Посвящается Ю. Л.
По саду, саду по зеленому
Ходила ‐ гуляла молода княжна
Марфа Всеславьевна,
Она с камени скочила на лютого на змея ‐
Обвивается лютый змей
Около чебота зелен сафьян,
Около чулочика шелкова,
Хоботом бьет по белу стегну.
А в те поры княгиня понос понесла,
А понос понесла и дитя родила.
Былина «Волх Всеславьевич»
Сидит Слободан Чарапич на дворе перед кучей[19] своей, радуется погожему солнечному деньку, а в руке его, в стеклянном чоканчиче[20] блестит, золотом играет в ярких лучах сливовица, и не просто сливовица, а сливовица-перепеченица[21]. От одного ее запаха душа окрыляется и воспаряет ввысь, аки ангел небесный. Кум Сречко принес, расщедрился, припас с последнего урожая. Никому всю зиму не давал, мало не дышал на бочонки свои, а тут вдруг перестал скопидомиться. Эх, видать, сдохло что-то на Цер планине[22], раз творится такое.
Слободан Чарапич, для своих – просто Слобо, давно и по праву стал старостой села Лешница, что на Ядаре, у самого подножия горы Цер. Дело свое он знал, разумен был и предусмотрителен, насколько это можно в такое-то неспокойное время. О селянах заботится, не только о пузе своем, а и пузо то было не такое уж и огромное – всяко меньше, чем у дахий[23] белградских. Ежели кто из селян в беду попадал – помогал как мог. А ежели кто особо недовольный и отыскивался, говорил ему Слобо – а давай, вместо меня побудь старостой, уступаю тебе обязанность сию. Только, мил человек, и спрашивать с тебя будем, как заведено. За много лет желающих как-то и не отыскалось вовсе. Так и стал он «нашим Слобо» у всех, кто жил на Ядаре по эту сторону Цер планины.
А еще уважали его селяне за ум глубокий. Скажет порой староста будто сам себе: «Хорошо-то как, солнышко греет!» И тут же сам себе ответит: «Не очень-то это и хорошо, неровен час, сожжет посевы». Но тут же и продолжит: «Ежели посмотреть с другого бока, то тучи после такой жары тоже нехорошо: гроза начнется да урожай побьет». «Но с третьей стороны, – опять-таки скажет староста сам себе, – часть урожая-то может и побьет, но зато земля водой напитается и всё в рост пойдет. А так – точно засохнет». Любил он так сам с собой при людях говорить, за что и прослыл настоящим мудрецом. С другой же стороны…
– Добрая, добрая ракия! – говорит Слобо, жмурясь от радости и медленно отпивая перепеченицу из узкого горлышка чоканчича.
– Добрая как есть, – соглашается с ним кузнец Петар.
Третьим он пожаловал в этот теплый весенний денек во двор к старосте. Ракии отведать, а на деле – перемолвиться о том, что было у всех на слуху, но о чем и говорить-то было боязно. Привезли ему намедни тайно, в ночь, от гайдуков братьев Недичей стальные полосы, заготовки то есть, и потребно было выковать из них оружие, сабли. Уж понятно, для чего. И известно, чем это попахивало. Бунтом.
– Еще бы ей не быть доброй! – кум выпятил свою не слишком мощную грудь. – Дважды пек ее, родимую, дважды[24]. А греет, греет-то как!
– Все внутри так и горит, – подытожил кузнец.
Уж этот знал толк в горении, недаром с утра до вечера пропадал в своей кузне.
Слобо медленно осушил чоканчич до дна, крякнув от удовольствия, а после намазал на кусок лепешки каймака[25] и отправил всё это в рот, навстречу сливовице. И радостной была та встреча. Кузнец же больше налегал на вяленый пршут[26] – вот тут сам Слобо был готов биться о заклад, что у него самый вкусный пршут во всей нахии[27]. Первенство же по части ракии за кумом было неоспоримо. Хотя с другого бока…
– Небось колдуешь над ней, а? – пихнул Слобо кума локтем.
– Да чур тебя!
– Ну, плюешь там, заговоры какие произносишь?
– Чур! Чур! – отмахнулся кум, да так, что чуть не упал с лавки.
Слобо закусил очередной обжигающий гортань глоток перепеченицы сыром и вареным яйцом. Все ж таки, какая хорошая хозяйка его Йованка, ей и говорить ничего не пришлось. Как увидала кума с бутылью под мышкой, а вместе с ним – кузнеца с выражением глаз как у пса, учуявшего баранью чорбу[28], так сразу метнулась в кучу да на скорую руку накрыла им на столе, под зацветающей сливой, мезе[29]: лепешки, каймак, сыр, пршут, вареные яйца да соленые краставцы[30], хрустящие и ароматные от трав. И все это было как раз то, что нужно к притащенной кумом перепеченице. И к неспешной беседе.
Радовался Слобо, как ребенок. Оттого, наверное, что предстоящий разговор не предвещал ничего доброго. После сечи кнезовой[31] вообще мало чего доброго можно было ожидать. Слобо хорошо помнил, что не так уж и давно, в феврале, донес до него кум весть об этом страшном деле, а он, Слобо, как чистил свинарник, так и сел прямо в навоз от вестей таких. Означало это войну и кровь великую, как ты это дело не поверни: хоть так, хоть эдак.
Что турок этих гнать надо было давно уже поганой метлой, с этими их поборами, чифтликом[32] и кабадахиями[33], – староста и не спорил. Ишь чего вздумали – им, сербам, вольному народу, запрещать жить там, где жили их предки, рушить храмы да осквернять мощи святых праведников, а хуже того – заставлять гнуть на себя спину, получая за то сущие гроши, коих и на пропитание не хватало. Наезжал Слобо то и дело в Лозницу. Так эти нехристи воткнули там свой хан[34] на главной площади, где посадили субашей и сейменов[35] с такими мордами, что в дверь просто так не пройдут. Хочешь мешок пшеницы на базаре продать? Плати им. Хочешь соли купить? Плати. Хочешь коня подковать? И за это раскошеливайся. Пукнуть нельзя, чтобы не позолотить руку кому-то из них. А еще словно звери рыщут по округе, тащат всех взятых на дороге сербов к себе в хан и ну там издеваться. Откупиться можно, конечно, но монет тут по селам никто не чеканит. За то им налог плати, за это сбор плати, то можно, это нельзя. Жизни от турок этих и пуще всех прочих – от съехавших с глузду от жадности белградских дахий, никакой не стало простым людям. Но с другого бока, бунт поднимать… Побьют же всех турки, как цыплят. Сперва князей с гайдуками, а потом за стариков, женок и деток возьмутся, гадам турецким то недолго.
За этими, прямо скажем, не слишком веселыми мыслями староста потянул еще сливовицы из узкого горлышка чоканчича, и тут вдруг на дороге, что далеко просматривалась от кучи его, увидал одинокого путника. «И кого это еще к нам несет? – подумал Слобо. – Хотя вроде не турок. И то хорошо». Тут на ухо ему начали галдеть кум с кузнецом. Вести они принесли такие, для которых одной бутыли ракии явно было маловато.
А дела такие были. В феврале в селе Орашац, что под Тополой, снова собрались князья, гайдуки, другие уважаемые люди и даже святые отцы из девяти нахий Белградского пашалыка – а всего их двенадцать было. Там под звон сабель и выстрелы из ружей объявлено было о начале похода не Белград и другие наиглавнейшие сербские города. Вождем восстания избран был Георгий Петрович, коего турки прозвали Черным – бывалый гайдук, смысливший в военном деле не хуже, чем Слобо смыслил в севе и сборе урожая. Успел Караджорджа накрутить туркам хвост так, что бежали они далеко и вопили громко.
Старосте не сиделось на месте от такой новости. С одной стороны, это было хорошо, потому что терпеть дахий с их бесконечными поборами не было уже никакой мочи. С другой, турки тоже сложа руки сидеть не будут: кнезова сеча – это еще цветочки по сравнению с теми ягодками, что созревали сейчас в кабадахиях. А еще это означало, что скоро от Караджорджи придут посланцы, и что им нужно будет, тоже понятно. Людей, в первую очередь. Молодых, сильных мужиков для ополчения. В самый разгар весенних работ. Охочие побить да пограбить турок всегда найдутся. Но кто ж пахать, кто сеять станет? А если случится так, что не вернутся они – как быть тогда? У старосты подрастали четверо сыновей, двое старших по летам вполне могли оказаться в ополчении. Это не могло не тревожить.
