем расшалилась – завертелась, запрыгала, загримасничала, а потом вдруг стала метаться из стороны в сторону, прыгать то на того, то на другого.

Вот она вскочила на спину к пожилому господину весьма почтенного и важного вида и в мгновение ока сдернула с него парик. Зубов засмеялся – стали улыбаться и все остальные.

Бедный старик, представлявший теперь очень смешную фигуру, в пышном мундире и с совершенно голой головой, старался высвободить парик из лап обезьянки, но она не давала. Она помчалась с его париком в противоположный угол комнаты. Она волочила парик по ковру.

– Не беда, – рассеянно улыбаясь, проговорил Зубов. – Грибовский, крикни цирюльника, он, верно, еще не ушел. Он сейчас приведет парик в порядок!

Сергей Горбатов не мог больше вынести, в нем клокотало негодование, злоба и презрение. Оставаться в этой комнате, быть свидетелем этих невероятных сцен, стоять перед этим развалившимся господином – он решительно не мог этого. Он круто повернулся, вышел и запер за собой дверь. Зубов тотчас же заметил это. Он даже приподнялся с кресла и стиснул кулаки, но тут же опять развалился и подумал:

«А! Не нравится? Но за эту дерзость тебе придется ответить».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru