bannerbannerbanner
Джордж Оруэлл. Неприступная душа

Вячеслав Недошивин
Джордж Оруэлл. Неприступная душа

Полная версия

Ирония и насмешки помогали ему если не оправдывать, то скрывать навалившуюся на семью бедность. Он уже научился «прикрывать» этот недостаток язвительной улыбкой, скепсисом, а по отношению к лабиринту итонских традиций даже бравировал порой откровенным цинизмом, что тоже негласно ценилось. «Мир состоит из бездельников, которые хотят иметь деньги, не работая, и придурков, которые готовы работать, не богатея», – цедил сквозь зубы вычитанную мысль Бернарда Шоу. И чего стоит, скажем, только одна Эрикова фраза, пусть и полная почти казарменного юмора, но зато долетевшая до нас: «Жизнь может дать только одно облегчение – кишечника». Таким стал теперь «стиль Блэра», вспомнит о нем Деннис Кинг-Фарлоу. «Был против Киплинга и воспеваемой им империи, против цилиндров, вошедших в моду, против миллионеров, – пишет современный нам биограф Гордон Боукер. – Роль критика, хоть и аутсайдера, хорошо подходила ему. Став взрослым, к Киплингу помягчеет, но не к империи или, если уж на то пошло, – не к цилиндрам…»[10]

Эти детали сами по себе, возможно, тривиальны, но это был новый опыт. С годами ему всё ближе станет мир своего школьного класса, с которым рос, разделяя удовольствия и трудности. «Блэр был в дружелюбных отношениях со всеми, – пишут Питер Стански и Уильям Абрахамс, – но и несколько отстраненным, как человек, идущий своим путем, не вполне еще “еретик”, но и не коллективный энтузиаст… Трудно сказать, нравилась ли ему такая позиция, или же он принял ее как форму самозащиты. Самозащита его была тесно сопряжена с нежеланием или даже опасением раскрыть себя, как и с неким удовольствием, находимым в скрытности и мистификации. Даже для друзей своих он уже был своего рода загадкой, как в Итоне, так и позже…» Да-да, наш «циркуль» не только мерил пространство ходулями, но и как бы выводил вокруг себя графически правильные, но невидимые круги отчужденности, «баррикады», оберегающие неприкосновенность души.

Редкими друзьями по Итону станут вообще-то два-три человека. Конечно, Тим Коннолли. Конечно, Стивен Рансимен, с которым многое будет связано и позже. На третьем году сойдется с Энтони Пауэллом, тогда еще первокурсником, с тем самым сэром Пауэллом, который будет близок ему всю жизнь и который, как помните, будет хоронить Оруэлла. Тогда же познакомится с еще одним будущим сэром, хоть пока и не «узнает» в нем близкого впоследствии друга, – с Ричардом Рисом; тот, напротив, учился в старшем классе. Отметит и Леопольда Майерса, будущего «богатого марксиста», который, как и он, станет писателем и немало сделает для больного Оруэлла. Писателями среди однокашников Оруэлла станут многие. И Тим Коннолли, и Пауэлл, и Гарольд Эктон, и, наконец, Брайан Ховард и Генри Йорк (романист Генри Грин). Оруэлл будет мало связан с большинством из них якобы потому, что они были «не слишком учены». «Но эти элегантные, изысканные, остроумные и привлекательные мальчики, – напишет позже поэт Стивен Спендер, – станут ядром эстетов Оксфорда, которые будут иметь большое влияние в университете с 1926 по 1929 год». Наверняка, пишет Спендер, манеры этих «мальчиков», их стиль жизни повлияли на Оруэлла, но, в отличие от них, от их «дилетантизма», Эрик был усидчивей в учебе и даже в первых пробах пера. Его «нерифмованный ямб», может, и был банален по языку, «но как же он отличался, – заканчивает Спендер, – от богатых экзотикой стихов Гарольда Эктона, да и от прозы Сирила Коннолли…»

Эрик считал себя уже, а иногда и представлялся (думаю, дурашливо) «известным писателем». Но если всерьез – именно литература и спасала его на том самом… «канате». Он без конца скрипел пером и табуреткой под задницей в своей каморке, заполняя бесконечные тетради набросками, рассказами, даже драмами. Писал стихи, то, что назовет потом «пустым графоманством», и там же пробовал писать «натуралистические романы» с несчастливым концом. Ничего из этого, кстати, не сохранится. А кроме того, вместе с Роджером Майнорсом и Деннисом Кинг-Фарлоу затеет издание школьного журнала и выпустит несколько номеров. Журнал «Время выбора» был рукописный, и подростки – так, во всяком случае, пишут – даже зарабатывали какую-то сумму, «давая читать его за один пенни». А когда позже у Денниса не на шутку взыграет «корыстный интерес» и он договорится с двумя местными фирмами о предоставлении небольшой суммы денег в обмен на рекламу, то на свет появится уже типографский журнал «Школьные дни». Успеют выпустить только два номера, и в каждом Оруэлл печатал стихи, очерки, а в последнем даже разразился одноактной драмой «Свободная воля».

Впрочем, больше всего меня поразила в итонском бытии Оруэлла «неузнанная», как я ее называю, встреча двух великих будущих «антиутопистов». Невероятно ведь, но французский Оруэллу преподавал в Итоне сам Олдос Хаксли. Ныне в истории литературы их имена стоят почти рядом, хотя при «встрече» ни тот, ни другой внимания друг на друга не обратили. Многие искали потом хоть какую-то связь Хаксли и Оруэлла в Итоне, но, кроме неблестящих оценок Эрика, не нашли ничего. Стивен Рансимен обмолвится позже, что Хаксли, имея «лингвистическое чутье», занимался с ними «по-особому, рассказывал о редких выражениях и учил специальным мнемоническим приемам… Но педагогом был неважным, – скажет, – не мог поддерживать дисциплину и вообще вел себя ужасно неровно…»

Хаксли, кстати, было немногим больше двадцати – он был старше Оруэлла на десять лет. Разумеется, Оруэлл не знал, что Хаксли был родовит, происходил из семьи, давшей миру многих знаменитых естествоиспытателей, писателей, художников. Дедом его был, к примеру, крупнейший биолог Томас Хаксли. Не знал, что Хаксли тоже грезил писательством и буквально «не вылезал» из Блумсбери, «литературного уголка Лондона», из «салонов высоколобых», от леди Оттолайн Моррелл или Вирджинии Вулф.

Поразительно все-таки устроен «всеобщий литературный мир»! Ведь именно в 1917 году, когда Хаксли только начал натаскивать Оруэлла во французском, русский художник и поэт Борис Анреп, еще недавно расставшийся после короткого романа в России с Анной Ахматовой и также не вылезавший из тех же богемных салонов, ввел в круг британских «избранных» прибывшего в Англию поэта Николая Гумилева, мужа Ахматовой, – тот, уже дважды кавалер Георгиевских крестов, рвался воевать в русском экспедиционном корпусе на Салоникском фронте и на какое-то время оказался в Лондоне. Анреп же еще в Париже встречался с леди Оттолайн Моррелл, сестрой герцога Портлендского и – тогда – любовницей Бертрана Рассела. Именно она и познакомила Анрепа со своими друзьями-писателями: блумсберийцами Дезмондом Маккарти, Клайвом Беллом, но главное – с Вирджинией Вулф, которая тогда была еще Вирджинией Стивен. Так вот, Анреп, поселив Гумилева у писателя-англичанина Бехгофера, в две недели перезнакомил его с Честертоном, Йейтсом, Гарднером, Д.Х.Лоуренсом и… с молодым Хаксли. Ну не фантастика ли? Как же близко, в двух шагах друг от друга пролетают вдруг в этом мире литературные «кометы»! Оруэлл, Хаксли, Честертон и – неожиданно – Гумилев. И кто знает, может, Хаксли и рассказал своим ученикам в Итоне о странном русском поэте, который, как и Оруэлл, сначала «делал жизнь», и лишь потом – писал о ней. В любом случае, наш герой был, как сказали бы ныне, в «одном рукопожатии» от Гумилева. А Честертон, уже знаменитый тогда, которого (по глухим, правда, слухам) юный Оруэлл мог видеть на каникулах у своей тетки Нелли Лимузин, после одного из приемов в салонах блумсберийцев сказал о Гумилеве: «В его речах было качество, присущее его нации, – качество, которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла… Было в нем и нечто такое, без чего нельзя стать большевиком… Он не коммунист, но утопист, причем утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он… уверен, – заканчивал Честертон, – что, если политикой будут заниматься поэты или по крайней мере писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык…»

Оруэлл реально будет пытаться, хоть и пером своим, «управлять миром». Но показательно, что и он, и Хаксли, и даже Гумилев окажутся и прямо, и косвенно, но – «утопистами». Впрочем, Гумилев после этих встреч, купив на занятые деньги билет на пароход в Россию, торопясь, как мы знаем, на погибель, скажет позже: «Я беседовал со множеством знаменитостей, в том числе с Честертоном. Все это безумно интересно, но по сравнению с нашим дореволюционным Петербургом – все-таки провинция!..»

Да, встреча «комет» так и осталась неосуществленной. Но Оруэлл потом не только упомянет антиутопию Хаксли «О дивный новый мир» в романе «Да здравствует фикус!», но и в качестве предвестника своей антиутопии «1984» изучит ее вдоль и поперек. А Хаксли, со своей стороны, напишет Оруэллу письмо с откликом на его роман «1984», но случится это в конце октября 1949 года, когда Оруэллу останется жить ровно три месяца.

Наконец, еще одним фактом, поразившим меня в итонском бытии Оруэлла, стала вспыхнувшая страсть его к «Диалогам» Платона. Не сомневаюсь, ему нравились знаменитые слова философа: «Всеми силами души надо стремиться к истине». Уверен: на всю дальнейшую жизнь его повлияло утверждение Платона, что лишь в заботе о счастье других мы можем найти собственное счастье. Догадываюсь, наконец, что три диалога философа («Государство», «Законы» и «Политика») о государственном устройстве и – шире – о социальном проектировании «идеальной республики», где управляют не поэты, как у Гумилева, а философы, – не могли не оглушить его, будущего утописта. Но удивляет, что в том возрасте не менее притягательна для него стала сама метода «Диалогов». «Я помню, – вспоминал один соученик его, – как нас познакомили с диалогом Платона, в котором Сократ спорит буквально ни о чем с массой людей, бесконечно доказывая, что они неправы, а на самом деле только для того, чтобы заставить их мыслить. Я подумал тогда, что этот человек очень похож на Эрика». А я, признаюсь, и не сомневался: он стал ярым спорщиком и – позже – блестящим полемистом не без прямого влияния отточенной логики и житейской мудрости великого Сократа, учителя Платона. Тоже, казалось бы, чистая литература – но и тот «противовес», который помогал Оруэллу выжить в юности. Я даже подозреваю, что корни «бунтарства», его будущей «ереси» лежат где-то здесь, в попытках научиться самому и научить других – думать.

 

Вопрос из будущего: А не были ли вы уже в Итоне своеобразным «социалистом»?

Ответ из прошлого: Каждый начитанный подросток в шестнадцать лет – социалист. В этом возрасте крючок под комком приманки не заметить…

В.: Вот-вот, хоть и рыбацкое сравнение, но – очень интересно. Социальное неравенство, ненависть к империи и «цилиндрам», наконец, Россия, совершившая как раз в это время «большевистский переворот»… Вы действительно упомянули тогда Ленина как одного из десяти «великих людей» эпохи?

О.: Нам было лет по семнадцать… Однажды преподаватель английского устроил нам письменную контрольную, где среди прочего требовалось назвать десять выдающихся современников. Так вот, из шестнадцати юнцов нашего класса пятнадцать включили в свой список Ленина. И это в снобистской дорогой закрытой школе, в 1920 году, когда еще свежи были кошмары русской революции…

В.: Чистая ересь…

О.: Каждая частная школа имеет кружок критически мыслящей интеллигенции. А в ту пору… бунтарский дух так обуял Англию, что проник даже за ограды закрытых школ. Молодые, включая самых зеленых юнцов, до крайности взъярились на старших; любой хоть как-то шевеливший мозгами вмиг сделался мятежником. Стариканы ошеломленно забили крыльями, закудахтали о «подрывных идеях»… Англия тогда была ближе к революции, чем когда-либо; чуть не всю страну охватило революционное чувство… В сущности, это был молодежный бунт…

В.: Вы даже пишете где-то, что было модно слыть «большевиком»?

О.: Держаться «большевиком», как это тогда называлось… Пацифизм, интернационализм, гуманизм, феминизм, свободная любовь, развод без сложностей, аборты, атеизм – любые, самые невнятные идеи… принимались с энтузиазмом… Сидевший в нас классовый снобизм никуда не исчез, впереди рисовались варианты жить на дивиденды или занять теплое местечко, но быть «против властей» тоже было естественным.

В.: А в чем это выражалось конкретно? Вот это вот «против властей»?

О.: Мы насмехались над… христианской верой, даже над обязательным спортом и королевским семейством… То есть в свои семнадцать я был одновременно снобом и ополчившимся на власти бунтарем… И сам себя полагал социалистом. Ни четких представлений о социализме, ни понимания того, что рабочий класс – живые люди, у меня не имелось… А стоит напомнить, что английский трудовой люд тогда был в очень боевом настрое. Шли крупные забастовки, шахтеры виделись исчадием ада, и пожилые леди перед сном заглядывали под кровать: не прячется ли там… Смилли?..

Смешно!.. Роберт Смилли был тогда лидером профсоюзного движения британских горняков; с его внуком, Бобом Смилли, Оруэлл будет еще сражаться в Испании, где того, двадцатидвухлетнего, по сути, убьют в тюрьме НКВД. Но если обобщать, то Оруэлл уже в последние годы в Итоне не просто читал то, что запрещали с кафедр учителя, но и высказывал неортодоксальные взгляды на англиканскую церковь, британскую чопорность, угар патриотизма, вопиющее неравенство людей и даже на «святое» – на «нерушимое школьное братство». И всё это: книги, свои впечатления о них и сомнения, опасные мысли, анекдоты и шуточки, а также переполнявшую душу нежность, – как бы «копил» к очередным каникулам, чтобы познакомить с этим «богатством» ее, свой «гиацинт», – Джасинту.

4.

«Он шел по проселку через пятна света и тени, а там, где ветви не смыкались, он словно окунался в золотые потоки солнца… Проселок вывел его на поляну. Под ногами раскинулся такой густой ковер из колокольчиков, что невозможно было не наступить на них… Он опустился на колени и принялся собирать цветы со смутным желанием подарить букет девушке. Он уже набрал большой букет, когда чья-то рука легла ему на плечо…

Девушка стояла перед ним… и улыбалась, будто удивлялась, отчего он медлит. Колокольчики посыпались на землю… В следующую секунду она оказалась в его объятиях. Прекрасное юное тело прижималось к нему, его лицо окунулось в волну темных волос, и – да! невероятно! – она запрокинула голову, и он целовал ее раскрытые алые губы.

– Милый, единственный, любимый, – шептала она.

Он увлек ее вниз, на землю, и она не противилась…

– В игре, которую мы начали, нам не выиграть, – сказал он…

Он почувствовал, как дернулись плечи девушки. Она всегда возражала, когда он говорил что-нибудь в этом роде. Не понимала, что нет на свете такой вещи, как счастье, что с момента, когда ты начал войну… лучше всего считать себя трупом…

– Чушь, чушь!.. Разве тебе не нравится быть живым?..

Она повернулась и прижалась к нему. Он чувствовал ее груди, зрелые и упругие…

– Да, это мне нравится, – сказал он.

– А раз так, прекрати разговоры о смерти…»

Так Оруэлл опишет в романе «1984» первое свидание героя книги Уинстона Смита и Джулии. Чувствительная сцена, не более того. Но дело в том, что, кроме Оруэлла, в мире был лишь один человек, который мог бы узнать в этом эпизоде буквально всё. Джасинта – его девочка «с бантом». Она узнала даже слова Эрика о невозможности счастья, даже колокольчики. «Мы никогда не собирали их, а только ложились посреди них и наслаждались их тяжелым резким ароматом», – напишет в воспоминаниях.

Он «сходил от нее с ума», а она ничего такого «не чувствовала». «Он был великолепным товарищем и очень нравился мне – как литературный наставник, философ и друг, – пишет она. – Но у меня не было к нему никаких романтических чувств». Позже в одном из интервью призна́ется: «Я думаю, он был очень расположен ко мне, но только в романтическом и идеалистическом духе… Я не думаю, что у него была мысль или даже желание предпринимать что-то на этот счет…»

Ну-ну, не было «желания»… Ох уж эта природная хитрость, эта изворотливость иных женщин, которые скрывают до последнего даже то, что скрыть уже невозможно! Она до конца, до смерти не скажет полной правды об этой «лав стори». И лишь в 2006 году – это-то и невероятно! – правда о крахе его «юношеского романа» выплывет. Ее откроет нам сестра Джасинты Дженнивер и их кузина Дайона Венаблз.

Впервые они поцеловались после четырех лет знакомства. Джасинта в книге о нем, храня «благопристойность», не упомянет этого. Такими были общие «нравы» тогда, и девицы, как кто-то остроумно заметил, стыдились оголять даже чашечки коленные, хотя ныне «демонстрируют весь сервиз». Лишь на пороге собственной кончины (а проживет Джасинта долго) призна́ется, расскажет Дайоне Венаблз, когда они поцеловались впервые. «Казалось, нас окружало золотое сияние, / Это было необычно… / Никогда не забыть те янтарные мгновения…» – напишет в стихах.

Поэтессой – во всяком случае, сколь-нибудь заметной – она не станет. Но стихи сопровождали обоих все восемь лет. В пятнадцать Эрик написал в стихах: «Наши умы сочетались браком», а три года спустя признался в рифму: «Мое сердце принадлежит тебе, дружеский ум». Стихи прозрачно говорили о нараставших сложностях в их отношениях.

 
Дружба и любовь слишком сплетены,
Мое сердце, увы, встречает лишь твою дружбу:
Так остывают из-за облачных теней солнечные поля.
И почти так моя любовь не пробивает твое беспечное сердце…
 

Смысл один: он ощущает – его чувства безответны. Джасинта ответила:

 
Тот свет в глазах,
Что слишком ярок,
Он явно выдает тебя.
Не лучше ли остыть,
Ведь содержание всего —
как раз в тени покоя…
 

Осадила парня! Кстати, в оригинале эти строки звучат и ярче, и образней, и даже хлеще:

 
By light
Too bright
Are dazzled eyes betrayed:
Its best
To rest
Content in tranquil shade.
 

Она могла бы и прямо сказать ему, что не испытывает к нему ничего такого. Но вместо этого, взрослея, всё больше и чаще вела себя с ним, как сказали бы ныне, на грани фола. Играла, увертываясь от обещаний, от разговоров о замужестве, о будущем. И писала при этом уже просто провокативные стихи с туманным эротическим подтекстом. В одном изображала себя его «любовницей-вампиром», а еще в одном как бы видела их обоих возрожденными к какой-то «новой жизни»: Эрика – как Сарасате, цыганского скрипача-виртуоза, а себя – как скрипку его. Он же, не теряя надежды, что они поженятся, «выдал» сонет, в котором сравнил себя и Джасинту с Джульеттой и Ромео.

Всё это можно прочесть в книге Джасинты. Но вот особенность: в «мемуаре» ее всё до стерильности «морально», хотя ей, когда они уже вовсю целовались, было двадцать лет, а Оруэллу – восемнадцать. И каково же было удивление биографов писателя, когда после смерти Джасинты кузина ее Дайона прокомментировала всё рассказанное сестрой. Оказалось, что «добрачный секс» Джасинта, добропорядочная девушка, считала недопустимым, но, как призналась Дайоне, «некие интимные отношения, но не полное сношение» (так она назвала это) между ними были. Было то, что молодежь называет ныне «жестким петтингом». «Бывали моменты, – пишут в книге об Оруэлле мои более отважные на выводы коллеги Ю.Фельштинский и Г.Чернявский, – когда пара вплотную подходила к физической близости, но Джасинта… в последний момент останавливала Эрика, который, будучи в этом плане таким же неопытным, как и его возлюбленная, послушно… прекращал свои “посягательства”, ограничивая себя тем, что прикасался к сокровенным местам тела девушки…»

Ну, дорогой читатель, куда уж дальше! Как тут не вспомнить семилетнего Эрика и дочь водопроводчика, изучавших «устройство» друг друга? Но ведь теперь заключали друг друга в объятия почти двухметровый восемнадцатилетний лоб и перезревшая девица, которая, как кошка с мышкой, играла на его «чувствах», напропалую кокетничая и распаляя его. И кто здесь, извините, «скрипка», а кто «скрипач»?! И кто больше виноват в той «катастрофе», которая случится? Ведь что, в сущности, знал тогда Оруэлл о чувственной, «плотской» любви, кроме школьных шуточек, сальных анекдотов и сцен подглядывания за животными? Он сам пишет, что этот «предмет» (имея в виду секс) вызывал у него нечто вроде «тошноты» и что до шестнадцати он все еще верил, что дети рождаются через пупок.

Надо ли вообще писать об этом? Мне кажется, обязательно. Ибо минутное событие, случившееся в начале сентября 1922 года в Рикмансуорте, где Блэры и Баддикомы сняли на лето один дом, событие, о котором умолчала в мемуарах Джасинта и не обмолвился ни разу сам Оруэлл, имело, увы, последствия. Да, одна всего минута, и – потерян друг на всю жизнь. Минута – и к черту полетела карьера. Минута – и, как пишут, вместо пяти лет в Оксфорде – пять лет в Бирме. Наконец, минута – и (ужасную, невозможную вещь скажу!) сама любовь его (возвышенная или низкая, но – настоящая) на глазах превратилась в «выгребную яму». Чистое – в грязное…

Что же все-таки случилось на обычной загородной прогулке? Почему это называют «катастрофой»? «Стыдливая» Джасинта об этом, представьте, не рассказала даже Дайоне Венаблз, когда комментировала свои воспоминания. Просто та и сестра Джасинты – Дженнивер, разбирая оставшиеся после кончины Джасинты бумаги, обнаружили черновик письма, которое Джасинта написала Эрику в тот день. Дженнивер, как пишет Дайона, это письмо тут же уничтожила – «из отвращения». И всё, что мы знаем сегодня о якобы «преступлении» Оруэлла, мы знаем со слов Дайоны. В письме Джасинта «делала нагоняй» Эрику за «нападение на нее». По ее словам, Эрик «сделал всё, чтобы снять с нее панталоны и войти в нее…» Порвал при этом юбку, «повредил ей бедро и плечо». Только когда Джасинта, криком крича, потребовала его остановиться, он сделал это – «но неохотно»…

Повторю, само письмо, равно как и уничтоженный «из отвращения» черновик его, не видел никто. Но, как пишет ныне Гордон Боукер, существует еще одно письмо – письмо Джасинты своему двоюродному брату, «которое точно подтверждает, что перед отъездом в Бирму… он (Оруэлл. – В.Н.) пытался изнасиловать Джасинту на загородной прогулке. Особенности сельского соблазнения, – пишет Боукер, – описаны в нескольких романах Оруэлла и обычно трактуются как идиллические и романтические, вроде того как это происходит в романе “1984”. Но история с “изнасилованием” Джасинты, – заключает биограф, – показывает, что любовная техника Оруэлла заключалась в том, что он внезапно “набрасывался” на предмет, считая, что так и надо подходить к женщине…»

 

Верю ли я этому? В некую грубоватость возможной сцены – верю. Да и откуда, скажите, мог он во времена «викторианского и эдвардианского лицемерия и подавления секса» поднабраться «любовной техники»? Воспитанный в пуританском духе, убежденный с детства, со слов матери, что все мужчины – «вонючие животные», не имевший «откровенной связи» с отцом, который мог бы «просветить» его в этом вопросе, наконец, годами «из-за вечных зубрежек» не видевший девушек, – мог ли он поступить иначе, распаленный страстью и, главное, поцелуями?.. Словом, споры об этом идут до сих пор. Именно из-за этого уже в наше время, в 2011-м, и появится та статья Г.Боукера, которая, касаясь и этой «минуты», призовет даже к «новой биографии Оруэлла».

Тот вечер станет причиной ссоры многолетних подруг – матерей Эрика и Джасинты. Обе еще вчера были за то, чтобы Эрик после Итона поступал в Оксфорд, а не отправлялся в Бирму служить британской короне, на чем настаивал отец Оруэлла. И вот…

«Во время летнего отдыха в Рикмансуорте между моей матерью и миссис Блэр, – пишет Джасинта, – шли бесконечные беседы; они были едины, сожалея об упрямом отношении старого м-ра Блэра к будущему Эрика. Моя мать очень любила Эрика и гораздо лучше понимала его стремление быть писателем, чем его отец. Поэтому, когда миссис Блэр приняла сторону Эрика в отчаянной последней попытке получить последний шанс поступать в Оксфорд, моя мать поддержала ее, вступив в энергичную переписку со старым м-ром Блэром… В то лето Эрик много говорил со мной на эту тему… у него были способности и он, – уверена Джасинта, – мог собрать всю необходимую силу воли для этого». А кроме того, миссис Баддиком говорила, что «каких бы жертв это ни потребовало», она уже решила, что ее Просперу возможность поступать в Оксфорд будет дана. Проспер, брат Джасинты, и поступит в университет. А Эрик считал несправедливым, «что бездумный Проспер будет послан в Оксфорд за полную плату», тогда как ему, который мог бы добиться почти верной, на его взгляд, стипендии, «это было запрещено». Короче, пишет Джасинта, колониальная служба «была последним делом, которым хотел бы заняться Эрик, да вот трамвайные рельсы для этого были уже проложены…»

Что здесь истина, что нет – сказать трудно. Сам Оруэлл, еще до катастрофы на колокольчиковой поляне, еще в Итоне, колебался: поступать ли ему в университет, или отправиться в Индию, как советовал отец? Был и вариант «теплого местечка» в самой метрополии, в Англии. Так почему все-таки Индия? Да, семья, да, традиции, небольшие успехи в учебе, наконец, страх потерять Джасинту – всё это, несомненно, имело место, но как побочные факторы. Главным же, думается, стало уже выработанное подсознательное презрение к заурядности и пошлости человеческого существания, к тому, что на всех языках мира называется «жить как все…». Он иначе видел себя – он предпочитал жить «наперекор… порядку вещей».

Вспомните, например, как размышляет о будущем после школьных лет главный герой романа Оруэлла «Да здравствует фикус!», молодой поэт Гордон Комсток, рано понявший, что главное «мировое зло» заключено именно в деньгах, – и сознательно отказавшийся от них. «Гордон, конечно, боялся пойти работать, – пишет Оруэлл. – Какой мальчик не оробел бы? Господи, строчить бумажки в какой-нибудь дыре! Дядюшки, тетушки уже вздыхали, обсуждая, как его устроить, и беспрестанно поминая “хорошие места”. Ах, молодой Смит получил такое хорошее место в банке! Ах, молодой Джонс получил такое хорошее место в страховом бюро!.. Словно им мечталось всех молодых англичан заколотить в гробы “хороших мест”…»

Похоже, нечто подобное происходило и в семье Блэров. А двадцатилетний Эрик за всем этим видел скучную и бездарную жизнь. «Корпеть, “гореть на работе”, грезить о повышении, продать душу за домик с фикусом! Стать “достойным маленьким человеком”, мелким подлипалой при галстуке и шляпе: в шесть пятнадцать – домой, к ужину – пирог с повидлом, полчасика симфонической музыки у радиоприемника, и перед сном – капельку законных плотских утех, если женушка “в настроении”, – судьба! Нет, – возмущается Гордон, – не для человека эта участь. Прочь отсюда! Прочь от денежной помойки! – воодушевлял он себя перед боем, лелея в душе тайный единоличный заговор». А когда герою романа найдут наконец «хорошее место» – счетовода в фирме кровельных красок, – он «вдруг взбрыкнул и, к ужасу родни, наотрез отказался даже сходить представиться…».

В романе «Да здравствует фикус!» Оруэлл словно высвечивал свою юность. В семье Гордона «отказ от шанса на “хорошее место” ошеломил богохульством». Ему, поэту, хотелось бы писать. «“Писать”? Но как же жить, чем зарабатывать?..» Разве из этих романных строк не следует, что, прежде чем стать «непонятым» миром, Оруэлл стал «непонятым» в семье, среди знакомых, друзей по колледжу? Это же бунт, бунт против общества, богатства, семьи! Разве не это легло в основу его «бирманского выбора»?..

Разумеется, всё здесь зыбко. Точно известно – многие твердят! – что поступление Эрика в Оксфорд было в большей степени желанием Джасинты, а сам Оруэлл «почти определенно, а в более поздние годы совершенно определенно вовсе не считал так». И, конечно, известно, что «сентябрьское происшествие» расклад всех заинтересованных сил – за и против университета – изменило существенно.

Ныне кое-кто из биографов Оруэлла если и не отбрасывает слова Джасинты о желании Оруэлла поступать в Оксфорд, то сомневается в главном – в успехе этого предприятия из-за объективно слабых результатов в Итоне (Оруэлл закончил колледж 138-м среди 167 выпускников), что не позволило бы ему получить стипендию университета (без нее у семьи просто не нашлось бы денег)[11]. Из-за отсутствия каких-либо других свидетельств о таком его желании – и из-за его презрения к выпускникам этих престижных университетов, которое он не раз выскажет в будущем. И все размышлявшие об этом тогда и сейчас как бы забывают или не принимают в расчет нечто более существенное – тот факт, что после потери Джасинты Оксфорд как таковой уже мало что значил для него. Отторгнутый любимой, покинутый матерями-союзницами, он, по сути, оказался в положении, когда у него исчез внутренний побудительный мотив бороться за свою мечту. Он выбрал Индию, службу в далекой стране как изгнание. «Аристократ в изгнании» – так называл себя среди не понимавших его однокашников. Уже не просто бунтующий Кролик – одинокий волк.

Они помирятся с Джасинтой перед самой Индией, будут даже переписываться. Но в 1949 году, за год до смерти, Оруэлл напишет ей, вновь появившейся в его жизни, что она «покинула его в Бирме безо всякой надежды». Тридцать почти лет прошло, а он ничего не забыл! «Это, – пишет Уильям Хант, – позволяет предположить: Эрик покидал Англию, чувствуя себя как пропащая душа…»

Хант, в отличие от прочих утверждений, в статье «Почему Джордж Оруэлл уехал в Бирму» пишет об этой коллизии более чем определенно. «Лучшей ставкой Эрика, дабы завоевать Джасинту (что он, несомненно, знал), было интеллектуально “просиять” в Оксфорде и украсить ее людскую репутацию, став первым или вторым в выпуске». Да, Оруэлл сделал ей предложение перед Бирмой, хотя и не рассчитывал, что она поедет вместе с ним. «Джасинта, – пишет У.Хант, – была не того сорта девушка, которую везут в Рангун… Ее собственная мечта об Оксфорде не состоялась: ее мать решила, что семья сможет финансировать только Проспера. Но Джасинта все же надеялась, что сможет погрузиться в социальную среду Оксфорда с помощью достойного помощника из его окружения». Да, наконец, утверждает Хант, Оруэлл не терял надежды, что Джасинта выйдет замуж за него, когда он вернется из Бирмы, и потому не хотел задерживаться там или «делать карьеру в бирманской полиции». Однако, увы, она отвергнет и это предложение.

А дальше Хант пишет о том, о чем сам Оруэлл так никогда и не узнает. О «катастрофе» самой Джасинты. Она, представьте, все-таки «перейдет на орбиту друзей своего брата из Оксфорда», и один из них не только, пардон, лишит ее девственности, «дефлорирует ее», как пишет Хант, но и «сделает ей ребенка». Более того, когда ее «положение» станет очевидным, тот «сбежит за границу вместе с любовником-гомосексуалистом». «Аховая» ситуация, но, как ни странно, типичная для иных «донельзя благовоспитанных девиц». Вот эту «правду», правду про «любовника-проходимца» она и не хотела открывать Оруэллу при жизни, а биографам его – и после смерти писателя.

10Оруэлл, по позднему признанию, «поклонялся Киплингу в тринадцать лет, ненавидел в семнадцать, пользовался им в двадцать, презирал в двадцать пять лет, а ныне, – как напишет, – снова восхищаюсь им…»
11Большинство биографов принимают утверждение Эндрю Гоу, куратора Оруэлла в Итоне: у Эрика не было надежды завоевать стипендию или поступить в Оксфорд, не удостоившись ее. Впрочем, это мнение и ныне оспаривают: например, Джеффри Мейерс, еще один исследователь жизни и творчества Оруэлла, в своей статье от 2000 года. Он считает, что Оруэлл мог поступить в университет и у него «были вполне реальные шансы получить и саму стипендию».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru