Лежу, непомерно вытянутый в длину, гулкий, как коридор, и во мне голоса, шаги. Сам иду, коридор знаком, и справа, и слева таблички, на каждой – ЦЕНТР.
Я читаю: не те центры. Того, что нужен, здесь нет. И опять блуждаю по бесконечному коридору, путешествую в лифте, и везде: шаги, шарканье. У меня папка.
Я не уверен в их сходстве, они отнюдь не братья. Я мог бы перечислить их различия по пунктам, загибая пальцы. Новый поворот – очередной пункт в различиях. Сколько я загнул пальцев, столько машина сделала поворотов, удаляясь и удаляясь от центра к окраинам. Прекратить! Они, как две братские капли дождя на лобовом стекле. Словно в игре, выкидываю все пальцы.
Козырная десятка накрыла город. Стремительно лечу к центру.
Стоп. Грязно-серое здание, в окнах – мрак, иду, ноги-свинец, лестница, окурки. Шестой. На площадке детская коляска, в коляске кукла с оторванной головой и пачка старых газет. В темноте белеет табличка: ЦЕНТР.
Распахивает зверского вида бородач, шрам через харю. В руках короткий автомат.
– Только не в живот! – кричу ему.
Он буравит мой пуп огненным сверлом.
Суббота, окно дует. Ворона, сев на мусорный бак, раскидывает по двору бумажки. Капли, методичные, как время…
– Где это я? Хлебозавод?
– Какой хлебозавод? Смотри!..
Безлюдный бульвар. В звонкой бочке сердце заведено на смерть. Мясник глядит из-под складок красного мяса:
– Марш в машину!
Дом, садик, решетка. Четвертый этаж. Нетерпеливый звонок.
– Открывай!
Лязг запоров. Старик видит и пытается захлопнуть. Молот обрушивается ему на голову. Грохочет костыль. Лежит в прихожей, ощерясь искусственной челюстью.
– Пожалуй и к лучшему. – Мясник в кресле, бобровая шапка, полушубок расстегнут, покачивает лакированным рылом на рифленой подошве.
– Дует. Закрой окно! – приказывает мне. Я боюсь шагнуть. Луна – как серебряный выстрел. Я сыграл роль, секунды мои сочтены. Кто-то, скрипя, проводит по стеклу пальцем. Омерзительный звук.
Бегу на мороз. Там встречает балаболка-очередь. Чурбаки лежат на снегу. Или трупы? В машине пусто, дверца раскрыта, рой пуль.
Смотрю в ужаленное лобовое стекло: бегут, накренясь, коробки. Поворачиваю, мчусь по проспекту. Все позади. Уношусь в ночь по пустынной автостраде.
Воскресенье, июльский день. Взял газету: строй матросов на праздничной палубе, офицеры в белых перчатках, с кортиками, адмирал-орел, рука у козырька.
Невский затопила орда моряков в белых праздничных рубахах. Братва шумно стремилась к набережной, над садом плыл золотой адмиралтейский фрегат.
Пошел за матросами. Свои в доску, в тельняшку, бурные, в бескозырках.
– Куда, бомбовоз? – нагнала шлюха. – В бега?
– Га-га-га! – грохнули матросы белозубым смехом. Черные змейки, бронзовея якорьками, взвились у затылков, льнули к загару шей. Тельняшки штормили, глаза-буревестники. Замер в нерешительности между ними и разъяренной блудницей.
– Эй, берегись! – закричал матрос. – Сейчас эта вошь лохматая тебе ниже ватерлинии вцепится!
– Мазни ее по фасаду, чтоб штукатурка осыпалась – сразу отстанет, – предложил другой.
– Зачем такую хорошую девушку обижаете! – стыдил третий, с головой в форме корабельной рынды. – Кореш, махнем не глядя: ты нам ее на сутки в кубрик, а мы тебе бачок борща притараним, макарон по-флотски, новенький тельник. Лады?
– Откуда вы, ребята? – спросил я детей моря.
– С крейсера Кирова! – был дружный ответ.
– Как с Кирова? Киров – это я…
Матросы переглянулись.
– К адмиралу обратись, – сказали. – Он сейчас в Гавани.
Матросы и шлюха ушли. Сговорились. Как они проведут по трапу под усами у вахтенного? Клешами завесят? Да ну ее в клюз!
За спиной грянула мажорная, как десятибальный шторм, музыка. Я оглянулся: по Невскому шествовал, дубася в барабаны и свирепо дуя в блестящие трубы, духовой оркестр моряков. Туда путь отрезан. К набережной, три румба!
Двигалась густая толпа. Корабли на Неве украсились гирляндами цветных флажков. Самозванный крейсер Киров горделиво показывал на серой военной скуле цифру 264. Крейсер крепко держался на плаву, опираясь на оранжево-полосатые поплавки-барабаны. Катер с матросами болтался у борта. Белые рубахи с голубыми воротниками лезли по штормтрапу, таща и подталкивая в корму широкобедрую, захваченную на берегу добычу. Вахтенный и два золотопогонных сундука демонстративно отвернулись, покуривая. Вся картина была видна подробно, как в бинокль. Огнисто плясали прицельные крестики зноя.
Толпа гудела. В небе висели на ниточке виноградные грозди, цепляясь за серебристую рыбу-дирижабль. Я машинально перебрался на Васильевский остров и побрел к Гавани. Братва, ау! Какой магнит тянет? Моречко? Блестит что-то, алюминиевый кусочек.
Топ, топ и – Гавань. Морской ветер и солнце. Дом, на доме табличка: Адмирал А. А. Петров.
– Войдите!
За столом что-то студенистое, фуражка с крабом. Закатанные рукава.
– Арсений Аркадьевич, новенький! Крейсер Киров, – доложил ему из-за моей спины равнодушный голос.
Во дворе на скамейках щурятся старухи. Разевается дверца. Бабье, обсуждая свежее мясо, тащат сумки. Голуби, кошка, солнечный асфальт. Майор задумчиво подпер кулаками кадровый подбородок. Четверть первого. Жарко.
В чемодане обвязанная шпагатом коробка.
– У Миловановой майор поселился! – оглашает двор скелет в сарафане. Обрита наголо, зубы выбиты, под очами свежие фонари. Новость эту она пытается вкричать в череп столетней подруге. Та сидит безучастно в толстом пальто из драпа, в меховой шапке с опущенными ушами, в валенках. Бульвар, цветут липы, летние платья.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать: катастрофа! Самолеты взрываются на взлете. Подлодки тонут, не отойдя от пирса. Армия небоеспособна. Армия умирает в бетоне казарм в жаркий летний день! Армия умирает внутри нас! – майор бьет черенком вилки в грудь, вермишель летит с неряшливых усов. На слезный вопль оглядываются с соседних столиков.
Придвигается, заглядывает в глаза. Желтые белки, слюна, перегар:
– Это не штаб! – шепчет он хрипло. – Это – клуб шахматистов и картежников. Игра по-крупному. Ставка – жизнь. Проиграл – к стенке. Раздевают до носков. На груди, где сердце, рисуют синей ручкой круги-мишень. Целятся в десятку, в сосок. Называется: огневая подготовка, не выходя из кабинета. О-чень весело. Трупы зашивают в мешки и – в подвал. Ночью вывозят на грузовиках и закапывают в поле, в безымянных братских могилах… Я – из контрразведки, – шепчет он тише, почти неслышно, – Киргизов из контрразведки…
По коридору – грохот танка, тяжелая тележка. Катится калека без ног, отталкиваясь пустыми бутылками. Грудь кителя бренчит блюдцами, пилотка набекрень. На лихом вираже инвалид отдает бутылкой честь и скрывается за поворотом. Грохот замирает. Ветеран войны.
Майор идет по городу, воздух – зола и пепел, бензин звереет к вечеру, моторы ревут с мостов. Дома бегут в бетонных сапогах, скосив угрюмые квадраты-рамы, из разинутого окна орет в родильных муках рок-музыка. Двое на подоконнике роняют плевки в толпу и хохочут. Кидают бутылки, консервные банки, тухлые яйца, батарейки, горшок с фикусом. Тащат к подоконнику рыжую девку, пытаются выбросить на тротуар. Девка вырывается и визжит. Отпустив ее, расстегивают ширинки и встают во весь рост над текущей массой. Там несут плакат:
СЧАСТЬЕ В НАШИХ РУКАХ. НОВАЯ МОЛНИЕНОСНАЯ СВЯЗЬ ПЕРЕВЕРНЕТ МИР
Март, апрель… В конце мая – майор. Два просвета: один черный, другой белый – жизнь и смерть!
Медаль, раскаленная медь, скоро закатится. Река разрумянилась. Краны-гиганты. У парапета чемодан.
– Эй! – нагоняет небритый. – Твой?
Огневой клубок вибрирует последними лучами. Мостовая горит, как пожар. Резкие звуки, краски. Машины идут сплошным потоком. Отблески бегают по горбатым металлическим спинам. Гул стального стада, сгоняемого с перекрестка жезлом-зеброй. Желтоглазо мигает испорченный светофор. Раздавленная кошка. Гудок оглушил. Смертоносный ветерок жарко обласкал лицо. Едва увернулся от устремленного на него бандитского бампера. Ярко-красный пикап.
Медлит диск, небо цвета хаки, звон похоронных литавр. Могучая грудь разукрашена ранами и орденами. Жди – зажгутся на этой груди звезды героев, два самолета низвергаются в кратеры, прочерчивая через все небо огненно-розовые рубцы. Самолеты рушатся серебристыми эскадрильями – в зарю, в горящий нефтью залив… Хватит! Пора прекратить парад!
Лестничные площадки играют в шашки. Черно-белые плитки блестят азартно и грозно. Поскорей пересечь доску игры.
Комната, окно. День на грани. Один шаг до стены. Босой стол. Обои-буквы. За стеной кто-то идет, за стеной на улице, шумно дыша. Идут, идут, идут на круглых, рубчатых ногах. Марш машин. Блестят стальные лбы. Противогазы в строгих очках маршируют, руки по швам. На приветствие маршала отвечают громовым троекратным ура. Пыхтя, тащат пушки. Гудят, колышась, бронированные туловища, из откинутых люков высовываются пятнистые ящерицы в касках…
Нет!!!
– Я расскажу историю. Пески, черепа солдат. Дрожит марево. Четыре точки с раскаленного горизонта. Вынырнув из-за бугра, встают в рост. Свирепые, крючконосые бородачи в меховых папахах. Ватные халаты перекрещены пулеметными лентами, на поясах – гирлянды гранат. На плечах автоматы, полные рожки. С неба гул. Вертолет! Гортанный вскрик. Четыре грязных войлочных бороды вздернуты вверх. Автоматы нацелены в слепящее фиолетовое небо. Гремят очереди, сотрясая барханы. Потом бородачи идут к дому.
– К дому?
– Да, дом в пустыне. Обыкновенный бетонный дом, пять этажей. Живут обыкновенные мирные люди: женщины, дети, старики, старухи. Когда папахи с автоматами подходят и один берется за дверь первой парадной – дом взрывается. Со всеми жильцами. Секунда – и груда дымящихся развалин.
– И это все?
– Все.
Музей? Музыкальных инструментов? Никто, ничего. Слыхом не слыхивали. Золотился купол.
Истоптанный снег. Желтая жижа. Что? Повторите, пожалуйста. – Вот глухая тетеря! Жетон, говорю, дай!
Что она так кричит, эта сердитая шуба? Требует! На каких основаниях? Рожает он жетоны?..
День на грани. Дрогнул. Скатится. У сумерек ушки на макушке. Месяц народился. Тоненький, беленький, дрожит. Ах, ты ягненок! Над крышей. Да это банк… Бодай его, рогатенький мой! Колеса мчатся, ошалелые, брызгая огнем и грязью. – 3-з-задавлю! – визжат. Шуба ждала. Глаза-фары.
– Олух! Дашь жетон или так и будешь варежкой хлопать?
А!.. Дошло до жирафа. Жетон нужен. Нате. Рад услужить. Болтается в кармане. Думал – монета.
– Наконец-то! Урюхал, фитиль. Иди, иди! Катись! Дуй в кларнеты! Лязгая диском, мотала номер. Туда-сюда. Безрезультатно. Там трубку не брали.
Он вздрогнул. Наглый коготь крутил диск у него в груди. Крутил, крутил, с нарастающей злостью, стервенея… Хруст. Сломался. Ах, музей уже не найти. Камни лысые. Адажио. Жаров, Журавлев, Жилин. Вот еще: Жалейка. Учреждение. Окна такие нежные, нежные, как манжеты дирижера, а их гасят, гасят. Кассы захлопываются. Портфели на хмурых ножках.
Шуба, бешеная, швырнула переговорную гантель ему в голову. Зло на нем срывать он не позволит! Не такой!
Банк, танк. Валюта. Валет. Век воли не видать. Народился серпик.
Спусковой крючок. Выжмем пульку – пижону в лоб. Стрелок, а стрелок? Ты где? Затаился… Целится…
Музей? Музыкальных инструментов? С луны упад? Пустили тебе сквозняк, кабель. Калган в дырочку.
– По справочнику тут. А тут – черт знает что. Банк…
– Эх, ты, Ванька! Вот что. У тебя легкая рука?
– Не знаю… – он поднял и опустил руку, взвешивая.
– Давай, лабух! Попробуй ты! – шуба протянула жетон.
– А что сказать?
– Скажи: сел петух на хату.
– Так и сказать?
– А как еще? Крути!.. – диктовала иглы-цифры. Насквозь.
– Тишина. Воды в рот набрали. Я бессилен. Я…
Побежал, полы длинного пальто путались. Шапка мешала. Шапка-крыша съезжала ему на окна.
Подворотня-живодерня. Горе мое! Солнце кинуло прощальный лучик-ключик. Я буду помнить об этом золотом ключике всю ночь, всю ночь. Он будет помнить. Твердо обещаю, ручаюсь узкими, как у женщины, длинными, длинными, семимильными, трепетными, фортепьянными пиявками!
Жалейка! Жалейка!..
От Исакия до клюквенной Фонтанки. Колес, колес! Невский. Аничков мост ткнулся ему в плечо конской мордой. Отчаянье, ржанье. Аккорд укротит глухую тетерю. Какафония. Каша машин. Дайте диссонанс и я отрежу все уши! Чтоб не подслушивали мое бессвязное бормотанье, клубок боли и бреда! Разматывайся, разматывайся для лисьих лап!
Он бежал, толкал, опаздывал. Видели: страшен, смешон, неуместен. Был, не был. Семь било – кулак грома.
Дверь-бронза, вестибюль, хрусталь, парадный прыжок лестницы.
Ждали, махали, призывы, отливы. Ему, ей, ему – нет, только ей. Да, ей, теперь она, всю ночь, вскачь, до восхода солнца. Знаю эту историю. Облупленное яйцо. Я стоял на лестнице. Я, сам. Старушки-контролеры рвали входные краешки крыльев. Стоял, махал февральской вороной. Дирижер, дирижабль. Зверски знаменит! Люто! Махал вместо дирижерской палочки гроздью черноглазого винограда.
Она не любит финки? Дин-дин – деньжата. В форточку, на ветерок! Пачками – в печку! Ида – имя недоступной. Гора Фригии. На Рубинштейна. Банковское окошко выплюнуло миллион беззубых улыбок и захлопнулось. Шах и мат, конец маскарадного дня. Подкупающе логично. Оставим этот Вавилон…
Он видит: крыша, зимние сучья, маска с прорезями для глаз. Мельпомена-грабитель. Ему не двадцать, ему сорок. Жаль – шепнула она. Кругом зашипели. На него, на нее. Ми минор. Фонарь с набережной сунул в шторы раскаленную голову и слушал. Убери чакан! Ты! Машины сыпались, ревя колесами. Фары, фраки. Старинные музыкальные инструменты спали в ненайденном, несуществующем, выдуманном ему в насмешку доме.
Руки опускаются. Шоссе, буквы. Вставил в машинку лист пепла. Печатаю: «Загородный проспект…»
Ехать-то, ехать, а копошусь, то, се. Леший в зеркале. В шашечку стена. Щетка, вешалка. Пальто, как чужое, дичится, пыжится.
Амурские волны. Не люблю я лестниц. Старуха валяется на ступенях. Клетчатая мужская рубаха навыпуск, белые шерстяные носки. Пьяная?
Переступая, вижу: открыла глаз. Бровь в пластыре. – Эй! Слышь, ты! Сигарету!..
Туман. Корешок, шушера. Гол сокол! Кричу с падающей башни. Перышки ощиплют. Большие мастера. Быстро справятся. Будешь шелковым. Пропуск на тот свет. Без писка. Живее крути шариками. Лишнего им не надо. Плеснуть в стакан. Ларьки, кульки. Голова обтекаемой формы. Рыдает. Аэродинамично. Куси, куси его! На тротуаре футляр скрипки, вскрытая раковина, краснея от стыда, просит подаянья. Скупые плевки монет.
Метро гудит в мозгу, туннель под веками. Ворон машет, гоня вентиляционный ветр. Пунктирная линия сливается в сплошную, завихряется. На черном – слепящие кляксы станций. Эскалаторные ступени торопятся на поверхность. Рядом – ремонтируется. Каски, лампы, Неприятно видеть эти механические внутренности.
Троллейбусу нужен кондуктор. Требуется позарез. Рубль проплыл, влача за собой покорные печальные пальцы, а за ними и всего человека. Ресторан кивнул через улицу пивному бару.
Тротуар орет дворником. Мешаю метле. Глаза – канализационные люки. Борода запуталась в проводах.
Жуют, слюна. Рот в бокале. Обувь, меха. Ювелирные камни. К фасаду склонилась гигантская лестница, расставив на тротуаре толстые ноги, и заглядывает в окно верхнего этажа. Что такое? Пожар?
– Беги, раззява! – кричат сзади,
Звон. Загородный. Зря.
Клюв из вороненой стали.
– Встать! Живо!
Пытаюсь исполнить команду, но – никак, Я не могу встать, я мертв. Это не я.
Осечка: надо мной стоит врач. Надо же! Он такой! Он, все-таки попробует поставить меня на ноги. У него за щекой припасены восемь сильнодействующих целебных пилюль. Он требует, чтобы я пошире раскрыл рот и проглотил лекарство. Поднимет и мертвого – уверяет врач. Воскресит молодца.
Я благодарен. Креплюсь, чтоб не разрыдаться, как дитя малое.
– Доктор, милый! Спасибо! Спасибо! Спасли. Вытащили из гроба. Теперь поправлюсь. Встану и пойду…
Личный номер на пистолете. Нет, не вспомнить. Цифры царапают. На стальной скуле буква пси.
Я не сдамся. Нельзя сдаваться. Я должен вспомнить, должен. Смерть многих…
– Встать! Вставай и вспоминай!..
Большой, бескровный. Спускаюсь по лестнице. Восстания. Метро. Толпа ворон. Когти ковшиком. Номер моего пистолета. Вижу: бежит по фризу огненными цифрами. Что? Воронье взвилось, унося тайну четырех арабских закорючек.
Рано радуются. Цыц! Наверное потерял. Четверка, девятка. На задворках…
Волк сидит на развилке дерева. Белый волк. Машина. Мотор работает. Пар вьется в блеске фары. Булькает канистра. Рука без перчатки. Тонкая такая. Симпатичная рученька. Смычком водить. Страшно: вот-вот увижу лицо! Рыло! Глаза, брови, рот, нос. С ноздрями! Ужас! Это уж слишком. Бежать! Волк стоит на дороге, не пускает, смотрит.
– Автово там?
– Там, там, – отвечаю.
– Едешь в одно место, а попадаешь к черту на кулички.
– Бывает…
Не смотреть выше шеи. Людей я могу терпеть только в безголовом виде. А этот, как нарочно, с головой до неба. Карман оттопырен. Пистолет.
– Лучшие в мире врачи, – говорит человек скорбно. Голос заглушен шарфом, которым он обмотал себе лицо, чтобы я мог смотреть на него безвредно, как на безлицего, и выслушать его горе. Ну не горе – трудности.
Хорошо, хорошо. Такая кротость. История произошла с ним! Надеюсь.
То же самое и со мной, в том же городе, на тех же улицах, под тем же, переплетенным проводами и утыканным трубами небом. Рассказ связан с лестницами, хирургическими инструментами, дворами, с улицы на улицу. Рассказ бессвязен. Номер, который я ищу… Бесспорно одно: четверка и девятка. Теперь и это… Предупреждаю: я боюсь высоты, веревок, врачей, улицы Гороховой в отрезке от Мойки до Адмиралтейского проспекта и – всей моей прежней жизни…
Троллейбус…
Машина ушла. Волк на дереве. Что-то наподобие вторника. В стакане. Я просил не разматывать шарфа, я всего лишь просил не разматывать этого серого косматого шарфа, я убедительно просил не разматывать шарфа! Я просил не разматывать бинтов!..
Оружейная комната. Рот ощерен двумя рядами патронов. Разбирает смех. Сорвутся предохранители, взведутся курки, заразясь весельем, и все оружие, какое тут есть, загрохочет гомерическим хохотом…
Хорошо ли я выспался на составленных стульях? Пистолет. Дело не в чистоте дула. Номер. Оружие старое, ветеран, послужило на своем веку. Сталь стерта добела. Соль. Железный холодок дует в затылок. Гроза разразится. Рано еще. За тобой должок. Ты еще не все тут. Час полновесной расплаты. Мы-то знаем. Потерпи суток трое, Ты у цели. Почти. Крыши, крыши, у нас заговор. Секрет. Молчок – до поры! Мумия-Петербург смотрит, смотрит…
Пистолет в кобуру и выхожу в коридор. Никого. Ни мерзавца, ни негодяя. Спускаюсь по лестнице. Ямы-котлованы, траншеи, окопы. Цемент, бетон.
Строения черны. Город падает. Двуногие колонны. Переполнены злобой. Рука в перчатке колючей проволоки. Под током. Окно на шестом.
– Стой тут и не спускай глаз! Он не тряпка.
Десятиэтажная горилла продает очки, диваны, меха, ноты, услуги нотариуса. Яркий враг, рубли-когти. Огрызок приличия в спортивных тапочках и штанах массажиста. Что ему? Штык в зубы? Манекены за стеклом построились в шеренгу и повернулись к улице – миниюбочки, целлулоидные овалы, руки по швам, ступни врозь. Гильза на грязном асфальте. Кто стрелял?
На тротуаре черном, черном. Окно арестовано. Там прячется сволочь, с которой все, кому не лень, сводят счеты. Шкаф-фагот, стул-скрипка. Медная струна нерва, натянутая на меланхолический позвоночник. Стоит за шторой и целит в щелку.
Благодарю. Вы чрезвычайно любезны. Я не войду. Моя фамилия – Невойдовский.
Спина уносится в толпе спин. Гонимые снежные хлопья спин. Эта – прожженная окурками. Трус! Слякоть! Куда – интересно знать? Позвольте! Сегодня у нас что? Чайковский? Смычок в туннеле пилит бревно. Пилит, пилит. Старается. В-з-з, в-з-з. Да, этого следовало ожидать.
Галерная 7. Угол крыши и полукруг луны в черном небе смотрит в правую сторону. Мерзавец. И Всадник и звездочка. Фонари-чайки. Купол Исакия – ком мрака. Огоньки, Астория, неотразимый удар. На Гороховую. Подворотня, кошки. Мрачная лампочка.
Как по нотам. Сделает решето через дверную цепочку. Чисто, без отпечатков и воплей, в упор. Незваный татарин. Жду, бестрепетен, сердце стальное, одетое в кору кобуры. Весело. Разбирает смех. На части. Дом 9, квартира 4. Вот он я – тут. Не чирикать!..
Грохнул о бетон. Лом? Селена? Сантехник? Топчусь, ничего похожего. Дворники жгут ящики из магазина. Смотрю на огонь, зачарованный. До конца дней моих стоял бы так и смотрел. Он – единственный человек, с которым у меня получается чепуха. У него открытое лицо. Как дверь в подвал. Отпетый головорез. Не забудь гильзу. О каждом истраченном патроне – отчет.
О чем они тарабарят? О мордастях? О мужчинах и женщинах в этом колесе? Вермишель серая, шевелится. Почти невероятно услышать что-нибудь новенькое в таком, забытом богом месте. Тужурки лопаются у них на плечах. Не случайно. Ширман, шины. За крышами кровавый шар сжат клешнями. Зимний закат. Кто сказал: на канале?
– Пятьсот рублей – лимончики! По пятьсот! Налетай!
Торговки на Сенной.
На Каменном мосту метнулась белая шапка, ощерясь железными зубами. Плоский, прямоугольный предмет, обернутый в толстую бумагу, под мышкой. Картина? Не успею, нет, не успею. Мысли уже не те, не злые, раскисли. Вон той голубой подсветки не было ведь раньше. Трактир, трактат, бремя, брюхо, дребедень, бестолочь. Я запутался в собачьей жизни, в собственноязычно сотканной паутине лжи. Не палить же в воздух, как полоумному. Небо-баранка. Таксисты-жуки дежурят ночь напролет – у таких клубничек.
Надеюсь, на этот раз повезет. Да тот ли это дом! Искал усы, а нашел косу. Тахта, рухлядь. Лежит и ждет. Нож в живот. Ева с дынями.
Длинные рюмки. Говорящий мужик на изогнутом стуле. Шляпа, вот такая же, плавала в черной полынье. За мостом, как всегда – 27. Красный, неизменно красный семафор. Кабинка с клавишным телефоном-автоматом. Снег, грязь. Грохочут фургоны. Движутся двуногие фигуры на ходулях, достигая гигантских размеров. Гирлянды лампочек качаются во мраке по всей улице, бьются о балконы. Троллейбус, рога. Галерная, подвальные окна, свечи на столах, голые ноги, пиявочный бантик фартука, золотой эполет. Снег между камней брусчатки и на ступенях, и на двух гранитных пеньках у подворотни. Снег-свидетель. И все сначала. Я в круге. Переулок важничает манжетами с запонками канализационных люков. Мокро блестящий мрак. Провал, полный.
А ты кто такой? Звучное, здоровое сердце. Гравировка: от сослуживцев. Кручу головку завода до отказа. Восьмой, вечера. Мыльный пузырь.
Красный табурет с белыми ножками, такими тонкими, такими непрочными, как это они еще не переломились, мушиные… Волчий счетчик. Включен. Долг растет, не по часам – по секундам. Гора, Памир, Тянь-шань. Развязывается узелок жизни. Не выдержу! Должен выдержать! Должен, должен, должен!..
Рыбу, мясо. Ноги в лампасах, в реве города…
Смена охраны. Поет петух. В третий раз.
– Сержант Цепнов! В дежурку!
Черный чай Зимней канавки. Нефтяной. Вижу краешком вырезанного бритвой глаза: железные ворота на Неву распахнуты – и первые, и вторые, и третьи. Из них вылетает рой кокард и грубо-голубой фургон.
С новой Невой. Все ново. С кем, против кого? Тут нет выбора. На Выборг. Юг, север, запад, восток. Сухая известка. Видавший виды и медные воды, в трубах, в гробах. Мундир, музей. Сержант Цепнов в халате уборщицы сметает шваброй стреляные гильзы. Профессия у нас такая: разить из-под козырька закона.
Душеразрывающий. Твой город. Щербатый сфинкс из Фив.
– Эй! – дышит в лицо буря.
– Сколько дней и ночей?
– Ты река – тебе и карты в руки. Иглы твои петропавлопритуп-ленные.
– Устала я, ох, устала течь к Балтийскому морю.
Голос замер, заглушенный шумом машин на набережной. Шмалят. Черняшку-шири. Шланг не хочет ширенхать. К нему идет шмира, обшмонает шмеля в очке.
Есть подозрение, что пятница.
Снег резанной свиньей визжит на Миллионной. Грудь перекрещена трамвайными рельсами, волосы-фонари. Руки в клейком, руки-улики. Горящие руки! Не спрятать! Стою на углу и думаю.
Тормозит. Вылез.
– Капитан Петродуйло! – представляется, выпучив патрульные фары. Из кабины нацелены два автомата. – Руки! – ревет он.
Покорно показываю. Предательницы дрожат. Жду стального объятья браслетов на моих запястьях.
– К свету!
Сую к фаре. Руки как руки. Как у всех. Петродуйло – ресницы-щупальцы. Резиновый меч покачивается-покручивается, свисая на петельке с пальца.
– Дуй, пока добрые! – рявкает капитан.
Не нужно повторного приглашения. Спокоен, гильза. Мощью спокойствия я могу померяться с мертвецом. Петродуйло проглотил дулю. Ничего преступного он у меня не обнаружит.
Шуберт, жалоба рожка. Беспомощно нежная нота, пар жемчужного дыхания, статуи в саду, малахитовый подсвечник Урала. Метро-мурло. Литовская-Достоевская.
– Эй, сурло! Стой! – Шляпка набекрень. – Псы поганые! Роются, как в скифском кургане…
Смотрю: размалеванная шалава. Падает в сугроб. Караул! Грабят! Режут! Шума на миллион, а барыша на вошь.
Бегу. Сердце гремит в горле. Давай, давай, поднажми! Дома, пустырь. Ремонт, резкие лампочки, подвалы, бочки, доски, «козлы», залитый цементом пол. Ни двора, ни дома 18. С воем гонится чудище, держа в круге прицельных фар. На Мясную. Бьют в спину. Канал, плывут шляпки грибов. То место, где настигнут и пришьют. Капитан Петродуйло – усы целят в стороны дула двух пистолетов.
Взлетел по лестнице. Дверь зевает. Кавардак, щетки. Кто-то тихонько поет в ванной. Сидит на табурете, отмачивая ноги в синем эмалированном тазу с солью. Устала, топотунья, по тротуарам, по туннелям. Ступни распаренные, красные. Ногти вырезаны с мясом.
Голова сержанта Цепнова спит на столе. Живот Данаи, золотой дождь, кислота, нож.
Руки по швам, рот-медаль, нос-орден. Не шелохнется. Убитые горем родичи и сослуживцы, обутые поверх сапог в войлочные, музейные, бесшумные тапки на резинках. Лежит, бедный, седьмой день, терпит муку, неслыханную на земле. Должен встать и сказать. Должен и – не может!
Стоят в сторонке. Шу-шу, шу-шу. О нем? Суровая и нежная нити свились. Замолкают, их встревожил шум на улице, идут к окну.
– Что там?..
Сдует стекла с домов и забросит в залив. Пожар! Ай-я-яй! Гостиница «Европейская» вычесывает огненным гребешком из рыжих косм обгорелых мошек и стряхивает на тротуар.
Жаворонки ржаные. Прибыл высокий гость. Очистят Невский жезлами. Промчится под бронированным колпаком. Меха, музыка. Умерла? Выбегают из Филармонии, срывая за волосы черепа.
«Мир», книжно, людно. Резко – руки. Оставили по приказу. Возможно, их увлек вожделенный предмет. Двери, двери, к ним нельзя прикасаться. «Нева» в журнальных берегах. Бронза огрызается. Матрос, троллейбус, целлулоидные ноги футболят витрину. Огни не греют. Яркий, мертвый мир.
Изюм, инжир. От них веет ужасом, гарью вокзалов. Не зажигаю, боюсь затылком, лопатками. Жду шляпку. Избавит от страхов. Она гранит. О нее опереться.
Автомобильная пробка – от Сенной до Большой Морской. Заткну уши и лягу. Голоса сирен. Сиренят по всему району.
Лиц у них нет, потому что нельзя в вечернее время выходить с лицом на улицу безнаказанно. Строго запрещено. Кто осмелится нарушить указ, не спрячет свое лицо или не оставит его дома, того в лучшем случае… В худшем – куда-то увозят… Поэтому на улицах стертые лица. Иногда фигуры смотрят на окно. Одна такая стоит и смотрит. Взгляд-пуля.
Старуха жадно заглядывает в спальню. Охрана спит. Голова на столе, руки простерты. Страдивари, сердцу осталось полчаса. Бедное, загнанное на десятый этаж животное. Я не в состоянии ответить ни на один из простых и прямо поставленных вопросов. Рембрандт роет яму, лопата, фонарь. Мы близнецы-сиамцы. Номерок у крыс. Я вспомнил. Не то, опять не то, что требуется. Требуха, топор…
Сняла сапоги, бросила крест-накрест. Идет в чулках. Змеи сада. Зоркие здания. Геракл и безногая матросня. Луна-сфинкс. Стереть пулей с лица земли неуловимую гадину. Достану со дна колодца. Полу-четверг, полу-творог. Однорукое дерево. Курит, санитарные скулы в румянцах йода. Он тут. Телефон на клочке. Шанс – расквитаться, сейчас же. Не упусти!
Хорошо, хорошо. Город-пистолет у меня в кобуре. Я – неразговорчивый язычок спускового крючка. Тугой спуск. Трудно выдавить коротенькое, как вскрик – о жизни и смерти. Он у меня на мушке. Шорох, как песок морской, толп. Щучьи лампы. Пороша шипит. Мойка. Пельменная. Два чугунных уродца в тарелках-шляпах. Старики в метро. Заспанный утиный нос, неотмытые бумажки, президент, очки-черви, губы-плевки, нефтяной жираф, испанцы с синевой.
– Невский проспект? Си?
Кроме монет. Сумки, локти. Посидеть бы спокойно, как зверь в клетке, чтоб не толкали.
Пушкин, печально. Неукрепленная иммунитетная система. Капелла, разговоры, упавшие с жующих столиков. Пистолет теплый. Железный пот. Жизнерадостно встать во весь непредвиденный рост и прекратить концерт. Вокруг много разного сброда, готового лизать пятки. А человека нет. Многострадального Иова. Может быть, она и не белая, а только кажется такой в жуликоватый час сумерек. Вижу, кожей:
Он тут. Одному из нас – лежать. Это говорю я! Говорю, взвесив свое слово.
Передаю по буквам: Харитон, Рая, Илья, Семен, Тимофей, Ольга, Святослав, Задержать и распять!
Проведу пальцем по небу и на пальце останется кровь. Краска-ловушка, в которую попадаются руки воров и убийц.
Капитан Петродуйло. Резиновый меч покачивается-покручивается. Тамбов, Воронеж.
С адресом. Четверка, девятка. Сумерки, брызги. Толпа валит к трамваю. Под колеса. Режет, орут. Сидит, тихая, там, ступни в тазу. Слова-искорки – кто-то их подносит к моим губам, дразня, и опять уносит.
Торопись. Ты потерял много часов. Много. Путаница теней. Двор, фургон. Та-та-та. Вверх-вниз. Ковыляет по вагону костыль. Ладонь, протянутая ко мне, просит подаянья. Кладу гильзу. Взглянул проницательно. Зажал в кулаке.
Чернеют. Мне нужно совсем другое, совсем другое, то, чего у вас нет и не может этого у вас, у двуногих, быть.
Пустой пьедестал. Оплеванные уставы.
– Ежов!
– Здесь!
– Прочитай, что у тебя в руке и иди!
Разжал кулак: выстрел!
Иду, озаренный торговым светом. Гороховая 9. Ждать. Он придет. Ему некуда. Шинель. Мрак на полгода – козырек, надвинутый на глаза, рыла сапог, шевроны на рукавах, выжженный клеймом уголовного закона мозг, грубая работка.
По стеклу ходят тени. Кто-то пытается рассмотреть. Губы шевелятся, выпячиваются – дуть на горячее блюдо. Трубы-шеи поросли ржавой шерстью, рискованная лестница – в небо.
Там, за окном, наконец, остофельдфебело пучить бельма, они ушли. Несытые, гнусные.