Но людьми посланцы вождя не ограничатся. Весь жизненный опыт старосты подсказывал, что придется отдавать и дукаты, которых и так кот наплакал, и хлеб с фуражом, и пршут, и даже сливовицу, причем сразу бочками. Загребать будут всё не хуже тех турок. На правое дело, конечно же, кто ж спорит. Но с другого бока… Как им тут выживать потом, кто-то подумал? Вон, кузнец Петар вместо того, чтобы чинить плуги и прочий потребный для сева инструмент, с вечера до утра будет занят ковкой сабель из стальных полос, привезенных намедни ночью от братьев Недичей. Все уйдут в ополчение, а Слобо придется баб в поле выгонять да пасти их там, чтоб трудились, но чего не учинили по ходу непотребного. Баба – существо слабое и неразумное, чудить может так, что сам черт позавидует. Очень не хотелось старосте становиться бабьим пастухом, люди ж над ним потешаться станут. Но что ж ты тут поделаешь!
Чужак тем временем приближался, и шел он прямиком к куче старосты. Кто бы это мог быть? Слобо готов был побиться об заклад, что никогда не видал этого человека, и был ему тот весьма подозрителен. Что он тут забыл? Чего ходит? Время вон какое неспокойное, а он тут шляется. То ли воров и мангупов[36] не боится, то ли сам вор и мангуп. Что ему нужно?
– Ну что, еще по одной и за работу?
Кузнец был мужик справный, он всегда понимал сказанное, и не сказанное тоже понимал без лишних вопросов. И что ему придется теперь по ночам ковать оружие, а по утрам прятать его от турок. И что отвечать головой и всей породицей[37] своей, если нагрянут да найдут. За эти сабли для гайдуков была ему верная смерть. Но и другим селянам тоже достанется в случае чего.
– Живели![38] – ответил Слобо с выражением лица, как будто говорящим «хуже все равно уже не будет», при этом другая половина его лица как бы не соглашалась с этим, говоря «а с другого бока…».
Чоканчичи звякнули, встретившись, перепеченица обожгла горло. Кум опять довольно закрякал. Чужак свернул с дороги прямо в сторону их двора. Староста заметил, что брехающий обычно пес вдруг притих и залез в свою конуру. Вот ведь! Когда не надо, просто с цепи рвется – а тут чужие во дворе, а он отоспаться решил. Вот защитничек нашелся!
– Слобо, это, похоже, к тебе, – сказал кузнец, ухмыляясь.
Чужак подошел совсем близко, и староста мог теперь рассмотреть, что это за птица. Одет незнакомец был добротно, явно из города, но просто и как-то обыденно. Чистые шаровары, опанчичи[39], белая рубаха, прслук[40], новенькая шубара[41]. Пришел он с пустыми руками, вещей при нем, котомок каких-нибудь не было. Оружия не было тоже, один только кинжал за поясом – но это ж разве оружие! Без ножа тут не ходили не только мужики, но даже и бабы. Ну что же, и то хорошо.
Чужак снял шубару, вежливо кланяясь старосте. И тут яркое солнце осветило его голову. Слобо чуть не открыл рот. Он помнил сказки, что когда-то давно, очень давно, еще во времена Неманичей, которых уже никто и не помнил, так давно это было, здесь жило много людей с волосами цвета соломы, высохшей на солнце к концу лета. Но те времена прошли, а то и вовсе не было их, всё это досужие выдумки лентяев. А с другого бока, взять хотя бы сельскую красавицу Любицу, – мало что не очередь стояла из тех, кто не прочь был расплести ее косы оттенка прелого сена. Но тут не баба, а мужик, и не прелое сено, а кудри, золотящиеся, как мед багрема[42], только что выкачанный из сот. Как склоны Цер планины, поросшие белым дубом, который так и называли – цер – по осени, когда косые лучи солнца подсвечивали верхушки деревьев оттенком червонного золота. Как та сливовица, которую они пили, если посмотреть чоканчич на просвет.
С такими волосами нельзя было разгуливать среди людей, это было прямо-таки неприлично. Слобо закрыл глаза. Все это было не к добру. Теперь он точно знал, что за чувство неотлучно следовало за этим чужаком, пока он шел по дороге. Тревога. И была она даже посильнее, чем беспокойство из-за турок, чифтликов, кабадахий, восстаний всяких да скорой пахоты. Не к добру всё это было.
Староста открыл глаза и еще раз вгляделся в чужака. Лицо того было под стать волосам. Такое увидишь и не забудешь вовеки. Было в нем что-то… то ли сонное, то ли приплюснутое… Змеиное что ли? И вроде было лицо то каким-то страшноватым, нечеловеческим, а с другого бока… Слобо не разбирался в красоте, особливо в мужеской. По его мнению, красивая лошадь или корова – это непременно крупное, здоровое, сильное животное, с добрым нравом и всеми зубами на месте. То же касалось и людей. Красива была жена старосты, Йованка, – высокая, статная, с длинными черными косами, да к тому ж еще здоровая и сильная. Она могла работать в поле наравне с мужиками, в куче у нее всегда был порядок, и никто не пек погачу[43] лучше нее. Это была истинная красота. Хороши были и сыновья у Слобо, все четверо – молодые, сильные, они слушались и почитали отца, но как бабы себя при том не вели. Мужикам вообще-то не полагалось быть красавцами. Зато как красивы были его три дочери – одна другой краше! Бранка, старшая, на выданье, подросла уж – стройная, голубоглазая, и коса у нее толщиной с руку. Давно пора было ей замуж, да и в женихах недостатка не было, только она пока никого к себе не подпускала, а неволить ее не хотелось. Но к осени, уж как хотите, а староста всерьез намеревался выдать ее замуж. Нечего в девках засиживаться.
– Здравы будьте, уважаемые, – сказал чужак вежливо.
Он поднял глаза и глянул на Слобо. Во глазищи-то! Зеленые, что турецкие изумруды, которые Слобо как-то видал на рукояти кинжала одного из кабадахий, когда тот наехал в Лозницу. Ну как, как можно жить с такими глазами-то?
Но виду Слобо не подал и встретил чужака сообразно законам гостеприимства.
– И ты здрав будь, уважаемый, коль не шутишь. Жаль, не знаю твоего имени.
Сказав это, Слобо тоже склонил свою голову в приветствии.
– Вук. Вуком меня кличут, – представился незнакомец. – Я из Шабца, сын торговца оружием Ковачевича. Ищу, кому работники нужны. Мне на вашу кучу и указали.
Ну, тогда понятно, откуда такие чистенькие да гладкие берутся. Из города вестимо. На папаниных харчах выросло чадо и решило податься на вольные хлеба. Делать, скорее всего, ничего не умеет и не приучен. Лишние руки старосте были как нельзя кстати. Именно сейчас, когда со дня на день сюда припожалуют гайдуки от братьев Недичей, людей собирать. С другого бока, толку с этого молодчика – как с козла молока. Слишком уж ладный. И выглядит… ну неприлично мужику так ходить, прости, Господи, с такой вот рожей.
Но пред лицом чужака староста ответствовал так:
– Лишние руки на селе всегда потребны. Только имей в виду, мил человек, как там тебя, Вук? Делов тут край непочатый, работа тяжелая, платим мы за нее немного, сами небогаты, зато кормежка мало что не княжеская: утром лепешка с сыром, вечером – сыр с лепешкой, вот и все разносолы.
– Работы не боюсь, за золотом не гонюсь, – был на то ответ.
«Упорный, значит? – подумал про себя Слобо. – Ну ладно, зайдем с другого бока».
– А что ты делать умеешь, мил человек Вук? – спросил староста. – А то вот даже не знаю, что доверить тебе – пни корчевать или камни собирать? А может, ты и поле вспашешь?
– Ни от какой работы не отказываюсь, – ответил чужак. – Но ежели уважаемый староста хочет знать, что я и впрямь хорошо могу делать, то отвечу.
– Ну и?.. – опередил старосту кум.
– Кузнечному делу обучен. Ковачевичи мы. Сабли ковать могу, другое оружие…
Кузнец чуть не подавился куском пршута. Такое не каждый день услышишь. На очумевшем его лице как будто было начертано: «Тоже мне, кузнец выискался! Да я таких кузнецов…!» Глянул староста на руки чужака – а те белые, гладкие, ни одного мозоля на них, ни одного ожога. Кузнец он… Будто прочитав эти мысли, чужак ответил:
– А вы, уважаемый, не смотрите так. Что умею – то умею, за лишнее не возьмусь. Не верите – испытайте меня, допустите в кузницу на ночь. А потом и поговорим. Но ежели кузнец вам не нужен…
Слобо стало даже любопытно, чем всё это закончится. Так и подмывало запустить этого гладкого молодца в кузню на ночь, а потом наутро посмотреть в эти нахальные зеленые глаза. «Ну уж нет, – подумал староста, – так ты нас не возьмешь». А сам сказал:
– Хорошо, Вук, или как там тебя. Пустим мы тебя в кузню… Петар, пустим?
Петар как раз заливал кусок пршута перепеченицей и только икнул, выпучив глаза.
– Значит, пустим, – подвел итог староста.
Судя по виду кузнеца, ему тоже не верилось, что вот этот вот чужак может заменить его в кузне. Но наглость этого Вука настоятельно требовала каких-то действий.
– Только за каждую испорченную стальную полосу, а тако же за каждую ночь работы в кузне в этом случае ты заплатишь нам… – Слобо прервался на миг, подсчитывая барыши – по дукату!
Цена была неимоверно высока. Она должна была отпугнуть желающего пошутить над ними сына торговца. Но не на сей раз.
– Дукат так дукат, – ответил тот равнодушно. – Будет вам дукат.
– Ну ладно, – Слобо встал с лавки, – засиделся я с вами. Значит, по рукам?
– По рукам!
Все закивали головами. Слобо протянул чужаку руку, и тот, как показалось, ухмыльнувшись, ударил по ней своей. Рука у Вука была теплой. А еще Слобо заметил, что ногти у него длинные, длиннее обычного, острые и как-то немного загнуты вниз. Вот ведь дают эти городские! Что удумали. И вот как прикажете жить с такими когтями? Как копать? Как дрова рубить? Как он вообще такими руками клещи будет держать-то? С другого бока, староста был готов поклясться, что Вук ухмылялся довольно, хотя выгоды ему в поставленных условиях было примерно столько же, сколько шерсти с паршивой овцы. И ухмылка эта придавала его лицу еще больше змеиных черт. Казалось, вот-вот изо рта высунется раздвоенный язык.
– Петар, тогда проводишь?
Кузнец с готовностью поднялся из-за стола:
– И где тебя поселить, мил человек? Шупа[44] при кузнице как, сойдет? Там, правда, тесновато да грязновато…
– Вполне сойдет, – был ответ.
Селяне переглянулись. Смотри-ка, даже не торгуется. Странный какой человек.
Слобо откашлялся:
– Ну тогда, может, заглянешь ко мне в кучу? Предложу тебе воды. Небось пить хочешь с дороги-то?
– Не отказался бы.
– Тогда погодь, Петар, мы скоро.
Слобо повел пришельца к куче. Вся женская часть породицы старосты высыпала на крыльцо – видать, давно уже наблюдали за ними. «Ну, бабы! Вот дуры же! – думал про себя Слобо. – Все вывалили посмотреть на чужака. Даже старшая, любимица Бранка. Вот сколько ходит к ней Павле, хороший, работящий парень, чем не жених? Так нет, к нему она даже выйти не соизволит. А тут, припожаловал весь такой из города, да еще и с когтями – и всё, все бабы переполошились, хозяйство свое забросили, сукни[45] задрали и вперед, поглазеть на чудо эдакое. Ну, дуры!»
Вслух же староста сказал:
– Эй, чего вы там на крыльце расселись-то, заняться нечем? Я гостя вам привел, несите слатко[46]! Только чур быстро. Рассиживаться нам тут некогда. Дел много.
Бабы заметались, словно курицы, а все равно глазели на чужака вовсю. Ну что ты с ними будешь делать! Очень скоро на крыльце появилась Йованка в нарядном, по праздникам надеваемом елеке[47], ярком турецком платке и вышитом новом переднике – и когда только успела-то прихорошиться! В руках у нее красовался поднос со слатко: чашей чистой воды и плошкой с золотистым ароматным медом багрема, который не сахарится целый год. Так испокон веков встречали здесь путников и гостей, преступающих порог кучи. Крайне подозрителен был старосте их нынешний гость, но обычаи гостеприимства были важнее.
Под конец хозяйка засмущалась и передала поднос Бранке, старшей из дочерей – на, мол, встречай гостя дорогого. Бранка спустилась с крыльца и с поклоном протянула поднос гостю. И была она в тот миг настолько серьезна, что, кажется, тронешь – и сразу вскинется. Как будто не просто вынесла она по старому обычаю слатко гостю заезжему, а словно здесь и сейчас решалась вся судьба ее.
Гость же подошел к ней, вежливо поклонился, взял с подноса чашу и выпил ее целиком, одним глотком, прикрыв глаза, отчего вид его стал особенно сонным. Когда же ставил чашу обратно, он вдруг будто очнулся и посмотрел Бранке прямо в глаза. Та тоже подняла взгляд, бесстыдница такая, посмотрела на чужака и зарделась вся. Старшая дочь старосты всегда была стеснительной, а тут совсем заробела.
– Испробуйте мед, – сказала она, наконец, – он сладкий.
«Ну тоже мне, сладкий! – ругался про себя Слобо. – А то он не знает, что мед сладкий. Давайте уж скорее, заканчивайте, а то что-то всё это…»
Мысли старосты были прерваны словами гостя:
– Конечно, испробую, лепотица[48]. Но только из рук твоих.
Сказал это чужак и глянул на нее так, что она, казалось, сейчас выронит поднос и убежит. Совсем засмущали девку. Вук сам пришел ей на помощь и подхватил уже почти падающий поднос. Бежать было некуда. Дрожащей рукой Бранка взяла деревянную ложечку с жидким медом и приподняла ее над плошкой, а мед все тянулся и тянулся за ложкой, словно золотая нить.
– Ну что ж ты, доделывай, раз начала, – сказал ей Слобо нетерпеливо.
Бранка подняла ложечку еще выше. Гость воспользовался этим, чтобы поймать губами медовую нить, и словно присосался к ней. Делал он это так, будто… Нет, смотреть на это непотребство у Слобо не было сил. Бабы, что интересно, глаз не отрывали.
– Ну, давайте уже, заканчивайте свои игрульки, – не выдержал староста.
– Благодарствую, лепотица, – ответил Вук, облизывая влажные губы языком, хорошо еще не змеиным, – мед твой и впрямь сладок.
Пора было с этим всем завязывать.
– А ну, девочки, брысь отсюда, все за работу! – скомандовал староста жене и дочкам. – А то, ишь, что учинили!
С удовлетворением понаблюдав, как женщины вернулись, наконец, в кучу, Слобо обратился к кузнецу:
– Бери его, Петар, веди в кузню. Да присматривай получше. Вот уже жду, когда наутро получу свои дукаты. Барыш поделим пополам, сойдет?
Кузнец кивнул и увел чужака к кузнице, кум подался до своей кучи, а староста остался стоять во дворе, у набирающей бутоны сливы. И тут поймал себя Слобо на мысли, что совсем забыл и про турок, и про восстание, и про всё прочее, стоило только этому странному Вуку появился здесь. Надо будет поспрошать знакомых торговцев из Лозницы – они много ездят везде, пусть вызнают, что это за люди, Ковачевичи из Шабца. А то всяко может быть. Как бы этот сонный на вид пришелец не оказался опаснее всех дахий вместе взятых. С другого бока…
Когда под вечер староста шел с поля до кучи, где-то по соседству в саду женский голос затянул старинную песню про то, что высоко в горах стоят развалины старинной кулы[49], где живет горный дух. Заманивает он женок и девиц из селений у подножия горы к себе, а те сами идут в кулу, потому что стоит им узреть его, как они тут же впадают в любовное томление. И пропадают те женки и девицы навсегда…
В ту ночь Слобо спал некрепко, тяжело спал. Сон навалился на него, как плотное покрывало из овечьей шерсти. То мерещилось старосте, что начинается гроза, сверкают молнии над крышей – и это в марте! – а он даже не может встать и закрыть окно. Потом снилось, что по куче кто-то ходит, а он опять не мог проснуться, чтобы посмотреть, кто. Под конец ему стало совсем жарко и душно, и показалось даже, что за стенкой начался пожар, что пылает куча, как костер, и надо спасать детей и имущество. Вскочил он с лавки весь мокрый, да еще и с криком. Жену напугал.
– Что с тобой, Слобо? – спросила она перепуганным голосом. – Что стряслось?
– Да приснилась ерунда какая-то, – ответил староста, проведя рукой по лбу, влажному от пота. – И ведь вроде не пил особо…
В приоткрытое окно дул прохладный ветер с гор. Почему тогда ему так жарко? Нигде не было ни молний, ни пожаров. Только пес во дворе тихонько поскуливал, да лошади в конюшнице беспокоились, всхрапывали и переступали копытами. Может, погода меняется?
– Это всё кум со своим пойлом, – вмешалась в его размышления Йованка. – Сперва налакаются непонятно чего, а потом…
Тьфу! Вот не может же баба, даже такая сообразительная, как его жена, не начать лезть туда, где ни черта не смыслит!
– Да ладно тебе. Спи! – буркнул в ответ Слобо и откинулся на подушку.
Йованка недовольно проворчала что-то, но потом тоже легла и тихонько засопела. А ведь хотел староста ночью сходить к кузне да заглянуть в окошко, что там поделывает этот Вук. Тоже дрыхнет, небось. Кузнец, тоже мне. С такими-то руками. И еще ногти эти. Но тут сон снова смежил веки Слобо. Ничего, утром ведь всё равно все всё узнают.
Все всё и узнали.
Наутро у старосты голова была похожа на бочку с забродившим купусом[50]. Неужто жена права, и виновата во всем кумова перепеченица? Надо будет испробовать еще и посмотреть, так ли это. Слобо перехватил кусок вчерашнего холодного бурека[51] с мясом, запил его кислым молоком и побежал к кузнецу. Как оказалось, староста был далеко не первым, кто в то утро пришел к кузне. Его там уже встречали селяне, и вряд ли случайно – кузня стояла на отшибе, на горке. «Быстро ж у нас вести по селу-то разлетаются! – подумал староста. – Вот лучше б они так в поле работали, как языками».
У входа в кузню стоял Петар. Староста подошел поближе и заметил совершенно одурелый вид кузнеца и саблю в его руках. Сложно было представить себе, что эдакая краса могла быть сделана из обычной стальной полосы. Селяне собрались толпой, цокали языками и трогали клинок, как будто это было диво-дивное.
Утреннее солнце нехотя выглянуло из-за низких туч, набежавших на Цер планину ночью, и стылым светом озарило клинок. По виду – так настоящий турецкий клыч[52], легкий, слегка изогнутый, с обоюдоострой елманью. Всё в нем было соразмерно и ладно. А большего староста и не знал, саблю он в руках только держал, но никого ей не рубил, людей тем более. Тускло светилось лезвие на солнце, и ежели поближе его рассмотреть, то становилось видно, что сталь клинка не ровная, а вся будто в разводах, прихотливых завитках. Кузнец как глядел на это, так совсем шалел. Слобо даже не знал, что и сказать. А может, сабля была не так уж и хороша? Может из-за этих разводов на лезвии она развалится при первом же ударе? Но это легко проверить.
Виновник этого сборища стоял чуть поодаль в закопченной кожаной пречаге[53] и кузнечных варежках. Добавилось немного копоти на лице и волосах, но всё в нем было по-прежнему, даже сонный вид. Оно и понятно, эту ночь он не спал. Хотя с другого бока, у этого Вука из-за его змеиного прищура вид всю дорогу был сонный.
– Петар, ну очнись ты, скажи хоть что-нибудь! – Слобо затряс кузнеца за плечо.
– Челик, это челик[54]! – заорал тот вдруг.
– Да ты объясни, не ори.
– Дамасская сталь!
– Что дамасская сталь? Это хорошо или плохо?
Кузнецу дали воды, и он, наконец, пришел в себя.
– Ну как, сойдет для начала? – спросил его Вук.
На лице его явно читалось насмешливое торжество. Слобо понял, что не видать ему дуката.
– Да какое «для начала»! – кузнец опять впал в дурь. – Как, как ты выковал это?
– Молча выковал, как же еще? – Вук стоял на своем. – Сабля как сабля, рукоять уж сами приделаете. Устроит такая работа?
– Конечно, устроит!
Одуревший кузнец с саблей наперевес побежал по селу, ему не терпелось показать всем эдакое чудо. Селяне потянулись за ним.
– Ну ладно, – сказал виновник событий, – я тут пока посплю. Если особой надобности нет, так и не тревожьте. К вечеру опять в кузню пойду.
Сказал – и удалился в шупу. Слобо тоже двинулся вниз с горки, но тут на тропинке повстречал не кого-нибудь, а саму Любицу. Вся такая ладная, с ярко-красными бусами на пышной груди и турецкой шалью, повязанной на голову наподобие тюрбана, из-под которого спадали волосы цвета выдержанного сена. По этим волосам страдала половина села, и даже на той стороне Цер планины находились потерявшие по ним покой. Но Любице, судя по всему, нравилось быть вдовой, никого пока не взяла она в мужья себе. Даром что вырез тонкой льняной рубашки у нее на груди был таков, что даже Слобо невольно задержался на нем взглядом. В руках Любица несла корзинку, прикрытую расшитым полотенцем, из-под которого шли соблазнительные мирисы[55].
– Добар дан[56], соседка!
– И тебе того же, староста.
– Что ж ты тут бродишь одна? Зашла бы хоть когда.
– Ой, да дела всё, дела. У нашей сестры дел всегда хватает.
«Ох, знаю я, какие у тебя дела, – подумал Слобо, – а то люди не видят, кто и когда к тебе ходит».
– Знаю-знаю, хлопотунья, – ответил староста. – Смотри только, не дохлопочись.
– А ты заходи ко мне вечерком, – ухмыльнулась лепотица. – Недавно мне из Шабца такую кафу[57] привезли в подарок, что про другие и думать забудешь.
– И что ж, угостишь?
– Угощу, чего ж не угостить-то?
– Благодарствую, лепотица, – ответил староста. – А что это в корзинке у тебя? Мирис вкусный такой.
– Вкусный, да не по твою душу, – отшутилась Любица. – Да вот, несу снеди хоть какой гостю нашему. А то работает он, трудится на вас, рук не покладая, а никто даже не догадается покормить его.
Хмыкнул староста. Уж известно, что за дело может быть у крали эдакой к мужику проезжему. Сперва накормит да кафой напоит, а потом… Но виду не подал, сказал только ехидно:
– Да я что, супротив что ли? Только смотри – мне работник нужен, а не всякое там…
– Ой, чай не съем я работника вашего! – засмеялась Любица и начала подниматься выше по тропинке, покачивая при том бедрами в красной сукне так, что святые отцы поднялись бы с одров своих. – Работник ему нужен, пф!
Любица скрылась за кустами. Слобо покачал головой – ну вертихвостка! – и поспешил до кучи.
В тот день было много хлопот, с сыновьями они вышли в поле, встретились за столом всей породицей только ввечеру. Пока уставшие мужики пропускали по чоканчичу ракии под мезе, бабы хлопотали, готовили ручак[58]. В тот вечер это была ягнячья чорба и сармица[59], ну и, конечно же, свежеиспеченная погача, как же без нее. На мирис привычно сбежались кум и кузнец, – здесь они были как свои. Вот и горячая чорба задымилась в глиняных мисках – наваристая, с золотистым жирком и большими кусками ягнятины на косточке. У старосты работали все, на совесть работали, потому могли они позволить себе есть чорбу каждый день. Зачерпнул Слобо полную ложку ароматного варева и отправил ее в рот. И чуть не поперхнулся. Солоно! Чорбу еле-еле можно было есть, да и то – накрошив в миску лепешку. Что ж это Йованка-то, совсем не смотрит, что в чорбу кидает? А что завтра кинет? Ух, с бабами этими! Построже надо, построже.
– Пересолено! – сказал староста грозно, бросив ложку на стол.
При этих словах стоявшая за его спиной Бранка выронила кувшин, разлетевшийся по полу мелкими кусочками. Бранка вскрикнула, закрыла руками лицо и выбежала из собы[60]. Опа!
– Совсем засмущали девку, – вступилась за дочку Йованка. – Ну дала я ей приготовить чорбу, взрослая уже, скоро самой готовить. А что пересолено, так влюбилась, вестимо.